- -
- 100%
- +
Почему Чехов сказал про ружьё, но ничего не сказал про шкаф? Ведь зря. Представьте, что на сцене стоит платяной шкаф. Обычный шкаф, платяной себе такой, ничего не требует. Шкаф не притягивает к себе такого внимания, как ружьё. Но если вдруг дверца шкафа, и обязательно со скрипом, а именно так и положено, приоткрывается, то зрители начинают понимать, что это неспроста. А уж если эту дверцу кто-то начинается закрывать изнутри, то тут уж ни у кого не остаётся сомнений – внутри кто-то есть. По всем законам жанра – любовник жены главного героя. Это ведь тоже азбука. Шкаф на сцене — это не мебель, это засада. Необязательно, но возможно. Зритель это знает, просто до поры до времени не обращает на эту мебель внимания. Но режиссёр знает, как внимание привлечь. И получается, шкаф тоже может быть ружьём, только деревянным и с дверцей. Так что, если в первом акте в глубине сцены стоит шкаф, то во втором или третьем из него очень даже может кто-нибудь вывалиться.
А если на сцене и ружьё, и шкаф. Это уже не драматургия, это приговор. Тут уж к гадалке не ходи: муж обнаружит в шкафу любовника и застрелит его из того самого ружья. Потому что все элементы сошлись. Ружьё обещало выстрел. Шкаф обещал любовника. И вот они встретились. Это, как если бы в первом акте показали топор и мясорубку — все понимают, что фарш будет.
Но возможны варианты. Если голый любовь просидел в шкафу достаточно долго и, как в старом анекдоте, уже уподобился моли и может съесть пиджак, то исход битвы непредсказуем. Озлобленный и голодный любовник может голыми руками утихомирить навечно благоверного своей подруги. Здесь я, конечно, шучу, злодею достанется по заслугам, и муж его пристрелит.
Но жизнь — не пьеса. Или пьеса, но с очень плохим режиссёром, который то ли забыл текст, то ли по-прежнему в запое. Поэтому все варианты возможны.
А как всё может происходить? Муж входит (возвращается из командировки). Жена бледнеет. Шкаф подозрительно скрипит. Ружьё висит на стене, начищено, заряжено, у всех на виду. (В это время кто-то кашляет в зале). Муж смотрит на жену. Жена смотрит на шкаф. Шкаф смотрит в никуда, потому что шкафы не умеют смотреть. Муж снимает ружьё. Жена падает в обморок или на колени перед мужем, ломая руки, умоляя поверить в её верность. Муж стреляет в шкаф. Любовник вываливается, как мешок с картошкой. Занавес. Зрители аплодируют. Кто-то плачет. Кто-то зевает. Все довольны, потому что ружьё выстрелило, шкаф оправдал ожидания, а любовник получил своё. Классика.
Или так. Муж входит (возвращается с симпозиума). Жена бледнеет. Шкаф скрипит. Ружьё висит. Муж снимает ружьё. (В это время кто-то кашляет в зале). Жена падает в обморок. Муж подходит к шкафу. Открывает. А там — никого. Любовник сбежал через окно пять минут назад, потому что услышал, как муж гремит ключами. Ружьё висит в руках мужа. Выстрелить вроде бы не в кого. Жена в обмороке. А у мужа-то это, оказывается, не первый раз. Он понимает, что тяжело болен психически и стреляет себе в голову. Ружьё выстрелило, задача выполнена. Зрители в лёгком шоке.
Или так. Муж входит (с надеждой). Шкаф скрипит. Ружьё висит. Но муж — не ревнивый дурак. Он садится за стол, наливает чай, смотрит на шкаф и говорит: «Выходи, я всё знаю». (Кто-то продолжает кашлять в зале). Любовник вылезает. Жена рыдает. Муж говорит: «Отлично! Добби свободен!». И уходит. Ружьё так и не выстрелило. Шкаф выполнил свою функцию, но не так, как все ждали. Любовник остался жив, но ему теперь придётся жить со своей любовницей, бедолаге. Зрители ржут. Чехов умиляется.
