Повар. Назад в СССР 85 год Том 5

- -
- 100%
- +

Глава 1
Метрдотель Гайворонский встретил меня так, будто я принёс в зал запах варёной свёклы и казённой тушёнки. Его холодный, скользкий прищур проехал по моей куртке с пятном от подливы, по ботинкам, которые я сам же чистил зубной щёткой перед выходом. Позади хрусталь звенел от смеха дам в шубах. Пахло дорогим табаком, коньяком и тем особым ароматом успеха, который в Советском Союзе можно было купить только через знакомства или очень удачное стечение обстоятельств.
— Мест нет, — процедил он и одёрнул манжету.
Я не сдвинулся ни на сантиметр. В кармане лежал мой блокнот: цены, блюда, моменты подачи. Разведка кухни не требовала командировочного предписания, а права выписывать его самому у меня не было. Зато Гайворонский ещё помнил, кого куда определял Фурсов. Иногда старого имени хватало на один обед. Проверять, на сколько именно, предстояло у этой двери.
— Фурсов, — произнёс я тихо и чуть выступил вперёд. Одно слово.
Гайворонский замер. Костяшки на обложке блокнота побелели. Геннадий Фурсов, царь теневых поставок, недавно написавший заявление «по собственному», всё ещё висел в воздухе как призрачный дух. Его имя ещё работало, хотя сам Фурсов уже захлопнул за собой всё навсегда. Заявление Фурсова метрдотеля явно не успокоило.
— Стол у колонны. — Метрдотель захлопнул свой блокнот и двинулся вперёд. — Если вам будет неудобно, никто не обещал пересадки.
Он повёл меня худшим путём. Через всё помещение, мимо пар, которые переглядывались, мимо официантов с серебряными подносами устриц и раков. Я шёл медленно, спина напрягалась, хотя удар так и не последовал. Посадили у прохода: сквозняк от входных дверей, локти на вылет — место, которое обычно доставалось тем, кому надо уйти раньше всех. Для наблюдателя — лучшего и не придумаешь.
Передо мной положили меню. Твёрдый картон, золотое тиснение. Цены пока отложил: меня занимало горячее в глубине. Там, за длинной линией отпуска, трудились повара в белоснежных кителях. Высокие колпаки. Никакой суеты. Никакого крика «кто следующий!». Тишина.
Девушка с фарфоровым лицом и усталыми, вежливо пустыми глазами остановилась рядом. — Что будете? — Она наклонилась ко мне и повела подбородком на страницы. — Консоме с раковыми шейками. — Я провёл пальцем по строчкам и назвал вторую. — Филе минтая, без гарнира. Брови её дрогнули. В «Заре» брали комплексные обеды — ради престижа, не ради еды. Минтай, да ещё здесь? — Может, всё-таки осетрину? — Она наклонилась и постучала ногтем по картонной странице. — Нет. Как назвал. Просто воды. — Я закрыл меню и отодвинул его к краю.
Пока она уходила, я достал часы. С секундной стрелкой. В прошлой жизни я проверял сроки отпуска; привычка — оттуда. Положил их рядом с тарелкой и ждал.
В отдалении играл ансамбль. Скрипка плакала красиво, фальшиво и дорого. Прикрыв веки, ловил сквозь музыку звуки кухни. Лязг посуды, тихие команды шефа — я различал их даже сквозь скрипку, — шипение масла. Этот шум был мне роднее музыки: по лязгу и шипению можно было следить за работой у плиты.
Консоме принесли в маленькой чашке. Бульон — прозрачный, как слеза, золотистый, но по поверхности — тонкая плёнка жира. Мелочь, недоработка на финальном снятии. Я поднёс ложку ко рту. Глоток.
