- -
- 100%
- +
Да только скотина оказалась живучей. Эльфы жили долго — а детей рожали раз в пару десятков лет, по одному, и то не каждая пара. Гномы почаще, но тоже редко. А люди плодились как крысы: бабы рожали каждый год, по десятку выживало, из десятка вырастало пятеро, из пятерых — двое-трое брали в руки вилы. Один эльф стоил в бою десятерых людей — но на одного эльфа приходилась уже не десятка, а сотня. А потом и тысяча.
И вот тогда нашёлся человек. Октавиан де Клермон. Простого рода — не то кузнец, не то наёмник, врут по-всякому, — но с головой и с железом в хребте. Он объединил разрозненные бунты в одну войну, племена и города — в одно войско. Война шла долго, и крови было пролито столько, что, говорят, реки текли бурыми три года кряду. Потери были чудовищные — с обеих сторон. Нелюди жгли людские рати целыми долинами своей магией, которой у людей не было и быть не могло.
Не могло — пока Октавиан не выкрал её. Как — про то легенды расходятся: кто говорит, обманом, кто — что эльфийку совратил и выпытал, кто — что просто вырезал целую башню чародеев и забрал их книги. Так или иначе, с тех пор и люди научились колдовать. Очень немногие, с трудом, кособоко — но научились. И чаша весов качнулась окончательно.
Октавиан победил. Нелюдей вырезали, выжгли, загнали в самые глухие чащи и под самые дальние горы. А сам Октавиан объединил под своей рукой половину известного мира и короновался Императором. Потомки его правят и по сей день — половиной континента, не меньше, — и воюют без конца со всеми прочими королевствами, которых за эти века тоже понаросло немало. А нелюдей осталось — горстка. Так мало, что иной человек за всю жизнь ни одного живого эльфа не видел, только на картинках в церкви, где их малюют с рогами и клыками. Кто уцелел — тот прячется. Сидит по лесам, по норам, по углам. Как седой старик, которого цапнули на кол. Как сам Демиан.
— ...а я слыхал, — продолжал прыщавый, понизив голос до того заговорщицкого шёпота, каким деревенские дураки делятся самым страшным, — что полукровки есть. Помесь. Человек, значится, с эльфийкой трахался. Или наоборот.
— Тьфу, — сплюнул Гриша. — Враки.
— Не враки! Отец Ансельм на проповеди сказывал! Говорит, полукровка — хуже чистого нелюдя. Тот хоть честный враг, а этот — промеж нами ходит, рожу прячет, и не поймёшь, кто рядом с тобой — человек ай нечисть. Отец Ансельм грит: такого найдёшь — жги сразу, не раздумывая. Потому как оно от греха родилось, от скотоложства, считай. Проклятое семя.
Демиан медленно поставил кружку на стол. Пиво вдруг сделалось кислым до горечи.
Он много раз это слышал. Каждое слово. И каждый раз внутри всё так же обрывалось и каменело — ровно, холодно, без лишнего. Он научился не дёргаться. Лицо под капюшоном осталось каменным. Только пальцы чуть крепче обхватили глиняный бок кружки.
«Допей, — сказал он себе. — Допей и иди. Молча. Как всегда».
И в этот самый миг он почувствовал взгляд.
Не мужицкий — те на него и не смотрели, им хватало своих баек. Другой взгляд. Тяжёлый, цепкий, пристальный — с дальнего конца зала, от стойки. Там, прислонившись к бревенчатой стене, стоял человек, которого Демиан приметил ещё на входе, да не придал значения. Жилистый, обветренный, годам к сорока. С луком за спиной — настоящим, добрым, не чета самоделу Демиана. Охотник. Или бывший солдат, подавшийся в лесовики. На поясе — длинный нож, на плече — связка беличьих шкурок. И глаза — цепкие, прищуренные, охотничьи, которые привыкли выцеливать дичь в кустах и подмечать то, что другие проглядят.
