- -
- 100%
- +
— Сюда, пожалуйста, — провожатый указал на дверь с табличкой «Кабинет предварительной диагностики».
Лютиций вошёл и оказался в просторном помещении, заставленном медицинским оборудованием. Здесь были аппараты для ЭКГ, ЭЭГ, МРТ, какие-то приборы, которых он никогда не видел и о назначении которых мог только догадываться. В центре стояла кушетка, обтянутая белой кожей, а рядом с ней, на высоком стуле, сидел Корнелиус. Сегодня на нём был не деловой костюм, а белый халат поверх рубашки, и это делало его похожим на врача из кошмарного сна — слишком ухоженного, слишком спокойного, слишком уверенного в своём праве решать, кому жить, а кому умирать.
— Рад видеть вас снова, господин Лютиций, — произнёс он, не вставая. — Как вам спалось?
— Спасибо, хорошо. Кровать удобная, кондиционер работает исправно, орган не мешал.
— Орган? — Корнелиус приподнял бровь. — Ах да, вы, наверное, слышали нашу утреннюю симфонию. Это автоматическая настройка акустического поля. Мы используем её для поддержания оптимального микроклимата на территории. Ничего особенного.
— В соль-диез миноре, — уточнил Лютиций.
Глаза Корнелиуса на мгновение сузились, но он тут же вернул лицу прежнее благожелательное выражение.
— Вы разбираетесь в музыке.
— Я разбираюсь в закономерностях. Соль-диез минор — крайне редкая тональность. Она практически не используется в классической музыке, потому что требует двойного диеза на седьмой ступени. Исполнение в этой тональности крайне неудобно для большинства инструментов. И тем не менее ваша «автоматическая настройка» использует именно её. Почему?
— Потому что это тональность перехода, — ответил Корнелиус после короткой паузы. — Вы, я вижу, любите точность. Так вот, соль-диез минор — это тональность, которая находится на границе между минором и мажором. Энгармонически она равна ля-бемоль минору, но ля-бемоль минор — это тональность статики, покоя, завершённости. А соль-диез минор — это тональность движения, перехода, трансформации. Она идеально подходит для кладбища. Мы не хороним здесь мёртвых, господин Лютиций. Мы трансформируем их. Переводим из одного состояния в другое. Как гусеница превращается в бабочку, а бабочка — в пыль.
— Или как живой превращается в мёртвого, — добавил Лютиций.
— И наоборот, — улыбнулся Корнелиус. — Если клиент того пожелает. Прошу вас, ложитесь на кушетку. Сейчас мы проведём предварительную диагностику. Это стандартная процедура. Ничего болезненного.
Лютиций лёг. Кушетка оказалась жёсткой, но не неудобной — такой, чтобы пациент не расслаблялся слишком сильно, но и не напрягался. Корнелиус прикрепил к его вискам, запястьям и груди датчики, подключённые к аппаратам, и включил мониторы. На экранах побежали линии — кардиограмма, энцефалограмма, ещё какие-то графики, смысла которых Лютиций не понимал.
— Расскажите мне о вашей теореме, — попросил Корнелиус, глядя на мониторы. — Мне интересно. И заодно это поможет снять напряжение. Аппаратура лучше работает, когда пациент расслаблен.
— Моя теорема, — начал Лютиций, глядя в потолок, — строится на трёх аксиомах. Первая: смерть — это не биологический процесс, а информационный. Живой человек отличается от мёртвого не наличием сердцебиения или мозговой активности, а наличием смысла. Пока в вашем существовании есть смысл, вы живы. Когда смысл исчезает, вы умираете. Даже если сердце ещё бьётся.
— Интересно, — пробормотал Корнелиус. — Продолжайте.
— Вторая аксиома: смысл порождается речью. Не речь порождается смыслом, а ровно наоборот. Вы не потому говорите, что вам есть что сказать. Вам есть что сказать, потому что вы говорите. Речь — это генератор смысла. Пока вы говорите, вы создаёте смысл, а вместе с ним — жизнь. Поэтому я такой болтливый. Я не могу остановиться, потому что остановка речи для меня равна смерти.
— А третья аксиома?
— Третья аксиома: речь требует слушателя. Смысл не существует в вакууме. Он возникает только в пространстве между говорящим и слушающим. Одинокий человек, разговаривающий сам с собой, постепенно теряет смысл, а вместе с ним — жизнь. Ему нужен другой. Нужен тот, кто будет внимать. Тот, кто скажет: «Я слышу тебя». И тогда смысл замыкается, образуется контур, по которому течёт энергия жизни. Вот почему люди умирают от одиночества. Не от голода, не от холода, не от болезней. От отсутствия слушателя.
Корнелиус перестал смотреть на мониторы и повернулся к Лютицию. Его лицо больше не было благожелательным. Оно стало сосредоточенным, как у шахматиста, который вдруг понял, что противник разыгрывает неожиданный дебют.
— Значит, согласно вашей теореме, бессмертие возможно при наличии двух условий: непрерывной речи и непрерывного слушателя?
— Именно. Бессмертие — это разговор, который никогда не заканчивается. Монолог, у которого всегда есть аудитория. Мюнхаузен, вытаскивающий себя из болота, и барон, который ему аплодирует.
— Но это противоречит вашему вчерашнему плану, — заметил Корнелиус. — Вы собирались записать свою речь на диктофон и использовать запись во время протокола. Где же здесь слушатель?
— Слушателем будет тот, кто включит запись.
