- -
- 100%
- +
Демиан слушал, затаив дыхание. Место, где на его уши плевать. Где не спрашивают, чей ты выродок.
— Только, — Бьёрри поднял корявый палец, — путь туда — не прогулка. Пешком — месяцев пять-шесть, если в столицу собираешься, не меньше. И всё через горы. А горы те — недобрые. Люди говорят, живут там великаны — здоровенные, с дом ростом, глупые, но злые, камнями кидаются да скот крадут, а то и путника сожрут, коли поймают. И ещё — драугры. Это, ушастый, дело совсем поганое. Мертвяки. Не упокоенные покойники, что в курганах лежат да по ночам встают — холодные, синие, сильные, как десять живых, и злобы в них на весь свет. Стерегут своё золото в могильниках и всякого, кто сунется, рвут на куски. Их и железо-то простое не всегда берёт. — Гном покачал головой. — Так что путь опасный. Я б тебе советовал идти — но решать тебе, не мне. Я своё сказал.
Он выпрямился, хлопнул Демиана по плечу.
— Ну, бывай, ушастый. Спасибо, что пособил со старым — одному б я сдох на той дороге от скуки, честно. — Он усмехнулся в бороду, но глаза были тёплые. — Свидимся ещё, может. Земля, она круглая, говорят. А гномы долго живут. Глядишь, встретимся — ты уже великий чародей будешь, а я всё руду вожу, старый дурак. Расскажешь тогда, как север, добрался ли.
— Обязательно расскажу, — тихо сказал Демиан. — Спасибо тебе, Бьёрри. За всё. Передай Тордис… и детям… спасибо. Я не забуду вас. Никогда.
— Да иди уж, сырость развёл, — буркнул гном, забираясь на облучок. Шмыгнул носом. Дёрнул вожжи. — Но! Пошла, кудлатая!
Телега заскрипела и покатила к воротам — в сторону леса, домой. Бьёрри не оборачивался. Только раз поднял над головой широкую ладонь — не махнул, просто поднял, — и держал так, пока телега не скрылась за поворотом.
Демиан остался один на пустеющей городской улице.
Он отошёл к частоколу, опустился на старое бревно и долго сидел молча, глядя, как над крышами гаснет закат и зажигаются первые звёзды.
Столько всего за два дня. Вчера он был никем — загнанным выродком, что убил человека и бежал через лес, готовый сдохнуть у речки. А сегодня у него тёплая куртка, крепкие ботинки, новый капюшон, сшитый чужой добротой. И дар. Редчайший дар, от которого у старого мэра побелело лицо.
«Кто я?» — думал Демиан, глядя на звёзды — те же, что светили ему десять лет назад из-под портового навеса, когда он жевал хлеб той женщины. — «Полуэльф без роду без племени. Выродок, которого гонят с вилами. И в то же время — тот, в ком горит сила, какой нет у имперских магов. Что мне с этим делать? Куда идти?»
Можно вернуться в лес. Жить как жил — тихо, в норе, прячась, стреляя зайцев, старея под кустом. Безопасно. Привычно.
Но Бьёрри прав. Так и сдохнуть бирюком.
А можно — на север. Через горы, через великанов и мертвецов, полгода пути в неизвестность. Туда, где, может быть — только может быть, — на его уши всем наплевать. Где его оценят по делу, а не по крови. Где можно найти учителя. Раскрыть то, что в нём горит. Стать — кем-то.
«Живи, — всплыл в памяти голос из-под дождя. — Что бы они ни говорили — живи. Назло им всем».
Демиан медленно поднялся.
Он жил десять лет. Хватит просто жить. Пора — жить назло.
— На север, — сказал он вслух, тихо, одними губами. — Будь что будет.
И пошёл обратно в город — пока лавки не закрылись.