И смотрел этот охотник на Демиана. Точнее — на его капюшон. На то, что капюшон надет в тёплой, душной таверне, где все давно поскидывали шапки. На то, как сидит этот тихий гость — спиной в угол, лицом к двери, кружка нетронута наполовину.
Демиан не торопясь допил пиво — последний глоток, спокойно, не выдавая себя, — поставил кружку донцем вниз и потянулся за луком, прислонённым к стене. Пора. Тихо встать, тихо выйти, раствориться в улице, уйти в лес, где он дома и где ни один деревенский увалень его не сыщет.
Он поднялся. Закинул лук за плечо. Прошёл через зал — ровно, неспешно, глядя в пол, — к двери.
И у самой двери охотник шагнул ему наперерез.
— Погодь-ка, мил человек, — сказал он негромко, но так, что мужики за столом примолкли и повернулись. — Куды спешишь? Поговорить бы.
— Не о чем, — тихо ответил Демиан. — Дай пройти.
— А ты не груби. — Охотник не двигался, загораживая выход широкими плечами. Правая рука у него как бы невзначай легла на рукоять ножа. — Сиди себе человек, пьёт, лица не кажет. В тепле — а капюшона не скинул. Чудно́, а? Я, вишь, зверя бью двадцать годков. У меня глаз на то, что не так лежит. А с тобой, мил человек, что-то крепко не так.
В таверне стало тихо. Хозяйка застыла с черпаком. Мужики за столом развернулись все четверо, посапывая, предвкушая потеху.
— Я устал с дороги, — ровно сказал Демиан. — Капюшон — моё дело. Дай пройти, и разойдёмся по-доброму.
— По-доброму, — ощерился охотник. И вдруг, быстрым движением, какого от сорокалетнего мужика не ждёшь, вскинул руку и сдёрнул с него капюшон.
Свет из очага упал Демиану на лицо. На чёрные волосы. На острые, заострённые к верхушке уши.
В таверне кто-то охнул. Кто-то выронил ложку.
— Мать честная, — выдохнул багровый Гриша, медленно поднимаясь из-за стола. — Нечисть. Самая что ни на есть нечисть, братцы.
— Полукровка, — просипел прыщавый, бледнея. — Как отец Ансельм и бает. Промеж нами сидел. Пиво наше пил, сволочь ушастая...
Охотник смотрел на Демиана в упор, и в глазах его не было ни страха, ни злобы — одно холодное, брезгливое удовлетворение, как у человека, который долго выслеживал зверя и наконец взял его на мушку.
— Так я и думал, — процедил он. — Помесь. Я таких раз видал, на войне, под Тремя Соснами. Вздёрнули тогда одного. А этот — гляди ж ты, живой ходит. Пиво лакает. — Он сплюнул Демиану под ноги. — И знаешь, что я тебе скажу, ублюдок? Мать твоя, что от эльфа ноги раздвинула, была последней шлюхой. Падаль, которую не на кол — в выгребную яму кидать надо было, вместе с приплодом. С тобой, значит.
Вот это было уже лишнее.
Про себя Демиан слышал всё. Выродок, нечисть, ублюдок, проклятое семя — всё это давно стекало с него, как вода с промасленной кожи. Он привык. Но про мать...
Матери он почти не помнил. Помнил только тепло да тихий голос, напевавший на языке, которого больше ни от кого он не слышал. Это всё, что у него было. Единственное чистое, что осталось. И вот этот жилистый сукин сын, этот охотник за белками, одним плевком вздумал в это чистое влезть сапогом.
Что-то внутри Демиана щёлкнуло — тихо, коротко, окончательно. Как спускаемая тетива.
Он двигался быстро. Быстрее, чем мог ждать охотник, быстрее, чем видел глаз. Левой рукой он перехватил запястье с ножом и отвёл в сторону, а правая уже выдернула из ножен его собственный кинжал — тот самый, рабочий, которым он снимал шкуры и резал жилы, — и снизу вверх, коротко, без замаха, всадил его охотнику в шею. В мягкое, под подбородком, где бьётся жила.