Ой, или вот так. Муж входит. Шкаф скрипит. Ружьё висит. Муж снимает ружьё. Жена кричит: «Не стреляй! Я всё объясню!» Муж стреляет. Но не в шкаф, а в потолок. Любовник от страха вываливается из шкафа сам. И тут выясняется, что любовник — это брат мужа. Или его начальник. Или вообще женщина. И тогда ружьё стреляет ещё раз. Только не ту субстанцию, которая выпала из шкафа, а в того зрителя, который всё время кашлял, падла. Зрители в панике разбегаются, режиссёр по-прежнему в запое.
Почему нас так завораживает эта связка: ружьё и шкаф. Мне кажется, потому что это квинтэссенция ожидания и разоблачения. Мы все в глубине души ждём, что наша жизнь когда-нибудь превратится в пьесу с понятным сюжетом. Что если уж на стене висит ружьё, то оно выстрелит. Что если в шкафу кто-то прячется, то он вылезет. Что все тайны станут явными. И это даёт надежду. Пустую, как барабан. Потому что в реальности всё не так. В реальности ружьё висит годами и ржавеет. Шкаф стоит, и в нём только старые пальто и моль. А любовник, если и есть, то сидит не в шкафу, а в своём телефоне. Я же говорил – падла!
Я вырос циником. Я не жду выстрелов. Я знаю, что большинство ружей никогда не выстрелят. И большинство шкафов пусты. И любовники, если и прячутся, то не в шкафах, а в чатах и соцсетях, а ещё чаще – в женском воображении. Она думает, что он – самый главный человек в её жизни, а он про неё говорит «да это так - никто». А это гораздо страшнее. Вот был бы у неё любовник в шкафу и муж, вернувшийся да хоть откуда, то любовника хотя бы можно было застрелить за такие дела. А если любовник и муж в воображении, то и стрелять не в кого. Разве только в свой собственный телефон. Причём, после этого ещё некому будет предъявить претензии за порчу имущества, потому что сама дура.
А прикиньте такой вариант: ружьё и шкаф объединяются. Муж входит, ружьё висит, шкаф стоит. Он берёт ружьё, подходит к шкафу, но не открывает. Он начинает разговаривать со шкафом. «Я знаю, ты там. Выходи по-хорошему». Любовник молчит. Муж стреляет в шкаф. Пуля пробивает дверцу. Любовник орёт. Муж стреляет ещё. Любовник орёт громче. И так, пока не кончатся патроны. Потом муж открывает шкаф, а там любовник весь в щепках, но живой, потому что пули прошли мимо. И тогда муж берёт шкаф и его выбрасывает в окно. И ружьё выстрелило, и шкаф использован. Все довольны. Кроме мужа. Потому что он успел выпрыгнуть из шкафа. Но успел в шкаф поместить жену/любовницу. Несчастный муж прыгает из окна за неверной, но любимой, женой. Погибает. В живых остаётся только любовник. Зрители в глубоком шоке, режиссёр пытается выйти из запоя.
Я к чему всё это веду? К тому, что жизнь сложнее любой пьесы. В ней ружьё может висеть всю жизнь и не выстрелить. Шкаф может стоять вечно, и в нём никто не спрячется. Любовник может быть не в шкафу, а в твоей собственной голове. И обнаружить его нельзя, потому что он такая же чёрная кошка, которую сложно найти в тёмной комнате тем более, что её там нет. И убить его, соответственно, не получится. А у тебя ещё и жены не было. Пипец…
Так что ружьё и шкаф — это не просто предметы. Это архетипы. Они заставляют нас думать, что у всего есть причина и следствие. Что если что-то появилось, то оно обязательно сработает. Что тайное станет явным. И это успокаивает. Потому что хаос страшнее. Страшнее, когда ружьё висит просто так. Когда шкаф пуст. Когда любовник не найден. Потому что тогда жизнь не имеет сюжета. А без сюжета мы теряемся.