На всё серебро, что оставалось, да на пару медяков, что были свои, он накупил провизии: вяленого мяса, твёрдого сыра, сухарей, мешочек соли, крупы. Купил крепкий заплечный мешок — котомку из просмолённой холстины, в которую всё это уложил. Моток хорошей верёвки — в горах пригодится. Кремень про запас, пару новых наконечников для стрел у того же кузнеца. Всё, что могло понадобиться в долгой дороге.
К ночи он вышел за ворота — уже другим. В тёплой куртке, в крепких ботинках, с капюшоном на голове, с полной котомкой за спиной, с луком за плечом и кинжалом на поясе. Не загнанный зверёк, что дрожал под навесом. Путник. С целью. С дорогой.
Он обернулся на спящий город, на тёмный лес за ним, где в своей тёплой скале спали Бьёрри, Тордис и дети. Постоял. А потом повернулся лицом на север — туда, где над чёрной грядой далёких гор висели холодные яркие звёзды, — и шагнул навстречу приключениям.
Что ждало его там — великаны, мертвецы, учителя, враги, та женщина из сна или сама смерть, — он не знал.
Но впервые в жизни ему было интересно узнать.
ГЛАВА 3
Белый волк
Прошёл месяц.
Месяц дороги на север — пешей, долгой, однообразной, когда один день неотличим от другого, и только стёртые в кровь ноги, да тающие запасы в котомке, да медленно меняющийся вокруг мир говорят, что ты и вправду куда-то идёшь. Демиан шёл упрямо, держась большака, где можно, и звериных троп, где нельзя; обходил стороной деревни и заставы, ночевал в лесу, добывал луком что придётся — зайца, тетерева, однажды повезло с молодой косулей. Капюшон не снимал почти никогда. Привычка стала второй кожей.
И мир вокруг медленно, но верно менялся.
Тёплые дубравы и буковые рощи имперского сердца остались далеко позади. Теперь Демиан шёл по краю, который здешние — те немногие, с кем он всё же перекинулся словом у дорожных колодцев, — называли Хладноверхом, или попросту Верховьем. Это была уже не Империя толком, а её дальняя, нищая окраина, забытая всеми, кто сидел в тёплом Клермоне: земли предгорий, где кончались людские пашни и начиналось царство камня и ветра.
Лес здесь стоял другой — не широколиственный, а хвойный, тёмный, суровый. Чёрные ели вздымались частоколом, мрачные и молчаливые, увешанные седыми бородами лишайника; меж ними лепились корявые сосны, вцепившиеся корнями в тощую каменистую землю. Подлесок поредел, трава стала жёсткой, бурой, по низинам расползался мох и стелился брусничник с уже прихваченными холодом листьями. Воздух сделался другим — острым, чистым, пахнущим хвоей, стылым камнем и чем-то ещё, незнакомым, от чего щипало в ноздрях. Демиан не сразу понял, что это запах снега.
Дни стали короче. Солнце теперь вставало поздно и неохотно, бледное, и так же рано валилось за горизонт, не успев толком согреть. По утрам на траве лежал иней — тонкий, хрусткий, и Демиан, просыпаясь, видел, как изо рта у него валит пар. Днём ещё держалось подобие тепла, но стоило светилу склониться — и с гор тянуло таким холодом, что он радовался каждой нитке подаренной Бьёрри куртки и каждому вечеру благодарил про себя рыжую Тордис за капюшон.
А впереди — впереди росли они. Горы.
Они надвигались уже который день, поднимаясь из-за линии леса всё выше и выше, и теперь заслоняли собой полнеба на севере. Исполинская каменная гряда — тёмная у подножия, седая и сизая выше, а по самым вершинам, по острым зубьям и пикам, уходящим в облака, — белая. Там лежал снег. Вечный, не тающий даже сейчас, в конце лета, снег, что искрился под закатным солнцем холодным розовым блеском. Горы были огромны, безмолвны и равнодушны, как сам мир, и смотреть на них было жутко и притягательно разом. Где-то там, за ними, лежал север, о котором говорил гном. А между Демианом и севером стояла эта стена.
В тот вечер темнеть начало совсем рано.