Охотник дёрнулся. Глаза его распахнулись — удивлённо, глупо, по-детски. Он хотел что-то сказать, но изо рта хлынула кровь, тёмная, толчками, заливая связку беличьих шкурок на плече. Демиан выдернул кинжал — и кровь брызнула ещё сильнее, из раны, фонтаном, под стук собственного сердца Демиана.
Охотник осел на колени. Схватился обеими руками за горло, будто мог удержать жизнь, что хлестала между пальцев. Захрипел — булькающе, мокро, страшно. Повалился набок и забился на грязном полу таверны, суча ногами в луже собственной крови, разевая рот, как вытащенная на берег рыба. Это тянулось долго. Непристойно долго. Он хрипел, и дёргался, и цеплялся за половицы, и умирал тяжело, в муках, — а вся таверна смотрела на это, окаменев, не в силах шелохнуться.
А потом он затих.
И тишина взорвалась.
— УБИЛ! — заверещал прыщавый, шарахаясь к стене. — Нечисть Касьяна убила! Люди добрые, нелюдь нашего убил!!!
— Держи его!!! — взревел багровый Гриша.
Демиан уже рванул дверь. Вылетел на улицу, в яркий полуденный свет, ослепивший после дымного полумрака, — и побежал.
Позади загрохотало, завыло, застучало. Таверна выблёвывала из себя людей — мужики с лавок, хозяйка с визгом, кто-то с ножом, кто-то с табуретом. Крик понёсся по деревне, как пожар по сухой соломе:
— Нечисть!! Лови!! Эльфий сучёныш Касьяна зарезал!!
— Собак спускай!! Собак!!
— К лесу бежит, к лесу, заходи слева, Петро!!
Демиан мчался по кривой деревенской улице, не разбирая дороги. Кто-то швырнул ему вслед камень — пролетел мимо виска. Баба с ведром шарахнулась в сторону, заверещала. Из дворов, гавкая, выметнулись псы. Впереди, у околицы, какой-то детина с вилами раскинул руки, думая перехватить, — Демиан, не сбавляя бега, пригнулся, ушёл под вилы вбок и наподдал детине локтем в зубы, так что тот кувыркнулся в пыль, роняя своё орудие.
За спиной топала, орала, улюлюкал весь Вереск. Триста глоток, и каждая жаждала его крови.
«Лес, — билось в голове в такт шагам. — Лес. Лес. Только до леса».
В лесу он был дома. В лесу их толпа, их собаки, их вилы стоили вдвое меньше. В лесу он — тень.
Он долетел до опушки, нырнул в подлесок, и ветки захлестали по лицу. Он бежал не прямо — петлял, как заяц, уходил то вправо, то влево, продирался сквозь ежевику, перемахивал через поваленные стволы, лез в самую чащу, где псам было не пройти, а людям — тем паче. Лёгкие горели. В боку кололо. Рубаха намокла — от крови охотника, от собственного пота, не разобрать. Он бежал, пока хватало сил, а потом — ещё, когда их уже не хватало.
Погоня отставала. Голоса за спиной делались глуше, реже, дальше. Собаки сбились со следа у ручья, через который он нарочно прошёл по воде шагов двести, по колено в студёной воде, чтобы сбить запах. Крики таяли. Деревенские — не охотники; стоило чаще показать им пятки, и злость их выдыхалась быстрее ног.
К закату Демиан остался один.
Он уже не бежал — брёл, шатаясь, цепляясь за стволы. Ноги не держали. Горло драло, во рту стоял железистый привкус. Плащ он где-то потерял, лук чудом удержал за плечом, но из колчана растерял половину стрел. Он сам не знал, сколько вёрст отмахал и куда вышел, — знал только, что лес вокруг чужой, незнакомый, густой, и солнце уже цеплялось за верхушки, заливая всё красным.
Сквозь шум в ушах он вдруг расслышал воду. Близко. Журчащую, живую.
