- -
- 100%
- +

© Жаворонков Я. Д., 2025
© Оформление. ООО «Поляндрия Ноу Эйдж», 2025
Автор с прискорбием напоминает о том, что все возможно.
this is evolution
the monkey the man then the gun
Marilyn Manson. Cruci-fiction in spaceкакая эмиграция малая ты видела новости
ищи костюм жирафа будем пытаться пролезть на ноев ковчег
@luxurybitchesСава гнал так, будто был бессмертным. Ветер с рыком залетал в открытые окна раздолбанного «москвича». Лара – на переднем пассажирском, а сзади – Костян, хозяин тачки, которого Сава упросил: «Дай хоть последний раз, до станции доехать. В городе мне где водить-то». Ехали втроем, и в открытые окна залетала новая жизнь.
Невтягивающиеся ремни висели смешными рудиментами. Болтались ненужными отростками. Лара с Савой ехали навстречу великому будущему, которое, конечно, ждало их в городе – не могло не ждать.
«Как же я рада. Вырваться. Из этой дыры», – хотела сказать Лара. Но она в принципе говорила немного, да и ветер, да и момент не хотелось портить.
Ехали налегке. Ехали-убегали, пока никто не заметил, – бабки встают рано, садятся на старческий скамеечный стрем и зрят подслеповатыми, в бельмах глазами.
Раннее летнее утро полыхало на востоке пунцовым.
– Че-то не верится, что завтра всё, – бросил Костян, смешной нескладный парниша в комбинезоне, даже не глядя на них. Грустил.
– Да и мне. Не верится. – Лара по очереди посмотрела то на одного, то на второго.
Накануне вечером сидели втроем на опушке недалеко от деревни – между черным лесом и разноцветной свалкой. Жгли костер – Сава с Костяном натащили небольших поваленных берез.
– Ты же поможешь? – спросил Сава. – Твой «москвич» бы…
– Не вопрос. Просто… Ну, все это…
Сава с Ларой молча закивали.
– Да, – сказал Сава через полминуты. Тоже было грустно – и страшно.
Лара не ответила. Смотрела в костер.
Бежать хотели давно. Но терпели. Непонятно было, как и куда. Ясно, что в город – кто решается уехать, уезжают туда. Но куда там? Шароебиться по помойкам? Тыкаться в незнакомые двери, ныкаться по переулкам? А здесь – дом, семья, работа. И то, и другое, и третье на ладан дышат, но все же.
Это Ларе стало проще – она похоронила мать. Во всех отношениях стало проще, когда после церкви размером с погреб и со священником с вечной чекушкой в кармане потащили на кладбище дешевый гроб, опустили его в землю и засыпали.
На кладбище Лара открыла банку пиваса. Медленно, смакуя. Тс-с-с-чпок. Под оханья чекушечника и непонятно почему по ее матери горюющих – отхлебнула. Хотела полить на могилу, но как-то ладно уж. Сава увел ее под локоть.
Это ей стало проще, а у Савы-то отец никуда не делся. Делся бы куда – хуже бы не стало, они не ладили. И пчелы ему осточертели. Но бросить все вот так – уже слишком.
Лебедянский – тогда, конечно, еще не Лебедянский, а просто Сережа – расстелил клетчатый, в катышках плед, неловко кособочась, разложил инвентарь: четыре средней спелости яблока, бутылка грузинского, штопор, два стакана.
Нина прикладывала усилия, чтобы опускать брови, которые невольно вздымались при взгляде на это и на то, как юный Лебедянский пытался открыть вино своими тоненькими костлявыми ручками. Мило улыбалась, предлагала помочь, но тот все сам, сам, он же мужчина. Зато в последующие годы насмеялась вдоволь, к месту и не к месту припоминая, как на первом свидании он открывал вино, аж весь трясся от усилий, краснел и потел.
– Отстань ты… Я вообще не хотел на тебе жениться, – тихо, под горбатый, когда-то сломанный нос бурчал Лебедянский и выставлял, как щит, длинные залысины, прикрывался кустистыми бровями.
– Так и не женился бы! Чего женился-то? – вскрикивала Нина.
– Всё родители, – еще тише бурчал он.
– Ну так развелся бы! Чего ж не развелся-то?
– Вот жалею, – совсем тихо отвечал он.
– Чего-чего? Чего ты там вякаешь?
– Ничего, – беззвучно и бесследно шептал Лебедянский.