Солнце едва коснулось зубчатой кромки гор, а по лесу уже поползли длинные синие тени, и холод начал сочиться из земли, из камней, из самого воздуха. Демиан поглядел на небо, прикинул — засветло до перевала всё равно не дойти — и решил вставать на ночлег. Он выбрал место под разлапистой старой елью, где земля была посуше, скинул котомку, размял ноющие плечи и принялся собирать валежник для костра.
И тут он услышал треск.
Сухая ветка хрустнула где-то слева — негромко, но в вечерней тишине отчётливо. Демиан замер. Рука сама собой потянулась к кинжалу, но он не стал его доставать — медленно, очень медленно повернул голову.
Шагах в пятнадцати, меж чёрных еловых стволов, стоял волк.
Белый. Снежно-белый, с серым подшёрстком, крупный — но страшно, нездорово худой. Рёбра так и выпирали из-под клочковатой шкуры, бока ввалились, спина горбилась. По левому боку, от лопатки, тянулась тёмная запёкшаяся рана — рваная, старая, в свалявшейся шерсти. Одна лапа он подволакивал. Зверь был один — ни стаи, ни следа её поблизости. Отбился. Или изгнали — слабого, раненого, обречённого. Такие в стае не держатся: или выздоровеет сам, или сдохнет, или, обезумев от голода, пойдёт на то, на что здоровый волк в жизни не пойдёт.
Жёлтые глаза смотрели на Демиана в упор. Не мигая.
Демиан очень медленно, плавно поднялся на ноги. Так же медленно развёл руки в стороны — раскрытыми ладонями к зверю, показывая: у меня ничего нет, я не нападаю, я не угроза. Старый приём, которому научил его лес. Не делай резких движений. Не смотри прямо в глаза — это вызов. Не поворачивайся спиной.
— Тихо, — сказал он негромко, ровно, почти ласково. — Тихо, белый. Тихо. Я тебя не трону.
Волк повёл носом. Ноздри его дрогнули, затрепетали — и Демиан понял, что зверь учуял. Не его. Котомку. Остатки вяленого мяса, что лежали в просмолённой холстине у ели.
Из горла волка пошло низкое, утробное рычание.
— Понятно, — тихо сказал Демиан. — Жрать хочешь. Ну, тебя понять можно.
Не опуская одной руки, другой он медленно присел к котомке, не сводя с волка глаз, нащупал клапан, развязал. Волк напрягся, рык стал громче, но Демиан двигался так плавно, так неторопливо, что зверь не сорвался. Пальцы нашарили кусок вяленого мяса — твёрдый, солёный. Демиан вытянул его, помедлил — и бросил. Не в волка, а под лапы ему, мягко, чтоб упало рядом.
Волк дёрнулся к мясу молнией. Схватил, не жуя, заглотил в два рывка, чавкнув, — голодный, страшно голодный зверь. И тут же вскинул морду обратно на Демиана. И зарычал громче прежнего.
Теперь он сделал шаг вперёд. Потом ещё один. Он больше не стоял — он пошёл. Боком, пригнувшись, кругами, не сводя жёлтых глаз, облизываясь, роняя слюну. Мясо только раздразнило его. Разбудило голод, который он, может, давил в себе не первый день.
— Всё, — сказал Демиан, и в голосе его прорезалась твёрдость, за которой пряталась тревога. — Больше нет. Это моё. Мне самому идти через горы, мне нельзя без еды. Слышишь? Уходи. Уходи, белый, по-доброму.
Волк не слышал. Или не хотел слышать. Он подходил всё ближе — десять шагов, восемь, шесть. Шерсть на загривке вздыбилась. Губы задрались, обнажив жёлтые клыки. Уши прижались к черепу.
И Демиан понял. Это не угроза и не попрошайничество. Это охота. Голод пересилил в звере всё — страх, осторожность, волчью гордость. Для него Демиан был уже не человеком, которого надо бояться. Для него Демиан был мясом.
Рука Демиана медленно, очень медленно поползла к поясу. К кинжалу. Пальцы легли на рукоять.