Он продрался через последние кусты, вывалился на низкий травянистый берег — и упал на колени у небольшой лесной речки. Тихой, мелкой, чистой, бегущей по камушкам. Он зачерпнул воды дрожащими ладонями, плеснул в лицо, хлебнул раз, другой — ледяную, ломящую зубы, — и только тогда, отдышавшись, поднял голову.
И замер.
На том берегу, шагах в десяти, на плоском валуне, сидел гном.
Приземистый, кряжистый, с плечами в сажень, с рыжей бородищей, заплетённой в две косы и заткнутой за пояс, чтоб не мокла. Штаны закатаны до колен, толстые волосатые ноги по щиколотку в воде. Рядом на камне — куча мокрого тряпья, которое он, видать, как раз полоскал: рубаха, портки да что-то ещё. В руках — отжатая наполовину рубаха, с которой капало.
Гном застыл, не донеся рубаху до камня. Уставился на Демиана — на его острые уши, на кровь, на загнанный вид, на дрожащие руки.
Демиан уставился на гнома.
Их взгляды встретились — и на мокром берегу маленькой лесной речки, под красным закатным небом, повисла долгая, звенящая тишина.
ГЛАВА 2
Под скалой
Тишина тянулась долго. Речка журчала, где-то в чаще куковала кукушка, с мокрой рубахи в руках гнома капало — кап, кап, кап — прямо в воду.
А потом гном сощурился, оглядел Демиана с головы до ног — окровавленного, загнанного, стоящего на карачках в речке, — сплюнул в сторону и сказал:
— Ну чё встал раком, ушастый? Или ты мне тут всю речку кровищей засрать решил? Я, мать твою за ногу, портки два часа полоскал, а ты мне выше по течению юшку пускаешь. Совесть есть, гад?
Демиан молчал. Он слишком устал, чтобы отвечать, — да и не знал, что отвечать.
Гном подождал, не дождался, фыркнул в бородищу и снова плюхнул рубаху в воду.
— Молчит. Ну молчи-молчи. Эльфьё завсегда так — морду скривит, будто ему в кашу насрали, и молчит, гордый. — Он отжал рубаху могучими кулаками, швырнул на камень и утёр лоб тыльной стороной ладони. — Хотя ты не чистый. Полукровка, что ль? По роже видать — наполовину наш брат-смертный, наполовину дерево говорящее. Чего за тобой пол уезда орало-то, а? Слыхал я, как вас по лесу гнали. Думал, кабана подняли. А это тебя.
— Я... — хрипло выдавил Демиан. Горло драло, голос не слушался. — Я уйду. Сейчас уйду.
Он попытался встать — и повело. Ноги, которые несли его полдня без отдыха, наконец отказали; он качнулся, упёрся рукой в илистое дно, чтоб не рухнуть лицом в воду.
Гном смотрел на это с минуту. Потом крякнул, выругался себе под нос что-то длинное и затейливое — Демиан разобрал только «…и чтоб ему пусто было, доброму-то» — поднялся с валуна, собрал мокрое тряпьё под мышку и, шлёпая босыми волосатыми ногами по воде, перешёл речку вброд.
— Так, — сказал он, остановившись над Демианом и упёршись свободным кулаком в бок. — Слушай сюда, ушастый. Сам ты щас не дойдёшь даже до того куста, не то, что до своего там эльфийского царствия небесного. Свалишься — волки сожрут, и поделом дураку. — Он поморщился, будто ему самому было противно от собственной доброты. — Айда ко мне. Накормлю, обсушу. А то потом бабе моей объясняй, что я тут нелюдя на берегу подыхать бросил. Она ж меня пилить будет до самой Чёрной горы.
— Зачем? — тихо спросил Демиан. Он не привык, чтобы ему помогали. Дважды в жизни такое было. Сегодня — третий раз.
— Чё «зачем»? — не понял гном.
— Зачем помогаешь. Я тебе никто.
Гном поглядел на него как на дурачка. Потом хмыкнул — уже без злобы.