Но ей и не надо было слышать, она все знала и про него, и про себя, и про них обоих. И разве что хохотала – сначала звонко, потом, спустя тысячу пачек крепких сигарет, басовито, затем хрипло, задыхаясь в кашле, вываливая черный, как настенная плесень, язык, а после его удаления и изматывающего лечения – неслышно, только сотрясая телеса, раззявив темную яму – безжизненную впадину рта.
А тогда – ага, знакомились на клетчатом пледе, пытались полюбить друг друга, запомнить этот чернеющий до смородинового цвета вечер.
Налегке, пара сумок, у Лары вся поюзанная, у Савы поновее. Некогда было собираться, нечего было везти. Решились, потому что не осталось больше сил, Лара освободилась от матери, избушки на курьей жопе, работы за три копейки и уговорила Саву. И теперь он, почти не притормаживая на поворотах, гнал так, будто они все были бессмертными.
Доехали быстро, минут за двадцать. Лес пронесся сплошным черно-зеленым полотном и сделал перерыв на железнодорожную станцию – пятачок с вырубленными деревьями и покосившейся скамейкой. До электрички оставалось немного времени, как подсказывала заранее пожелтевшая книжечка с расписанием, купленная в местном магазинчике (ах, сколько с ним было связано, вырвать бы это все, как несформировавшийся плод, и уничтожить).
– Вы хоть навещайте, – неуверенно пробормотал Костян.
Обнялись втроем.
– Уезжай, Костя, – тихо сказала Лара.
– Да плевать, даже если заметят.
Подразумевалось, что Лара с Савой просто пропадут, испарятся – выкипят из котелка, и никто не узнает, что Костян помогал, к рассвету он уже должен был вернуться в Хунково.
– Да я не про это. Совсем уезжай.
Когда с тяжелым гудением затормозила округлая электричка, Костян уже ехал домой, думая, как хряпнет баночку пива и обратно завалится спать.
А Лара с Савой через пять минут уже неслись навстречу новому дому. Оба, как обычно слегка прихрамывая, доковыляли до середины почти пустого вагона и рухнули на скамью.
– Я что-то не могу, я вздремну. – Сава приник к окну.
Лара кивнула, но он уже закрыл глаза и надвинул капюшон.
Электричка ехала покачиваясь – будто, переваливаясь, бежал неуклюжий толстяк. Лара оглядела вагон. Изрисованные стены. В трещинах и царапинах стекла. Между красных и черных баллончиковых надписей про залупы – грубо намалеванный голубь со здоровенной веткой. Напротив – схематично наляпанный полупес-полусфинкс-полукто с большими крыльями. В конце вагона сидела полупрозрачная бабулька, прижимая измятую, заставшую еще первое пришествие «Марианну». Позади Лары с Савой, запрокинув голову, спал пацан.
Мир за окном электрички менялся медленнее, чем ранее за окнами «москвича». Солнце робко пробивалось через гарнизоны высоких темных деревьев. Лару начало клонить в сон, перед глазами замелькали мрачные всполохи старой жизни, этого почти бесовского вертепа, который два с лишним десятилетия, с самого рождения, крепко держал ее когтистыми руками у самой шеи.
«Никуда ты от меня не денесся», – говорила мать, хрипло посмеиваясь. И Лара это знала: она никуда и никогда от нее не денется. Связывающая их пуповина обмоталась, как огромный червь, вокруг их деревянного домика.
Каждое утро, почти без выходных, Лара, не завтракая, выкуривала четыре-пять сигарет под приглушенные возгласы матери, в чью комнату просачивался дым. И шла через улицу в магазинчик – единственный на всю деревушку теремок, на который, судя по виду, сели несколько медведей сразу, ну или по очереди.
Чаще всего отстаивала смены с малахольной девицей. Та, выпучив глаза, носилась мимо стеллажей за прилавком, пытаясь найти нужную покупателю хрень. Лара спокойно, с невозмутимым лицом отодвигала девицу, находила товар, ставила его на прилавок и подталкивала придурковатую коллегу к кассе, чтобы та рассчитала.
Зачем они там работали вдвоем, Тарас, теремковый владелец, не объяснял.
– Ларис, ну какой охранник?! Где я тебе охранника возьму? – наигранно восклицал он, когда Лара говорила, что вместо малахольной лучше нанять мужика, чтобы следил за порядком. – Из этих, из алкашни этой, что ли? Ну ты посмотри на них. Ты у нас сама как охранник. А вдвоем-то поди не так страшно, а? – и улыбался.