Но, может, в этом и кайф. Что сюжет не задан. Что мы сами его пишем. И если на нашей сцене висит ружьё, то мы решаем: стрелять или не стрелять. И если в шкафу кто-то прячется, то мы решаем: открывать или не открывать. И если мы откроем, то это будет наш выбор. Главное здесь – свет обязательно быть включен, ведь, как говаривал Стивен Кинг: «Я всегда оставляю свет на ночь, ведь мне не хочется ночью наткнуться вместо выключателя на чью-нибудь мёртвую руку».
Пойду проверю свой шкаф. Вдруг там кто-то есть. Всё ещё есть. И заодно ружьё почищу. На всякий случай. Потому что, как говорил мой дед, ружьё на стене — это не просто ружьё. Это судьба. И лучше быть готовым. Не в смысле вдребадан, а готовым к поворотам судьбы.
Матрица
А что, если ружьё не одно? Что, если это не скромный чеховский «чехол», а бесконечные стеллажи с оружием, как в «Матрице», — от крошечных дамских пистолетиков до крупнокалиберных пулемётов, от арбалетов до гранатомётов, аккуратно разложенных по ярусам и уходящих в бесконечность? Зритель, заходя в зал, видит не интерьер дворянской усадьбы, а филиал оружейного склада, и мозг его немедленно начинает судорожно умножать: каждый ствол — обещание. И, если следовать завету классика буквально, к финалу сцена должна превратиться в филиал Сталинградской битвы. Или схватке фанатов «Спартака» и «Зенита».
Представьте себе эту драматургию: на сцене — ряды, галереи, антресоли, уставленные оружием. Герои пьют чай, ведут философские беседы о Боге и бессмертии души, а над ними, словно дамоклов меч, нависает целая оружейная комната. По чеховскому закону, всё это богатство обязано «сыграть». Уже в первом действии зритель начинает ёрзать, подсчитывая: «Раз, два, три... двести сорок семь... И все выстрелят? Когда? Может, сразу залпом?» Режиссёр, задумавший такую мизансцену, обречён на постановку, где к третьему акту персонажи не разговаривают, а только и делают, что перебегают от одной винтовки к другой, лихорадочно дёргая спусковые крючки. Трагедия превращается в тир, комедия — в фарс с непрерывной пальбой. Даже знаменитая чеховская пауза превратилась бы в паузу между очередями, а финальный выстрел — не в точку, а в многоточие, потому что патроны кончились, а оружие ещё осталось.
Но в том-то и соль, что, когда ружей становится слишком много, сам принцип перегревается и ломается. Если на сцене одиноко висящее ружьё — это изящный афоризм о причинно-следственных связях, то стеллажи с оружием — это уже издевательство. Это обещание настолько щедрое, что выполнить его невозможно без абсурда. Зритель понимает: все стволы выстрелить не могут физически, иначе спектакль будет идти девять часов и закончится полным истреблением актёрского состава. И тут в игру вступает великое искусство обманутого ожидания. Ружьё, которое не стреляет, — мощный приём. Но стеллаж ружей, которые дружно не стреляют, — это уже манифест. Это заявление: «Мы вам обещали апокалипсис, но дадим лишь тишину». Только вообразите: героиня, измученная безответной любовью, подходит к стойке, снимает с полки гранатомёт, долго целится в портрет возлюбленного... а потом кладёт обратно, потому что не может, у неё не хватает сил стереть воспоминание о нём, хоть он и был подлецом (здесь должны звучать осуждающие мужские голоса «подлец, подлец»), но и душкой одновременно. И так — со всеми стволами. Катарсис наступает не от грохота, а от осознания, что ни одно ружьё не обязано стрелять, даже если оно лежит на каждом шагу. Но это уже не Чехов, правда, но и, слава Богу, не Тарантино и не разобравшиеся кто они есть на самом деле то ли братья, то ли сёстры Вачовски.