Бульон хотелось пить маленькими глотками, разбирая каждую ноту. Двойное осветление. Белок курицы, говядина, телятина, овощи. Всё выварено до состояния эссенции. Но под этой сложностью я чувствовал спешку, которой здесь быть не должно. Не в варке — она была долгой, я это понимал по глубине вкуса. Спешка крылась в финальной стадии. Мясо раковых шеек, которое должно было быть добавлено последним, чтобы сохранить упругость, переварили. Хватило и минуты. Стали чуть рыхлыми, потеряли тот хруст, который отличает свежий продукт от мёртвого. Почему так? Скорее всего, шеф торопился.
Ел медленно, каждое ощущение раскладывая по полочкам. «Соль». Идеально. «Кислота». Отсутствует. Ни капли лимона, ни капли вина. Сухо. «Тело». Богатое, но плоское. Послевкусие длинное: жареная кость, корень, лёгкая горчинка коричневой корочки. «Шейки». Переварены.
Это было блюдо уровня заведения, претендующего на звезду Мишлена, исполненное человеком, который знает все техники мира, но забыл душу. Или прикинулся, что забыл. Для зрителя это было шедевром. Для меня — вызовом.
Филе минтая принесли. Рыба — белая, плотная, под соусом из сливок и грибов. Грибы — белые, сушёные, настоящие. Дефицит особой категории. Такого сырья в нашем районе не было даже у Фурсова. Это еда, купленная деньгами и связями, а не созданная мастерством.
И тут в зале произошло движение. Воздух изменился. Люди выпрямились. Шёпот пробежал по рядам. Из-за тяжёлой портьеры вышла фигура. Высокая, статная, в белом кителе с двумя пуговицами расстегнутыми. Лицо гладко выбритое.
Пасека.
Он направился к компании ветеранов в центре. Проходя мимо меня, он не взглянул — но шаг его сбился на пол-удара, будто на накрахмаленную скатерть упала лишняя крошка.
У генералов он остановился и приветствовал старых партийцев. Я ждал спектакль. Он говорил громко, уверенно, смеясь. Голос заполнял пространство, подавляя скрипку. Хозяин положения. Хозяин настроения этих людей.
Ветераны хлопнули его по плечу. — Викентий Николаевич, а правда, что вы вчера на балу у послов готовили? — Кто-то придвинулся ближе и, склонив седую голову, спросил. — Правда. — Улыбнулся и склонил голову, принимая хлопки. — Хотя французам мы показали, что такое настоящий русский вкус. Не их пенки и пены, а кровь, корень, дым.
И наконец он увидел меня.
Его взгляд скользнул по моей одежде, по часам. Секунды три он изучал меня, как мясник изучает тушу перед разделкой. Потом подошёл ближе. Официантка отступила. Ближние гости притихли, почуяв неладное.
— Столовский контингент? — Пасека остановился у моего стула и оперся ладонью о его спинку. Голос был мягким, ласковым, как бархат поверх наждака. — Вы не ошиблись адресом, молодой человек? У нас тут еда, а не очередь за казённым пайком. Боюсь, подавитесь. Наш хлеб слишком тяжел для вашего желудка.
Смеющиеся ветераны замолчали. Гайворонский возник позади Пасеки, улыбаясь своей злорадной улыбкой.
Я отложил ложку. Аккуратно уложил её на блюдце и встретился с Пасекой глазами.
— Бульон двойного осветления. — Я отодвинул чашку и выдержал паузу. Но тишина была такой, что слышал каждый вздох. — Говядина, телятина, курица. Кости обжарены до цвета корицы. Осветление яичным белком и мясным фаршем. Классика.
Пасека моргнул. Его улыбка дрогнула, но не исчезла.
— Но шейку вы переварили. — Я загнул палец и наклонился вперёд. — Ровно на минуту. Мякоть расползлась. Вы спешили к гостям. Или боялись, что отвар остыл, и грели его повторно, убивая структуру. В прозрачном отваре главное — температура подачи. Вы её нарушили. Блюдо вышло плоским. Как ваша речь.
Зал замер. Даже скрипка остановилась.