— А затем, ушастый, что я, Бьёрри Камнекрут из рода Камнекрутов, тридцать годков под этой горой живу, и за все тридцать годков меня ни разу никто с кольями по лесу не гонял. А тебя вот гоняли. Знать, насолил ты кому надо, раз такой кипеж. — Он протянул широкую, как лопата, мозолистую ладонь. — А кому людишки войну объявляют всей деревней — тот мне, считай, уже не чужой. Вставай давай. И хорош сопли на кулак мотать, не девка.
Демиан посмотрел на протянутую ладонь.
И взял её.
Звали гнома, стало быть, Бьёрри. Бьёрри Камнекрут.
Был он Демиану едва по грудь — но вширь, пожалуй, стоил двоих таких, как Демиан. Плечи — будто вытесанные из того самого камня, в котором он жил; шея короткая, бычья, переходящая в голову почти без перехода. Руки длинные, тяжёлые, с кулаками-кувалдами, в бурых пятнах старых ожогов — кузнечных, как потом выяснилось. Ноги кривоватые, толстые, крепкие, как корни старого дуба. Весь он был какой-то приземистый, основательный, вросший в землю — казалось, толкни его телегой, и телега отскочит.
Лицо почти всё пряталось в бородище — рыжей, с проседью, густой, заплетённой в две толстые косы, в которые были вплетены мелкие потемневшие бусины и один медный колечко. Из зарослей торчал крупный нос, не раз, видать, ломанный, да блестели два хитрых глаза — маленьких, тёмных, глубоко посаженных, но живых и острых. Над глазами — кустистые брови, которые жили будто своей жизнью: то сходились грозно, то лезли на лоб от удивления. Голова на макушке лысовата, зато по бокам волос хватало — тоже рыжих, тоже с сединой, собранных на затылке в хвост.
Пахло от Бьёрри камнем, дымом, потом и немного — кислой брагой.
О гномах Демиан знал немного, как и все, — больше по сказкам да по тому, что сам видел в редких придорожных разговорах. Народ подгорный. Жили когда-то в великих чертогах под горами, в залах, вырубленных так искусно, что людские соборы рядом с ними казались хлевом. Копали золото, серебро, самоцветы, медь и железо; ковали оружие, какому и по сей день нет равных, — эльфы-то воевали магией, а гномы брали сталью и упорством. Жили долго — не по четыре века, как эльфы, но лет по полтораста-двести, а то и больше, если болезнь или кирка в руднике не приберёт раньше.
Когда люди под рукой Октавиана поднялись, гномы сперва думали отсидеться под камнем — мол, наша гора, нас не достать. Да только людей было слишком много, а чертоги — слишком богаты, чтоб их не захотеть. Великие подгорные королевства пали одно за другим: где штурмом, где измором, где предательством. Золото растащили, залы обвалили, народ вырезали или разогнали. Теперь гномы жили кто как — кто подался в людские города ковать за гроши да терпеть плевки, кто ушёл в дальние горы, где людей отродясь не бывало, а кто, как Бьёрри, забился в глушь, в лесную скалу, подальше от чужих глаз, и жил себе тихо, сам по себе.
Нрав у них, говорили, был тяжёлый — упрямый, вздорный, обидчивый. Ругались гномы, как никто на свете, — витиевато, с выдумкой, по всякому поводу и без. Любили выпить, любили поорать, любили поспорить до хрипоты о всякой ерунде. Но кто знал их поближе — тот говорил, что под всей этой руганью и ворчанием прячется народ на диво верный и добрый. Гном тебя обматерит на чём свет стоит, обзовёт дураком и бестолочью, а потом молча отдаст последний кусок хлеба. Такая уж порода.
Бьёрри, насколько Демиан успел разглядеть, был породе под стать.