Если перенести эту метафору в жизнь, мы поймём, что судьба регулярно заваливает нас такими же стеллажами. У каждого есть свой склад не выстреливших возможностей: несостоявшиеся романы, забытые хобби, навыки, которым не нашлось применения, случайные знакомства, многозначительные намёки вселенной. Мы бродим между этими стойками, как Нео в «Матрице», только вместо чёрного плаща — домашний халат (в моём случае – вообще ничего), а вместо пафосного «Мне нужно оружие» — растерянное «Мне бы что-нибудь для счастья». Вокруг сотни стволов, каждый из которых теоретически мог бы «выстрелить» — запустить новую карьеру, роман, переезд, — но мы стоим в нерешительности, потому что инструкция по эксплуатации утеряна, а предохранитель, кажется, приржавел. И самое смешное, что мы продолжаем жить по чеховскому сценарию, ожидая, что какая-то из этих пушек обязательно бабахнет и расставит всё по местам. Но жизнь, в отличие от драматурга, не умеет обращаться с таким количеством реквизита. Она набирает оружие по принципу «вдруг пригодится», а потом забывает, зачем оно нужно. А есть ещё и режиссёр, который ушёл в запой и вряд ли из него вернётся. Это всегда стоит помнить.
В итоге эти стеллажи становятся не символом силы, а памятником прокрастинации. Чеховское ружьё стреляет, потому что оно одно и заточено под конкретную развязку. Стеллажи же — это прокрастинация в демоническом масштабе: каждый новый ствол добавляется, чтобы оттянуть момент, когда придётся выбрать что-то одно и нажать на спуск. Режиссёр такой пьесы, по-прежнему находясь в запое, надеется, что авось зритель забудет про первые ряды винтовок, пока будет следить за последней полкой. Но зритель ничего не забывает, он методично ждёт, что все эти богатства сработают, и когда занавес опускается под тишину, испытывает не разочарование, а странное облегчение: «Ну хоть не взорвали».
Доведись Антону Павловичу попасть на такой спектакль, он, скорее всего, сказал бы: «Господа, у вас тут не драма, а филиал военторга. Уберите лишнее, оставьте одну двустволку — и стреляйте уже по смыслу, а не по площадям». И был бы прав. Потому что, когда ружей слишком много, они перестают быть ружьями и становятся просто деталями интерьера, грустной декорацией к пьесе, где никто так и не решился сделать выбор. А это, согласитесь, куда страшнее любого выстрела. Ты не сделал выбор. Очень страшные слова. И последствия всегда очень страшные. И ты – дурак, который так ничего и не попробовал. Как та самая девочка, которой было страшно.
Но жизнь не даёт себя переиграть. Ты берёшь одно ружьё, а остальные остаются висеть. И вот парадокс: чем больше выбор, тем тяжелее. В старину у человека была одна дорога — родился крестьянином, умрёшь крестьянином. И ружьё на стене было одно. И оно всегда стреляло, потому что по-другому никак. А сейчас полки ломятся от оружия. И ты мечешься между ними, боясь ошибиться. А в итоге всё равно ошибся, потому что выбрать всё - невозможно. Как в Советском Союзе с жвачкой – ты хочешь клубничную, у тебя даже деньги на неё есть, но в продаже только мятная. И она, кстати, неплохая, но… не клубничная.
Я часто думаю, что фильм «Матрица» — это не про симуляцию реальности, а про выбор. Тебе показывают бесконечные полки, но взять можешь только то, что в руках. И не факт, что оно выстрелит. Может, это муляж. Может, порох отсырел. Но ты уже ушёл с ним со сцены, а остальные полки остались за спиной.
Так что я стараюсь не стоять слишком долго перед полками. Хватаю первое попавшееся ружьё и иду дальше. Если не выстрелит — поменяю на другое. Потому что хуже всего — застрять в выборе. А ещё хуже — ждать, пока ружьё само выстрелит, лёжа на полке. Или вися у тебя на сцене. Над тобой на сцене. Дамокловым мечом.
Мария Григорьевна
Ружьё Чехова – это здорово, но, простите, не очень страшно. Вот мне очень часто кажется, что вместо ружья на моей сцене висит портрет Марии Григорьевны. Мария Григорьевна – моя классная руководительница в школе. С четвёртого по восьмой классы. Член Коммунистической партии Советского Союза, активистка, морализатор восемьдесят восьмого уровня. И совсем не красавица. Как говорил Воланд о своей бабушке: «Препоганейшая была старушка». Вот какая была Мария Григорьевна.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.