— Не надо, — прошептал он. — Не надо, прошу. Не заставляй.
Волк прыгнул.
Он сорвался без предупреждения — стремительной белой тенью, низко, в ноги. Демиан рванул кинжал из ножен и отшатнулся вбок — зубы клацнули в воздухе там, где секунду назад было его бедро. Зверь приземлился, развернулся на месте с нечеловеческой, звериной быстротой — даже раненый, даже подыхающий, он был быстрее человека — и прыгнул снова, теперь выше, в грудь.
Демиан вскинул левую руку, заслоняясь, и правой махнул кинжалом. Клинок чиркнул по волчьему плечу, вспоров шкуру, — но вес зверя уже обрушился на Демиана всей массой. Они покатились по земле, по хвое, по камням. Мир перевернулся — небо, ель, мелькнула котомка, — и Демиан оказался на спине, а сверху навалился волк, рыча, брызжа слюной и горячим смрадным дыханием прямо в лицо.
Клыки рванулись к горлу.
Демиан в последний миг успел вскинуть левую руку — и зубы вцепились в неё, в предплечье, со всей дурной силой голодного зверя. Боль обожгла — но кожаная куртка, та самая, крепкая, на меху, купленная Бьёрри в городской кузнице, выдержала. Клыки впились, прокусили кожу рукава, смяли мех, прижали руку к земле страшным давлением — но до плоти, до жил не достали. Ещё чуть-чуть. Куртка держала.
— А-а-ах! — зарычал Демиан сквозь зубы, задыхаясь под тяжестью зверя.
Он перехватил кинжал поудобнее и, извернувшись, ударил волка в бок. Снизу вверх, под рёбра, с силой. Клинок вошёл в тело, в мякоть. Демиан почувствовал, как хрустнуло, как по руке потекло горячее.
Но волк не ослаб.
Наоборот — от боли он словно обезумел. Рык перешёл в визгливое, яростное рычание, челюсти сжались ещё крепче, зверь замотал головой, рванул, пытаясь порвать, стащить руку, добраться до горла. Демиан ударил ещё раз — и ещё, — но зверь будто не чувствовал ран, вцепившись в жизнь и в чужую плоть с тем последним отчаянием, с каким цепляется за всё обречённый.
И вот тут Демиана захлестнула паника.
Настоящая. Такой он не знал никогда. Он дрался и раньше — отбивался от шпаны, зарезал охотника в таверне, — но то было другое. Там он был сильнее, быстрее, там он владел собой. А сейчас — сейчас на нём лежала смерть. Дышала в лицо смрадом, давила к земле, рвала клыками, и он ничего, ничего не мог сделать. Кинжал увязал в чужом теле и не помогал. Рука немела под хваткой. Силы уходили. Зверь был тяжелее, злее, он побеждал — и Демиан впервые в жизни ощутил всем своим существом, кожей, нутром, что это конец. Что вот сейчас, через миг, в этом безымянном холодном лесу у подножия гор, за сотни вёрст от всех, кто знал его имя, он умрёт. Что клыки сейчас дойдут до горла, и всё погаснет, и никто никогда не узнает.
Страх был такой, что всё тело свело. Сердце заколотилось как бешеное, кровь ударила в уши, в виски, в самые кончики пальцев — и в этот миг что-то внутри него лопнуло.
Та струна. Та самая, что натянулась и зазвенела месяц назад, в доме мэра, когда в его ладони вспыхнул фиолетовым огнём аметрин. Тогда камень разбудил её, тронул, вытянул наружу, — и с тех пор она дремала в нём, свёрнутая, неощутимая, как семя под землёй. А теперь страх, животный, предсмертный, рванул её — и она отозвалась.
Что-то хлынуло из самой его сердцевины. Волна. Жар. Сила, которой он не знал, не звал, не умел назвать, — она просто была, и она вырвалась, потому что он умирал, а она не хотела умирать вместе с ним.