Краска сошла — до восковой белизны губ. Улыбка исчезла у него полностью. Тишина повисла такая, какая бывает у человека, которому только что показали его собственную ошибку в зеркале.
Он открыл рот, чтобы отпустить что-то язвительное, чтобы закрыть эту рану словами, но я перехватил инициативу.
— Повару — пять. — Я перевернул пустую чашку и поставил её вверх дном на блюдце. — Снабженцу — двойка. За то, что заставил мастера трудиться в подмастерьях, экономя на доводке ради показухи.
Пасека попятился. Быстро, почти резко пошёл обратно к своим, не попрощавшись. Ветераны переглядывались, не понимая, что произошло.
Через минуту ко мне подошёл официант. Молодой парень, весь дрожа, нёсший записку на серебристом подносе. — От шефа записка. — Парень согнулся над подносом и оглянулся в сторону горячей линии. — «Учитесь, мальчик».
Взял записку с подноса. Бумага — дорогая, толстая. Почерк угловатый, резкий. Это комплимент? Нет. Пощёчина, и публичная. «Мальчик». Он признавал мой талант, но опускал меня ниже себя по статусу. По возрасту. По опыту. Всё в одном слове: «ты ещё ребёнок, играющий во взрослых».
— Скажи шефу. — Я сложил записку вдвое и убрал её во внутренний карман куртки. — Что я запомнил урок. Но оценки уже выставлены.
Встав, оставил деньги — больше, чем стоил обед. Не из щедрости, а из презрения. Их еда мне требовалась — для изучения.
Вышел на улицу. Ноябрьский ветер бил по щекам, пах мокрым асфальтом и бензином. Троллейбус опаздывал. Я дожидался его, и внутри кипело не раздражение, а голод. Голод иного рода.
По дороге домой, в общежитие, прикидывал запасы. За пазухой лежал нож-восьмёрка, тёплый от тела. Сырьё — то, что отпускал кооперативный район: овощи, коренья, фрукты, если повезёт. У Пасеки выбор был иного сорта — осетрина, белый гриб, хрусталь и тишина, в какой едят такие продукты, плюс связи, которые всё это привозят.
Если я пойду в лобовую атаку — буду готовить так же, как он, но лучше — я проиграю. У меня нет сырья. У меня нет средств на закупку высшего сорта. Крайнов и его система держат «Зарю» на диете из отборных продуктов страны. Я не смогу купить им то, что они наотрез отказываются продавать.
Но у меня имелось то, чего у них не водилось: умение из простого получить то, что они делали из отборного.
Отложив в памяти густоту бульона, я попробовал представить его в паре с мочёным яблоком. Мясной вкус не исчез — стал отчётливее. Вот куда следовало бить.
Пасека игнорировал кислоту. Его блюда были сладкими от жиров, солёными, умами от мяса. А с мочёным плодом сразу обнаружилось бы, чего стоит его консоме: выдержит ли соседство или утонет в тяжести.
Если лучшее сырьё мне недоступно, у меня выйдет лучший вкус из худшего. Ферментация. Брожение. Время вместо денег.
Добравшись до комнаты, включил лампу. Раскрыл свой блокнот на новом развороте. Взял карандаш.
Написал крупно, в самом верху листа: «КИСЛОТА».
Подчеркнул дважды.
1. Квашеная капуста.
2. Мочёные яблоки.
3. Рассол огуречный.
4. Сыворотка.
5. Кефир.
Одну такую основу я уже применял прежде — она вытянула один соус. Теперь предстояло превратить приём в систему, которую не отнимешь никакой накладной.
За окном гудела улица.
Моё имя было ему уже известно. Официант сболтнул лишнего. Шепнул: «Он интересовался, кто этот наглец. Знал, что вы придёте».
«Заря» следила за мной с момента заявки на смотр. Они не просто конкуренты. Они охотники. И я только что показал им, что умею кусаться.
Лёг на кровать. Сердце билось спокойно. Теперь мог обдумать свой ход, вместо того чтобы ждать чужого удара.