А Лара не улыбалась. Она вообще редко улыбалась, потому что было нечему.
По утрам у входа в магазин уже собирались местные алкаши. Кто ходил как зомби, кто сидел, привалившись к заборчику, и покуривал. Если б не знать, что наркоту в этом захолустье достать негде, смотря на покрасневшие безвзглядные глаза, можно было бы подумать, что они словили приход, как Марк со своими дружками, которые, по заверению родителей, сведут его в могилу.
Марк с дружками обычно сидел в городе, или в квартире Йена, или (чаще) на площадке, ведущей на крышу девятиэтажки неподалеку от йеновского дома. Как бы лестничная клетка, но фантомная – без квартир. Голые стены и решетчатая дверь со сбитым замком.
Обычно это был героин, разбодяженный, желтоватый, хотя иногда и белый – если барыги добавляли сахарную пудру или димедрол. Кололи в вены тонкими шприцами, машинками, как они их называли, – одним на двоих или нескольких. Пол на лестничной клетке был усеян шприцами, будто гильзами после перестрелки. Когда только начинали, даже забирались на крышу, но ветер, высота, приходы – в итоге на крышу забили.
По пути домой Марк прятал руки в длинные рукава и заливал глаза сужающими зрачки каплями. Первое время даже ничего не замечали. Отец с ним в принципе почти не разговаривал, разочаровавшись в сыне много лет назад. Мать, тихая, богобоязненная и много-чего-еще-боязненная женщина, даже и допустить не могла, что ее сыночек, тоже всегда тихий и спокойный второкурсник-лингвист, идущий на красный диплом, сядет на иглу. И то, что из красного были только глаза, ее долго не смущало.
Марк – тонкий, высокий, джинсовый, не очень подходящий для жизни – не был в компании своим.
Своими в этой компании были деньги Марка, которые ему давала мать, которая брала их у мужа, который получал их от Министерства обороны. Куда уходило столько, она не спрашивала, все вопросы закрывая для себя тезисами типа «в этом возрасте у всех мальчиков есть девочки, Марочке нужно свою куда-то сводить». Никакой девочки у Марка не было, а куда-то водил он только себя. Почти каждый день Марк после пар (если получалось досидеть, что случалось все реже и реже) плелся в условленные дворы, где всегда ждал кто-нибудь из компании.
– Отлично, – улыбался Йен, подсчитывая принесенные Марком деньги.
Марк сначала думал, что его так зовут на западный манер, типа, Йен Кертис, потом ему сказали, что «Йен» – производное от «гиена». Если бы Марк не словил дичайший приход, он бы заинтересовался любопытным случаем словообразования от усеченного с непривычной стороны корня.
– Просто блеск, – говорил Йен. – Блеск. – Он убирал мятые деньги в карман, вставал и уходил, сворачивал за дом, еще раз, по диагонали шел через другой двор, или за старый детский садик, или мимо ларька с потемневшими овощами – смотря к какому барыге направлялся.
Остальные ребята из компании этого не видели и просто ждали либо сразу шли в нужное место. «Блеск, – любил повторять Йен. – Молодчик, Марк!»
Марк улыбался.
Лара стояла день за днем, а люди приходили к ней (как будут к ней приходить еще долго, по разным поводам) – к ней и малахольной пучеглазой.
Лара была ничего. Светлые волосы ниже плеч, вытянутое лицо с не по-деревенски тонкими бровями и привычными пропорциями. Поэтому мужики разной степени опьянения лезли к ней постоянно. Начинали с утра перед открытием, заканчивали (или нет), когда темнело и Лара закрывала переднюю и заднюю двери теремка. Она всю жизнь провела в Хунково и весь этот сброд знала в лицо, по имени и по историям. Ей всегда все приходилось делать самой, и посылала мудаков она тоже сама, посылала так, что у малахольной глаза круглились еще больше, и, грешным делом, Лара иногда думала, не пришить ли той под глаза небольшие кармашки, а то еще вывалятся, закатятся куда-нибудь, потом не найдешь.
После работы у Лары занятий было немного. В основном гуляла с Савой, случалось, к ним присоединялся Костян. Иногда они сами присоединялись к местным ребятам из школы, до которой нужно было ездить в соседнюю деревню.