Демиан не понял, что сделал. Он просто вскинул свободную, правую руку — ту, в которой уже не было кинжала, он выронил его, — вскинул раскрытую ладонь к волчьей морде и закричал. Без слов. Просто закричал всем нутром, всем ужасом, всем желанием жить.
И из ладони вырвался свет.
Беззвучная вспышка — фиолетово-белая, ослепительная, — и невидимый удар. Воздух загудел, спружинил, и волка сорвало с него. Зверя отшвырнуло — подбросило, перевернуло в воздухе — и швырнуло спиной о чёрный еловый ствол шагах в пяти. Хрустнуло. Волк взвизгнул — коротко, жалобно, совсем по-щенячьи — и мешком сполз к корням, задёргался, засучил лапами и затих.
Наступила тишина.
Полная, оглушительная тишина, в которой Демиан слышал только бешеный стук собственного сердца и свой же рваный, свистящий хрип.
Он лежал на спине, на земле, глядя в темнеющее небо. Правая рука, вскинутая вверх, всё ещё дрожала, и от неё — от ладони, от пальцев — поднимался слабый, тающий фиолетовый пар, тонкие нити остывающего света. Кожу покалывало, будто руку отлежал. В голове звенело. И накатила слабость — страшная, мгновенная, будто из него разом выпустили половину крови. Руки-ноги налились свинцом.
Долго — целую вечность, как ему показалось, — он не мог ни встать, ни вздохнуть толком. Просто лежал и дрожал.
Потом, медленно, через силу, он перекатился на бок. Сел. Левая рука ныла — куртка была изжёвана, прокушена, но плоть цела, лишь ссадины да синяки проступали под рваной кожей. Он поглядел на свою правую ладонь — обычную, целую, уже погасшую. Сжал в кулак. Разжал. Ничего. Будто и не было.
А потом перевёл взгляд на волка.
Зверь лежал у ели, не шевелясь. Демиан подполз ближе — осторожно, готовый отпрянуть. Но волк уже не рычал. Бок его слабо, судорожно вздымался — ещё живой, но едва-едва. Удар о ствол переломал ему что-то внутри, возможно позвоночник, да и раны от кинжала своё взяли. Зверь приоткрыл мутнеющий жёлтый глаз, посмотрел на Демиана — без злобы уже, без голода, просто посмотрел, — и Демиан прочёл в этом взгляде то, что знал слишком хорошо сам. Усталость. И одиночество.
Два изгоя смотрели друг на друга в сгущающейся темноте. Отбившийся от стаи зверь и выродок, которого гнал весь свет. Оба — одни. Оба — обречённые. Оба дрались за жизнь до последнего, потому что больше у них ничего не было.
— Прости, — тихо сказал Демиан. Горло перехватило. — Ты просто есть хотел. Как и я когда-то. Я знаю, как это.
Он нашарил в хвое оброненный кинжал. Подобрал. И быстрым, милосердным движением прекратил волчьи мучения — провёл клинком по горлу, одним движением, чтобы не длить.
Зверь дёрнулся в последний раз и затих. Насовсем.
Демиан сидел над ним в темноте, тяжело дыша, и не чувствовал ни торжества, ни облегчения. Только пустоту и дрожь. И ещё — тонкий, холодный ужас, не отступавший, а, наоборот, растущий. Но ужас этот был уже не перед волком.
Перед собой.
Он снова поднёс к лицу правую ладонь. Ту, из которой вырвался свет. Ту, что отшвырнула полуторапудового зверя, как щенка, на пять шагов. Он смотрел на неё и не узнавал. Вот оно. То, о чём говорил старый Гисмунд в своей ратуше, глядя на пылающий аметрин побелевшим лицом. «Дар без науки — это топор в руках младенца. Либо себя порежешь, либо других. С таким даром ты либо станешь кем-то великим… либо он тебя сожжёт изнутри.»