Мне нужно найти живой источник. Настоящий. Не заводской, стерильный пакет из магазина, а тот, что дышит, растёт, меняется.
Прикрыл веки. Во сне снова мерещились кадки. Тёмные, деревянные, в сырном хранилище. И запах — резкий, бродильный, который пробивался сквозь сон, как луч света сквозь щели в ставнях.
Утро пришло вместе с решением. Идти туда, где делают настоящую квашенину. Не в магазин. К людям. К тем, кто десятилетиями держит это ремесло, не ради славы, а ради жизни.
Встав, умылся холодной водой и посмотрел в зеркало. Хотелось поскорее взяться за работу.
Полночь в цехе пахла не едой, а нагретым железом и пылью, осевшей на вытяжке за смену. Чужой погреб решил отложить: сначала я хотел сам убедиться, что вышло. На полке у котла ждали 3 стеклянные банки — дневные заготовки: к ночи надо было лишь держать их в тепле. Нагрев шёл ровным потоком, как из открытой духовки. Витька устроился на ящике, прижимая тетрадь к груди, и пялился на меня так, будто я только что предложил прыгнуть с моста без страховки.
— Марк Сергеевич, ну зачем нам это? У нас же план по мясу. Если мы тут затеем брожение, завхоз придушит. И вообще… вы уверены, что эти ваши… добавки… помогут против «Зари»? Там же хрусталь. Там же отвар. А у нас… скромное хозяйство, — проговорил Витька, прижимая тетрадь к груди и переступая ногами под ящиком.
Сначала проверил крышки. Первая банка — густой, тёмный сок из кочерыжек и внешних листьев, годных обрезков после разделки. Вторая — жмых от яблок, хвостики и сердцевинки после обработки для гарнира. Третья — сыворотка, отстоянная от творога, который варили у нас раз в неделю. Запахи шли разные: резкий, травянистый, молочный. Итого 3 испытания, от которых зависело, с чем мы выйдем против «Зари».
— Витька, — тихо произнёс я, чтобы не мешать Зине, которая протирала полы в зале, хотя было двенадцать ночи, и, не отрываясь от крышек, придвинул к себе сосуд с жмыхом. — Ты видел их меню?
— Видел. Матвей переписал, — отозвался Витька, разворачивая тетрадь на коленях и загибая уголок страницы.
— А ты вникал? Не прочитать, а именно понять. Пасека стряпает не из продуктов. Его сила — в снабжении. Если ему привезут раковые шейки, сотворит шедевр. Если нет — ничего не выйдет. У него нет запаса прочности. У него есть только то, что лежит в холодильнике прямо сейчас, — продолжил я, поглаживая крышку сосуда и подтягивая сыворотку к лампочке.
Свой инструмент убрал в чехол. Сегодня мне требовался другой. Знание, которое нельзя купить накладной.
— А мы? — Витька прекратил ёрзать, выровнял тетрадь на коленях и прижал страницу.
— Мы живём в дефиците всегда. — Я отпустил крышку и наклонился к горлышку, ловя терпкий дух брожения. — Поэтому мы должны научиться добывать аромат из подручного. Ферментация — это управление временем. Мы берём то, что завтра уйдёт в отходы, и превращаем его в то, чего у них нет никогда. Потому что им некогда ждать. Они кормят банкет к сроку — и каждый день готовят из того, что в смете. Так и мы каждый день будем кормить своих, никто месяц голодным не просидит. Но параллельно эти опыты принесут нам основу, которой через месяц не будет ни в их смете, ни в их холодильниках.
В тёплом углу, под тусклой лампочкой, содержимое первой слегка подрагивало. Пузырьки. Медленные, крупные, поднимающиеся со дна. Жизнь.
— Ладно, — пробормотал он, ведя карандашом строку на развороте. — Записывать температуру каждые два часа?
— Каждые три. — Я придвинул кочерыжечную пробу под лампу и на миг приложил костяшки к её плечику, проверяя нагрев. — И наблюдай за цветом. Если станет бурым — убирай сразу. Не жалей.