Лара выпивала пару-тройку банок пива и шла домой. Там ее ждала мать. Последние годы та уже почти не вставала, и Ларе в этом виделось проявление вселенской справедливости: месть за ее детство, жизнь, за хромоту, с которой она кое-как справлялась, но оставалась увечной. Мать кричала, что Лара ее видеть не хочет, ее – родную мать, которая дала своей дочери все, вы́носила в таком возрасте, жизнь положила, никогда ничего не просила. Орала, что ей приходится вставать и самой переться в туалет, а жрать, жрать-то, на пожрать уже сил не хватает, принесла бы хоть матери что в постель, бестолочь сраная, зачем я тебя рожала. Из комнаты всегда несло. Там стоял запах мочи, гнили, пота и пыли, будто Лара уже убила мамашу, а труп решила не выносить, просто накрыла залежавшимся одеялом. При этом дым от сигарет, которые Лара курила у себя в спальне, матери всегда мешал.
– Зачем рожала? Надеюсь, не только чтобы я тебе еду носила.
– Зря надеешься, – чавкая кашей, иногда отвечала мать, а иногда совсем не отвечала.
Лара много лет старалась ей не перечить и вообще с ней не говорить. После ее смерти она только вздрогнула, дважды: первый раз – как поняла, что мать мертва, второй – хлебнув пива из банки на кладбище, и это был сигнал, что она свободна. Потом еще были небольшие волнения, когда оказалось, что от матери так просто не отделаться, но и с ними Лара свыклась, справилась. Она всегда справлялась со всем, всегда – сама.
По телу рванулась судорога – дернувшись, Лара открыла глаза. В первые секунды ей показалось, что в вагоне, на скамейке напротив сидит и улыбается косматый старик и с его желтых клыков капает слюна, но, когда она окончательно проснулась, я уже ушел.
Лара встала и проковыляла до тамбура. Электричка, отходя от очередной станции, набирала скорость. Лара закурила и оглядела разрисованную стену под кнопкой стоп-крана с рычажком. Кнопка и рычажок не посылали сигналы уже лет десять как. На стене поверх узоров тянулась надпись:
Он за всеми вами придет. Он за всеми вами придет. Он за всеми вами придет.
Засмотревшись, Лара не сразу увидела, как в тамбур вошел мужик и закурил, проглатывая ее взглядом.
Лара отвернулась, потому что время еще не пришло и нужных мыслей у нее еще не было.
Только что очнувшийся Сава смотрел на нее сквозь мутное стекло двери. Даже заспанная, с копной взъерошенных волос, Лара умудрялась выглядеть по его меркам сносно. Сава был с ней с самого детства. Они валялись в одной грязи, учились в одном классе, напивались в одних компаниях, зависали в одних заброшках, поджигали одни свалки. Были как брат и сестра, и Сава скрывал, что у него на нее встает, что с его лет одиннадцати она приходит к нему во снах и доводит до обильных, полноводных поллюций.
Родители его были пасечниками. Большой участок занимали десятки ульев, одинаковых, как панельки в городе. Каждый год с весны по осень у дома Савы бродили отцовские помощники, а окна страшно было открыть – особенно если роение или сбор. Сотни банок меда и всякой побочки типа маточного молочка, прополиса, воска, яда, пыльцы; продавали в соседние села и даже в город – пасека приносила хорошие деньги.
Мать Савы умерла несколько лет назад от поздно диагностированного менингита (Сава с Ларой вместе стояли на похоронах, а до того ездили в кислогорскую инфекционную, ждали на улице, смотрели на посеревшее лицо матери, когда та с трудом дотаскивала себя до окна).
Отец воспитывал Саву в строгости, в эмоциональном аскетизме. Его звали Никита Никитыч, впрочем, все, говоря с ним и о нем, ограничивались отчеством. Он прочил Саве успешный пасечный бизнес, когда сам отойдет от дел.
Пытаясь от них отойти, он понемногу отходил в мир иной – ковылял с тростью, кашлял, реакция уже была не та. Саве срочно нужно было всему обучаться, но он лет с четырех ненавидел и боялся сраных пчел – они изжалили его во время неправильно проведенного тогда еще начинающим пасечником Никитычем переселения. Сами неподалеку попа́дали мертвые, как те же отстрелянные гильзы, как героиновые шприцы на лестничной клетке, а у него – жар и боль, на открытых руках и ногах – сыпь и отеки.
– Сдались мне твои пчелы, – говорил Сава. Думал пойти на учителя.