Камень. Тогда, в доме мэра, камень не просто показал, что дар есть. Он, видно, разбудил его. Тронул спящее, вскрыл запечатанное. До того дня сила дремала в Демиане, свёрнутая, немая, — а аметрин сорвал печать, и с тех пор она ждала своего часа, свернувшись где-то под сердцем. И дождалась. Вырвалась сама, без спроса, когда смерть схватила его за горло, — дикая, неуправляемая, страшная.
«Я мог бы убить так человека, — думал Демиан, холодея. — Так же легко. Швырнуть о стену, сломать хребет. Не захотев. Не поняв даже, как.»
Он не знал, радоваться этому или бояться. Склонялся к последнему.
Долго он сидел так в темноте, пока холод не пробрал до костей и не привёл в чувство. Тогда он заставил себя встать. Руки всё ещё дрожали — от слабости, от пережитого, — но дело не ждало. Он кое-как развёл костёр — с трудом, с третьей попытки, пальцы не слушались. Пламя занялось, затрещало, выхватило из тьмы рыжий круг: ель, камни, мёртвого белого волка.
Демиан придвинулся к огню, обхватил колени руками и долго сидел, глядя в пламя, не в силах унять озноб — не то от холода, не то от всего, что было. Над ним, в разрывах еловых лап, зажигались холодные северные звёзды — колючие, яркие, равнодушные. Те же, что светили ему когда-то из-под портового навеса. Те же, что светили над городом Островом, когда он решил идти на север.
Он выжил. Снова выжил. Только теперь он понял, что носит в себе силу, которая может спасти его — а может и погубить. И что без учителя, как и говорил мэр, эта сила рано или поздно вырвется опять. В недобрый час. И тогда уже, может, отлетит к стволу не волк.
«Мне нужен учитель, — думал Демиан, глядя в огонь. — Нужен кто-то, кто объяснит. Кто научит держать это в руках. Иначе я сам себе — погибель.»
Где искать такого — он не знал. Знал только, что на севере, куда он идёт, может, и сыщется. А может, и нет.
Костёр трещал. Горы чернели впереди, заслоняя звёзды. А рядом остывал в хвое белый волк — ещё один, кто дрался за жизнь до конца и проиграл.
Демиан подбросил в огонь веток и остался сидеть, один, у подножия гор, со своей новой, страшной тайной.
ГЛАВА 4
Человек со сломанным колесом
Горы Демиан переходил шесть дней.
Шесть дней карабканья по козьим тропам, ночёвок в расщелинах, где ветер выл всю ночь, как стая драугров, о которых пугал Бьёрри; шесть дней, когда он грыз сухари и мёрз так, что поутру не чувствовал пальцев. Но ни великанов, ни мертвецов из курганов он не встретил — только камень, ветер, снег на перевале да орлов, круживших в стылой синеве. Может, повезло. Может, россказни и были россказнями. А может, те, кто встречал великанов, просто не возвращались рассказать.
На седьмой день тропа поползла вниз.
И мир снова переменился. По эту сторону гор лежала другая земля — суровее и чище. Горы отступили за спину зубчатой стеной, а впереди раскинулось нагорье: широкие холмистые пустоши, поросшие жёстким вереском, уже тронутым осенней ржавчиной; редкие рощицы низких, пригнутых ветром берёз и сосен; седые валуны, разбросанные по склонам, словно великаны и впрямь играли ими в бабки да бросили. Воздух был резкий, солёный — где-то далеко, за холмами, угадывалось студёное море. Небо — огромное, низкое, бегущее серыми рваными облаками. Холодно, ветрено, безлюдно. И красиво — дикой, неласковой красотой, от которой щемило в груди.
Это и был север. Или самый его порог.
Людей тут жило мало. За два дня спуска Демиан увидел всего пару дальних дымков да раз — пастуха со стадом косматых овец, который долго смотрел ему вслед, но не окликнул. Дорога — если можно так назвать две колеи, прорезанные в вереске, — вела на северо-запад, к морю, и Демиан держался её.
На третий день по эту сторону гор, под вечер, он и увидел его.