Он кивнул. Уже разглядывал пузырьки, забыв про завхоза; за такой интерес я Витьку и любил. Можно было работать. Чайник вскипел, я разлил чай в две кружки с отбитыми краями. Мы пили молча, слушая, как за стеной шуршит швабра Зины, как капает вода из крана, как гудит старый холодильник. Уют негромкий, рабочий. Никакого хрусталя. Только запах мокрой тряпки и чая с сахаром вприкуску.
Утро началось с катастрофы.
Глава 2
Первую можно было выбрасывать. Сок расслоился, сверху плавал слой плесени, серо-зелёный, отвратительный. Вторая, с жмыхом, осталась прозрачной и пресной. Ни пузырька, ни кислинки — брожение так и не завелось. Сывороточная помутнела и затянулась серой плёнкой — внутри явно пошло не то, и соваться туда смысла не имелось.
Я застыл с опустевшей ложкой и никак не мог поверить, что испортил всё до единого образца. Теорию знал: лактобактерии, pH, температурные режимы. Всё это читал, применял, помнил. В Париже, в Лондоне имелись специальные камеры для ферментации с точным контролем влажности. Здесь в цехе всё стерилизовали кипятком, чтобы никто не умер от дизентерии. Отжатую жидкость и жмых я перегрел у котла, и ждать от сыворотки тех же нот кочерыжек и внешних листьев было бессмысленно. В оборудованной кухне такой опыт значился бы пробой; здесь я слишком хотел получить решение. Ошибся я в режиме, не в чистой посуде.
— Плохо? — спросила Зина, входя в цех с ведром помоев. Она увидела мои банки и покачала головой. — Опять химией балуетесь?
— Не получается, — признался я, выливая испорченное. — Без полноценной живой основы эти опыты в ход не пойдут.
Унёс опустевшую посуду с рабочей зоны в мойку. Ни сахара, ни специй на них тратить не собирался.
Она опустила ведро у порога и задумчиво покосилась на меня.
— Так это к Харитонычу надо, — ответила она, сполоснув ладони под краном.
— К кому? — Я отвёл мокрые кисти от мойки и насторожился.
— Дворник наш, напротив, в третьем подъезде, — начала она, промокая капли краем фартука. — Харитоныч. Семьдесят лет ему, спина крючком, но дело своё знает. У него в подвале бочки дубовые стоят. Капуста такая… знаешь, какую в деревне бабки выдерживают? Ту самую. С хрустом, с живой характерной нотой, не с уксусом. Очередь стоит не только за ней — и то, что налито, для огурцов или для щей, тоже берут.
— Почему я не знаю? — Я подставил одну из банок под кран и принялся оттирать донышко.
— Да ты новенький совсем, хоть и ведёшь теперь кухню, — объяснила Зина, отступая к порогу. — Харитоныч никого не пускает к себе. Кроме своих. По его слову, кто с ножом при постели, тот не квасит. Ему нужны руки, которые землю копали.
— Где его подвал? — Я сдвинул вымытую тару в мойке в сторону и повернулся к Зине всем корпусом.
— В соседнем доме, — сказала она, взявшись за дужку и выходя из цеха. — Вход со двора, через дверь в конце коридора. Но он тебя съест раньше, чем ты успеешь поздороваться.
В подвале пахло землёй, грибами и чем-то сладковатым. Спускался по скрипучей лестнице, держась за покрытую инеем стену. В темноте постепенно проступили три бочки. Огромные, чёрные от времени, обвязанные ржавыми обручами. Рядом лежали глиняные горшки, накрытые полотном, придавленным камнями.
На табуретке у входа сидел старик. Харитоныч. Маленький, сухой, с лицом, изрезанным морщинами, как кора дуба. Смотрел он водянистыми, но пронзительными и немигающими глазами. Чистил картошку ножом, который выглядел опаснее моей восьмёрки.