Отец не хотел слышать и не слушал. Приходил и объяснял: вот дымарь, вот роевня, чтобы пересаживать новый улей, а это стамеска, и не просто, а специальная, вишь эти штуки с двух сторон, а не с одной. И напяливал на себя и сына костюмы, и тащил через весь участок, показывал, как осматривать, вскрывать ульи, следить за маткой и развитием приплода, подкармливать и прочее, пока Сава не убегал, посылая отца на хуй (хотя матерился редко), на хуй (впрочем, это бывало все чаще), на хуй (постоянно).
Сбежать ему хотелось все больше и дальше, но было ссыкотно, стыдно, стремно – отец же еще живой. Заряд ему дал очередной заскок Никитыча, на этот раз – насчет Лары, насчет Савы и вообще всего.
– Тебе двадцать два гребаных года, – сказал разозленный Никитыч, обычно мягкий, тягучий как мед. – А ты якшаешься с этой дурой. Она тебя чему… Она куда тебя заведет вообще? Стоит за кассой уже сколько, а по вечерам только и делает, что тебя водит черт знает куда, а ты и рад, рад же, да? Она тебе ни-ни, а ты за ней носишься с самой школы! Да чхала она на тебя! Чха-ла!
Ларина мать умерла очень удачно – вскоре после того, как Сава решил, что нужно бежать, и сказал об этом Ларе.
– А помнишь то лето-то, – потом спросил Никитыча друган. – Свалили ночью, такой кипиш был, всей деревней искали. Дак я ж тоже тогда бегал, меня к речке послали. Соседи думали, вдруг там тела всплывут…
– Ой, не напоминай даже, – отмахнулся Никитыч, зафиксировал колеса инвалидной коляски и затянулся сигаретой. – Даже думать об этом не хочу.
– Что-что вы говорите?
– Даже думать об этом не хочу, – тихо бурчал и отмахивался Лебедянский.
– Слушайте! – Терпение продюсера сгорало как бикфордов шнур. – У нас современная станция. Да? Со всяким интерактивом, вовлечением и прочей мутью, которой я даже грузить вас не буду. Но я прошу одного – только чтобы вы хоть какое-то участие проявляли. Не просто лекции. Просто лекции и я могу, вон из «Википедии»…
– Не можете! – нахмурился Лебедянский.
– Ну хорошо. Не могу. Как вы – не могу, – согласился продюсер Миша, хотя ни одной программы мафусаильного профессора полностью не осилил, не дослушал. – Но рейтинги. Вы видели рейтинги?
Лебедянский слегка помотал головой, потому что даже не знал, где их смотреть, потому что даже не интересовали они его.
– Ну вот а я видел. А лучше бы нет. Не может Даня один все тащить. Он пацан еще – прости, Даня.
– Да нет, ничего, – ответил Даня, делая вид, что занят чем-то очень важным в рабочем компе.
– Я вас прошу, вот просто по-человечески прошу, да? Иначе придут и очень сильно дадут по шее всем. – Миша встал, кивнул Лебедянскому и Дане и вышел из комнаты, увешанной плакатами и постерами.
У лестницы его догнал пацан.
– Михаил, простите, подождите!
– У вас же с ним эфир через…
– Да я на минуту. Я хотел сказать про Сергея Геннадьевича. Он же, понимаете, старается, просто такой формат для него в новинку… – И Даня поехал рассказывать о сотворенном себе кумире – великом Сергее Геннадьевиче Лебедянском, профессоре, докторе наук, авторе кучи статей, монографий и чего-то там еще, черт его знает, у него очень много заслуг, выдающийся человек, вы понимаете, для него это просто все сложно, он же привык читать в университете, но вы не переживайте, я и сам нормально, я за него не прочитаю ничего, но поговорить-то в эфире я всегда…
– Да нет, ты не понимаешь. Эта программа его – хотя это же даже не его программа – она в принципе задумывалась… Пошли, дойдешь со мной? У меня срочный созвон сейчас. – Давно не молодой Миша начал подниматься по лестнице, медленно, не отрываясь от перил, будто троллейбус – от проводов. – Она в принципе нужна была для имиджа, потому что так-то сама по себе – неформат. Показать, что мы все из себя такие классные, разнообразные, да, что мы можем не только ржать и включать музон какой-то, но и за культуру тоже шарим. Тема же узкая, да, ну ты понимаешь.