Шли недолго. Гном ковылял впереди, не умолкая ни на шаг — то ругал корни, об которые спотыкался, то комаров, то Демиана, что плетётся «как беременная улитка», то опять корни. Вывел он к скале — невысокой, замшелой, поросшей по верху соснами, что торчали из камня, вцепившись корнями в трещины. В боку скалы, за кустами боярышника, пряталась дверь — низкая, но добротная, из толстых дубовых плах, окованная чёрным железом, с кованым же кольцом вместо ручки.
Бьёрри толкнул её плечом, пригнулся и шагнул внутрь.
— Заходи, не стой столбом. И башку пригни, а то расшибёшь свою эльфийскую макушку о честный гномий косяк.
Внутри было не так, как Демиан ждал. Не нора, не дыра — дом. Настоящий дом, вырубленный прямо в толще камня: стены ровные, гладкие, обтёсанные со знанием дела, потолок сводчатый, низкий для человека, но для гнома — в самый раз. В дальней стене — очаг, сложенный из дикого камня, и в нём плясал огонь, и над огнём булькал закопчённый котёл, и пахло — боги! — пахло так, что у Демиана свело пустой живот и повело голову. Варёным мясом. Луком. Какими-то травами. Хлебом.
По стенам — полки с посудой, кованые крюки с инструментом, связки сушёных грибов и трав. Посреди — тяжёлый стол, вытесанный из цельной плахи, и вокруг — лавки. Под ногами — не земля, а каменный пол, выметенный, застланный у очага шкурами. Тепло, сухо, уютно — так уютно, что у Демиана защемило где-то под рёбрами, в том месте, где обычно жила тоска.
— Тордис! — рявкнул Бьёрри в глубь дома, бросая мокрое тряпьё на лавку. — Тордис, зараза, я нам гостя приволок! Не ори только сразу, он смирный!
Из-за занавеси, отделявшей дальний угол, вышла гномиха.
Была она пониже мужа, но пошире в бёдрах, кругленькая, крепкая, с румяными щеками и такой же рыжей, как у Бьёрри, косой — только длинной, уложенной короной вокруг головы. Борода у неё тоже была — жидкая, короткая, аккуратная, скорее пушок, но была, и Демиан знал, что у гномих это в порядке вещей и даже предмет гордости. Увидев чужака, она упёрла руки в бока, оглядела его острым, цепким взглядом — точь-в-точь как муж на берегу, — и первым делом накинулась не на гостя, а на Бьёрри:
— Опять?! Опять ты кого-то притащил, старый ты дурень! В прошлый раз это был подранок-барсук, который мне всю кладовку разорил! А теперь что — эльф? ЭЛЬФ, Бьёрри?! Ты где эльфа-то выкопал, под корягой?!
— Полуэльф, — миролюбиво поправил Бьёрри, стягивая мокрые портки у очага. — Наполовину наш. И не ори, сказал же. Его люди гнали всей деревней, он едва ноги унёс. Не бросать же было.
Тордис поджала губы. Пробуравила Демиана взглядом ещё раз — уже внимательнее, помягче. Углядела и кровь, и дрожь, и то, как он, едва держась на ногах, пытается стоять ровно и не упасть.
— Тьфу на тебя, — сказала она, но уже без злости, скорее для порядка. — И на тебя тоже, ушастый, не смотри, что зыркаю. Садись давай, пока не свалился. Кровь-то чья — твоя?
— Чужая, — тихо ответил Демиан.
— Оно и лучше. — Она махнула рукой на лавку у стола. — Садись. Эгиль! Хильда! А ну сюда, оглоеды, мать вас кликает!
Из-за той же занавеси выкатились двое гномьих детей.
Мальчонка — лет на вид десять, хотя у гномов по годам не угадаешь, может, и все тридцать, — рыжий, конопатый, с уже пробивающейся на подбородке реденькой бородёнкой, которой он явно страшно гордился. Девчонка — поменьше, с двумя тугими косичками, круглолицая, глазастая. Оба уставились на Демиана так, будто в дом зашёл говорящий медведь.
— Батя, он эльф? — выдохнул мальчишка, Эгиль, тараща глаза. — Настоящий?! А он колдовать умеет?! А уши чего такие короткие, обломал, что ли?