Сперва — издали. На спуске с очередного холма дорога делала петлю, огибая каменистую низину, и там, в низине, у обочины, что-то стояло. Повозка. Крытая, крепкая, запряжённая парой лошадей, — только стояла она криво, завалившись набок, и возле неё суетился человек.
Демиан остановился. Присел за валуном, по привычке, и долго смотрел.
Повозка была богатая — не крестьянская телега, а добрый купеческий фургон с полотняным верхом на обручах, обитый понизу жестью, расписанный по бортам какими-то выцветшими узорами. Заднее колесо соскочило и лежало в стороне, а ось зарылась в землю — видать, на ухабе разошлась чека, колесо и слетело. Человек возле повозки был один. Немолодой, грузный, в добротном дорожном платье; он кряхтел, пыхтел, пытался в одиночку приподнять осевший угол фургона рычагом из слеги — и ничего у него не выходило. Лошади меланхолично щипали вереск.
Демиана взяло сомнение.
Подходить к незнакомцу на пустой дороге — дело опасное. Мало ли. Богатый купец — значит, может статься, и охрана где-то рядом, залегла, ждёт. А может, он сам не так прост. А может, едва увидит уши — и заорёт, и погонит, как гнали всегда. За месяц с лишним пути Демиан отвык от людей и разучился им доверять ещё крепче, чем прежде.
«Пройди мимо, — сказал он себе. — Обойди низиной, он тебя и не заметит. Тебе чужие беды ни к чему.»
Но человек у повозки снова налёг на свою слегу, снова сорвался, едва не упал, и выругался так громко и так отчаянно, что ветер донёс до Демиана каждое слово. И было в этой возне что-то до того беспомощное, одинокое и безнадёжное, что Демиан вспомнил вдруг гнома на речке — ну чё встал раком, ушастый? — и телегу с рудой, и то, как сам он когда-то не мог ничего поднять, потому что был один.
Он выругался про себя — почти по-гномьи — и встал.
И пошёл вниз, к повозке. Медленно, не скрываясь, чтобы человек увидел его загодя и не испугался внезапности. Но правую руку на всякий случай держал у пояса. На рукояти кинжала. Привычка.
Человек заметил его шагов за тридцать. Разогнулся, утёр лоб, прищурился на приближавшегося путника — высокого, в тёмном капюшоне, с луком за плечом и ладонью у ножа. Любой другой на его месте насторожился бы. Схватился бы за оружие, попятился, крикнул бы «кто идёт».
А этот — всплеснул руками и заорал на всю низину, радостно, как родному:
— О-о-о! Живая душа! Хвала всем богам, какие есть, и паре-тройке, каких нет! Путник! Эй, путник! Ты ж не призрак, нет? Не мерещишься мне с голодухи и злости? Иди сюда, ради всего святого, иди скорей, ты мне ниспослан самим небом!
Демиан сбавил шаг. Такого он не ждал.
— Да иди, иди, не бойся! — надрывался человек, маша обеими руками. — Я не кусаюсь! Зубов-то, вишь, половины нет, чем кусаться! Ха! Помоги старому дурню, будь человеком!
Демиан подошёл. Остановился в нескольких шагах, оглядел незнакомца.
Был тот лет пятидесяти, может, за. Грузный, пузатый, круглый, как бочонок, с короткими крепкими ногами и такими же короткими руками, которыми он беспрестанно размахивал. Лицо — широкое, красное, обветренное, всё в сеточке лопнувших жилок, с мясистым носом картошкой и маленькими весёлыми глазками, утонувшими в складках. На голове — залихватски заломленная шляпа с обвисшим пером, из-под которой торчали седые вихры. Одет богато, но пёстро и нелепо: кафтан когда-то дорогого сукна, но заношенный и застиранный, с чужого, кажется, плеча; жилет в полоску; шарф, намотанный в три оборота; на пальцах — перстни, и серебряные, и явно медные, вперемешку. Весь он был какой-то разноцветный, шумный и совершенно безобидный на вид — ярмарочный, балаганный человек.