— Ты кто такой? — Он поддел лезвием очередную кожуру и стряхнул её в ведро мягким шлепком.
— Марк Лагутин, — представился я, стараясь не сдвигаться с места и глядя прямо на него, — повар из столовой.
— Знаю, — отозвался старик, срезая с картофелины очередную ленту кожуры. — Фурсова дружок.
— Фурсов написал заявление об уходе, — пояснил я, переступив с ноги на ногу и упрятав озябшие кисти в карманы.
— Это ничего не значит. — Он смахнул крошку с колена и подложил под лезвие новую картофелину. — Воду возят те же телеги.
Шагнул ближе.
— Мне нужна ваша закваска, — выговорил я, сглотнув и вытерев взмокшие запястья о куртку, — или научите меня делать её самому. Я заплачу.
Дворник перестал чистить. Он положил нож на колено, поднял глаза и посмотрел на меня так, будто я предложил ему продать душу.
— Деньгами? — переспросил он, откинувшись на табуретке.
— Да, — подтвердил я, сунув озябшие кисти поглубже в карманы.
— Пошёл вон, — тихо произнёс он. Лезвие с колена так и не поднял: лишь смахнул кожуру в прежнюю тару.
— Почему? — не понял я и остался на месте, хотя лестница звала уйти.
— Потому что ты хочешь взять результат. — Загнул дворник три пальца, отсчитывая каждую мою попытку сократить расстояние. — А тебе нужно пройти путь. Я не продаю капусту. Я делаю её. И если ты не можешь 3 утра подряд стоять над тазом и мять её руками, пока вся масса не даст сок, — прощай. Такие бумажки пахнут бензином и враньём.
— Я могу, — бросил я, разминая кисти и выпрямляясь во весь рост, — спина, может, и отыграет своё, но выдержу.
— Можешь? — Старик усмехнулся, обнажив редкие зубы. — Тогда приходи завтра в пять утра. Часы оставь дома, руки и голова — вот всё снаряжение. И учти: до конца работы не выходи. Ушёл раньше — считай, не приходил вовсе.
Повернувшись, пошёл вверх по лестнице. Но на душе было легко: впереди путь, не тот глянец, который я наблюдал в «Заре», и не перегретые за ночь эксперименты.
Следующие 3 дня были адом.
Холодный воздух резал лёгкие. Тазик с нашинкованной кочанной массой. Морковь. Соль. Мои ладони, двадцати двухлетнего повара с двумя звёздами Мишлена, погружённые в эту массу. Мять. Жать. Перебивать волокна. Разрушать структуру, чтобы выпустить сок. Боль в запястьях становилась острой, потом ноющей, потом терпимой. Харитоныч сидел и курил самокрутку, наблюдая за мной.
— Сильно давишь. — Харитоныч неторопливо затянулся самокруткой и стряхнул пепел себе под ноги. — Бьют, не душат. Чувствуешь разницу?
— Чувствую. Но мышцы болят. — Я разогнул спину, размял пальцы и снова воткнул их в таз.
— Пусть болят. Мясо болит, когда растёт. Когда оно перестаёт болеть, оно становится жиром. Ты хочешь быть жиром? — Харитоныч поднял цигарку и выдержал паузу.
— Нет. — Я сменил нажим и стал перегонять нашинкованную массу от стенки к стенке таза.
— Тогда работай. Тише. Руками, а не яростью. — Он махнул цигаркой в сторону работы и снова уткнулся в свою самокрутку.
Париж и свои технологии вслух не называл. Мял, пока не пошла влага. Первый день — десять килограммов. Второй — пятнадцать. Третий — двадцать. К вечеру последнего дня ложка дрожала у меня в пальцах. Но начальный замес уже вызревал в своей бочке, а свежий лежал в тазу блестящий, обильно выделивший жидкость. Харитоныч велел их не путать: готовую партию определяли пробой, не собственной усталостью. Из бочки шёл густой аромат партии; свежий пах ещё только нарезкой и приправой.