– Ну да, это что-то такое… для эстетов…
– Для, прости, хер знает кого это сейчас, получается. – Миша наставил на Даню палец в перстне, будто погрозил. – Никто на бешеные охваты и не рассчитывал. Но так-то вначале нормас было, кто-то из рекламодателей даже, кто там постарее, такие: «Ниче се вы молодцы». А потом, как все поехало, оказалось, что охваты не то что не бешеные, что они вообще никакие. Понимаешь? И щас смотреть будут – если не изменится ничего, то закроют. Потому что это же деньги, это же время, да? Ну понимаешь. Видишь, даже всякие ништяки типа розыгрышей не помогают. А бюджета-то особо нет, вообще нет его.
– Так, то есть сейчас нужно как-то активи…
– Зря мы его, конечно, позвали. Такой чисто прям научный чувак.
– Да не зря, мне кажется, просто надо его немного…
– А все почему? Потому что кто-то там знаком с ним был. Черт разберет уже кто, поувольнялись все. – В поисках ключей от кабинета Миша шарил в карманах, набитых всякой дребеденью. – Текучка же, сам видишь, какая.
– Там уже начало скоро, я…
– Да и времени особо не было, надо было быстро запускать. И, типа, имя же, типа, известный какой-то чувак… А где вообще кого в этом городишке-то брать, а? Я вот, когда в Москве работал, я же в Москве работал, знаешь, да, и вот там, я тебе скажу, прям мастодонты сидят, там и выбрать есть из кого, а тут…
– Мне правда пора, там уже эфир…
– Да иди, иди. Ну, я тебе сказал: смотреть будут. Да? Только ему, хэзэ – говори, не говори – как бы инфаркт не хватил прямо в студии. Хе-хе-хе, хотя эфир тогда б вышел, конечно… Я шучу. Все, давай, у меня созвон срочный.
Вытирая мясистой ладонью пот со лба, Миша зашел в кабинет, а Даня запрыгал обратно по серым ступенькам вниз.
Перед каждым эфиром его охватывало приятное волнение, как перед свиданием, перед дальней поездкой, перед чем-то, чего еще никогда не происходило. Похолодевшие руки покалывало, во рту становилось сухо, как в пустыне, голову чуть кружило, и всего его буквально ворочало и несло, приподнятого над полом, в студию.
На радио Даня устроился полгода назад, летом – так, подработка на полдня, пока каникулы, походить, посмотреть, как оно, стоит ли поступать на радиотехническое, ну и на карманные, конечно, чтобы больше не брать у матери – взрослый уже, семнадцать, хватит. Он не знал, куда поступать, что делать после школы, кем быть – как и все его одноклассники. Окончил десятый класс, решил глянуть, как работается в медиа, а медиа в Кислогорске – приблизительно полтора, вот и пришел на собеседование на «ХопХэй.фм».
Молодящееся, как и его продюсер Миша, «ХопХэй.фм» возникло в результате ребрендинга древнего «Радио Горск». Отчаянно пытавшиеся завлечь молодых слушателей, руководители поначалу даже как-то обрадовались Дане, совсем юной крови, но сникли, узнав, что школьник, что неполный рабочий день, что без опыта и вообще непонятно что. Это «непонятно что» сначала хотели взять безоплатно, но оно, сжав волю в свой небольшой кулак и вообще-то ни на что не надеясь, сказало, чтобы платили, иначе зачем оно сюда будет приходить. «Ладно, – буркнули там, – какую-нибудь копейку тебе поставим. Но приходить каждый день будешь, понял?» Когда после собеседования Даня возвращался домой, в нем бурлила радость из-за грядущего соприкосновения с чем-то интересным, доступным не для всех и квасилась легкая горечь из-за осознания, что последнее в жизни беззаботное лето обросло, как струпьями, почти ежедневными задачами. Но потому, что тесны врата и узок путь хоть в какую-то, а особенно в счастливую жизнь, ничего интересного на «ХопХэй.фм» для него не нашлось – во всяком случае, сразу.
– Что ты там делаешь-то хоть? – спрашивала мать, возвращаясь с работы, отстраненно заботливая, почти не седеющая, для своих сорока трех вполне себе выглядящая женщина. – Что-нибудь важное поручают?
– Да ни фига, – пожимал плечами Даня. – Провода таскаю, встречаю гостей, там, почту разношу. Прикинь, сейчас еще кто-то присылает письма! Прямо бумажные.
Марина, и в лучшие годы не писавшая писем, за всю жизнь написавшая только прощальную записку, и то ее не за чем было отправлять, хмыкнула.
– А, еще прогноз погоды приношу ведущим!
– А сами-то они на что?! – удивлялась Марина.