— А почему он весь в кровище? — пискнула девчонка, Хильда, прячась за материн подол, но высовывая любопытный нос.
— Потому что лезет не в своё дело, как некоторые, — отрезала Тордис. — А ну цыц оба. Гость с дороги, устал. Садитесь жрать, и чтоб тихо мне.
Ели за тяжёлым каменным столом, все вместе.
Тордис сняла с огня котёл и навалила Демиану полную миску — густое варево с мясом, репой, луком и ячменём, наваристое, жирное, горячее. Пихнула рядом краюху тёмного хлеба и кружку чего-то мутного и пенного — гномьего пива, крепкого, горького, от которого после первого же глотка по телу разлилось тепло. Демиан хотел есть прилично, не спеша, как учила его когда-то давно одна женщина под дождём — понемногу, а то станет дурно. Но не смог. Руки тряслись, живот сводило, и он навалился на еду, почти не жуя, обжигаясь, запихивая в себя ложку за ложкой.
Гномы смотрели на это молча. Даже дети примолкли. А потом Бьёрри крякнул, подвинул ему хлеба поближе и буркнул:
— Ешь-ешь. Не на базаре, никто не отымет. Тордис, плесни ему ещё. Отощал, как глист в жопе
Когда первая миска опустела, а за ней и половина второй, Демиан наконец перевёл дух. Тепло очага, тепло пива, тепло в животе — всё это разморило его, развязало язык, и впервые за долгое, долгое время он почувствовал что-то вроде покоя.
— Ну, — сказал Бьёрри, отваливаясь к стене и отхлёбывая из своей кружки. — Рассказывай, ушастый. Кто таков, откуда, за что тебя мужичьё-то гнало. Не каждый день к моей речке приходят эльфы в чужой кровище. Любопытно же, мать его.
И Демиан рассказал. Немного. Ровно столько, сколько мог.
Рассказал, что родом из столицы — из самой большой, из имперской. Что матери лишился мальцом, а отца и не знал вовсе. Что рос на портовых улицах, среди пьяни, воров и грязи, жил подаянием да воровством, голодал так, что готов был землю грызть. Рассказал — коротко, глядя в огонь, — про ту ночь, десять лет назад: про дождь, про канал, про то, как стоял на заборе и готов был шагнуть вниз. Про всадников. Про девушку под капюшоном, которая остановила солдата одним словом, присела перед ним в грязь и сунула в руки хлеб и сыр. Про то, как она сказала: живи, что бы они ни говорили — живи.
— После той ночи я и ушёл, — сказал он тихо. — Не сразу. Через год, может. Понял, что в городе мне конец — рано ли, поздно, а забьют. Прибился к обозу, доехал до заставы, а там сбежал. С тех пор так и хожу. По лесам больше. Научился стрелять, силки ставить, шкуры снимать, тропы читать. Где подработаю — там и сыт. Где не подработаю — там охочусь. Где и охоты нет — там голодаю. Как придётся.
— А ту бабу, — вдруг спросила с другого конца стола Тордис, подперев щёку рукой, — ну, которая с хлебом, — так и не сыскал?
Демиан покачал головой.
— Нет. Не знаю даже, кто она. Ни имени, ни лица толком. Только голос помню. — Он помолчал. — Иногда снится. Почитай каждую неделю.
За столом стало тихо. Даже огонь в очаге потрескивал будто тише.
А потом Бьёрри громко шмыгнул своим перебитым носом, крякнул и объявил на весь дом:
— Ну, знаешь, ушастый, бабу, которая мужику хлеба дала просто так, за красивые глаза, — такую и помнить не грех. Моя вон, — он мотнул головой на Тордис, — за хлеб с меня три года кузню строить заставляла, покуда замуж пошла. Корыстная баба. Жадная. Зато жопа — во! — Он развёл кулачищи. — За такую жопу я б ещё три кузни построил.