На третий день вечером дворник подошёл к одному из глиняных горшков.
— Это спящая, — сказал он и отодвинул камень, а потом снял полотно. — Ей 3 года. Из партии в партию переношу. В новый замес добавляю, но за сутки созревшей её не объявляй. Жди, не подгоняй. И выйдет не то, что самозабродилось, а то, что глубиной сродни лесу после дождя.
Внутри была мутноватая светлая жидкость. Пахла она сложно: молоком, дымком, пожелтевшей бумагой и свежим яблоком одновременно.
3 года берегли её, перенося из замеса в замес. За ней шлейфом шли чужие утренние труды, терпение, которому меня только принялись учить. Никакая накладная не охватила бы это знание. Никакой снабженец «Зари» не мог прийти сюда с фразой: «Продайте нам 3 литра этой слизи». Потому что эта слизь — не товар. Она принадлежала этому старому двору, этим людям.
— Почему вы не продаёте её ресторанам? — Я нагнулся и втянул воздух над открытым сосудом.
— А им зачем? — Харитоныч размял самокрутку и поправил полотно на соседней ёмкости. — Им всё сразу. И ровно. А это капризное. Оно может уйти в другую сторону, если ветер сменится. Ресторанные мастера боятся непредсказуемого. Их устроит только конвейер. А тут — природа.
Я вспомнил лицо Пасеки — и подумалось, что он не поверил бы в культуру, которую не выйдет вписать в список закупок и не измерить граммами.
— Дайте мне немного. — Я шагнул к горшку и задержал дыхание, чтобы не дышать на него. — Я буду кормить её у нас.
Харитоныч долго молчал. Потом достал маленькую фарфоровую чашечку, окунул её в горшок и вылил содержимое в жестяную кружку.
— Это тебе не подарок. Это долг. Теперь ты отвечаешь за неё. Если она умрёт, ты умрёшь от стыда раньше всех. Понял? — Он снова накрыл материнскую ёмкость полотном и прижал её камнем.
— Понял. — Я взял жестяную кружку обеими ладонями и прижал её к груди, чувствуя, как остыл металл сквозь кожу.
Мы вышли из подвала. На дворе уже стемнело. Горели окна в домах. Из форточек доносился звук телевизоров, споры, смех. Обычный районный вечер. А я нёс основу, за которую теперь отвечал перед стариком. С неё и собирался начать свою войну.
Когда я вернулся в столовую, Рафик уже ждал меня. Выглядел он серым.
— Беда, Марк Сергеевич, — выдавил он, теребя край куртки.
— Что случилось? — Я поставил жестяную кружку, придержав её.
— «Заря»… — Он заглянул в коридор и понизил голос. — Они начали скупать. Всё, что бродит: капусту вместе с жидкой частью, маринады, домашний уксус. Даже огурцы дубовой выдержки берут, хоть и не очень им надобны. Цены тройные. Толкуют, для банкета какого-то важного. Или для проверки.
Глава 3
Сжал кулаки, и запястья отозвались болью после замеса. В «Заре» поняли, что я ищу. Может, не точно знают что, но почуяли движение. И решили перекрыть кислород.
— Сколько точек ушло? — я поднял голову, разминая онемевшие пальцы.
— Шесть из семи. У Петровича в магазине, у бабы Тани на рынке, у всех частников. Один только Харитоныч держится. Но и к нему приходили. Предлагали много. — Рафик выпрямился, придвинулся ближе.
Передо мной стояла кружка, маленькая, невзрачная. Её мутное содержимое жило — заслуженный дар учителя, который нельзя было купить чеком.
— Они могут скупить продукт, — я пододвинул кружку, повертел её. — Но они не могут скупить культуру. Не ту, настоящую.
— Что теперь? — Рафик навалился на стол, заглядывая мне в лицо.
— Витька! — крикнул я, вскинув голову.
Разведчик прибежал, красный, вспотевший.