— Но это механическое действие. Это не внимание. Это не интенция.
— А вот тут, — сказал Лютиций, приподнимаясь на локте, — мы подходим к самому интересному. Что такое внимание? Что такое интенция? Можно ли их измерить? Можно ли их записать? Можно ли их воспроизвести? Вы говорили, что протокол «Мюнхаузен» работает с живой речью. Но что значит «живая»? Если я запишу свою речь, а потом кто-то прослушает её и воспримет как живую — станет ли она живой? Я думаю, да. Жизнь речи — не в говорящем. Жизнь речи — в слушающем. Труп языка оживает, когда его читают.
Корнелиус молчал. Мониторы пищали, регистрируя какие-то показатели, но он не обращал на них внимания. Он смотрел на Лютиция, и в его взгляде читалось что-то новое. Не просто интерес. Не просто любопытство. Что-то похожее на... узнавание? Словно он встретил человека, которого давно ждал, но уже перестал надеяться встретить.
— Вы очень близко подошли к истине, господин Лютиций, — произнёс он наконец. — Очень близко. Но одного вы пока не понимаете.
— Чего же?
— Вы говорите: «Труп языка оживает, когда его читают». Но кто будет читать ваш язык, когда вы умрёте? Вы. Только вы. Потому что протокол «Мюнхаузен» — это процедура, которую проходит один человек. Никто не может помочь вам. Никто не может быть вашим слушателем. Это запрещено.
— Запрещено кем?
— Законами физики, господин Лютиций. Законами физики. — Корнелиус встал и начал откреплять датчики. — Диагностика завершена. Ваши показатели в норме. Вы идеальный кандидат для прохождения протокола.
— Когда я смогу начать?
— Когда будете готовы. Но я бы посоветовал вам не торопиться. Погуляйте по кладбищу. Почитайте книги. Пообщайтесь с соседом. У вас есть время. У нас — тем более.
Он вышел из кабинета, оставив Лютиция одного. Тот сел на кушетке и потёр виски, на которых остались следы от датчиков. Разговор с Корнелиусом оставил у него неприятное ощущение. Администратор явно знал больше, чем говорил. И он явно чего-то ждал от Лютиция. Но чего именно?
Лютиций слез с кушетки и подошёл к мониторам, которые всё ещё работали. На одном из них отображалась энцефалограмма — зубчатая линия, бегущая слева направо. Под ней — столбцы цифр, которые ничего ему не говорили. Но одна строчка привлекла его внимание. Она была выделена жёлтым цветом и подписана: «Индекс ИМ».
«ИМ»? Что это такое? Лютиций напряг память, перебирая медицинские аббревиатуры. Инфаркт миокарда? Нет. Искусственная менопауза? Тоже нет. Инициалы? Чьи?
И тут его осенило. «ИМ» — это не медицинский термин. Это инициалы. Иоганн Мюнхаузен. Точнее, Иероним Карл Фридрих фон Мюнхаузен — полное имя барона. Но индекс, названный его именем? Что это могло означать?
Он достал телефон и сфотографировал экран. Вечером он покажет снимок Платону. Может быть, старый физик сумеет расшифровать эти цифры. А пока нужно было возвращаться в склеп и готовиться к ночной вылазке в библиотеку.
Он вышел из медицинского крыла. Провожатый ждал его снаружи, но Лютиций отказался от сопровождения — сказал, что хочет прогуляться в одиночестве. На самом деле ему нужно было подумать. Слова Корнелиуса о том, что слушатель запрещён законами физики, не выходили у него из головы. Что за законы такие? Почему один человек может слушать, а другой — нет? Или Корнелиус имел в виду, что никто не может войти в протокол вместе с клиентом? Но Платон и не собирался входить в протокол. Он собирался слушать снаружи. Быть внешним наблюдателем. Тем, кто коллапсирует волновую функцию. Тем, кто превращает запись в живую речь самим фактом своего внимания.
Если только...
Лютиций остановился. Он стоял на Площади Покаяния, перед фонтаном с плачущим ангелом, и в голове у него складывалась новая логическая конструкция.
Если только внешний наблюдатель невозможен.
Если только акт слушания неизбежно включает слушателя в процесс.
Если только Платон, внимая речи Лютиция во время протокола, сам окажется внутри протокола — и разделит его судьбу.
Вот что имел в виду Корнелиус. Законы физики. Квантовая запутанность. Наблюдатель влияет на наблюдаемое. Нельзя остаться в стороне. Нельзя просто слушать. Ты становишься частью истории, которую слушаешь. Ты втягиваешься в неё, как в водоворот, и уже не можешь выбраться.
И Платон это знал. Знал и всё равно согласился.
Лютиций сел на бортик фонтана и закрыл лицо руками. Вода журчала, ангел плакал каменными слезами, солнце клонилось к закату. Где-то вдалеке снова зазвучал орган — на этот раз что-то из Баха, но транспонированное в другую тональность, и от этого музыка звучала тревожно, неправильно, как будто её исполнял человек, который никогда не слышал Баха в оригинале.
Он думал о Платоне. О том, что старый физик тридцать лет жил с грузом вины за смерть ассистента. О том, что он построил прибор, который мог бы спасти того парня, но не додумался до главного — до речи. О том, что теперь он видит в Лютиции шанс искупить вину. Искупить, даже ценой собственной жизни.
Имел ли Лютиций право принимать эту жертву?
С одной стороны — нет. Потому что никакая теорема не стоит человеческой жизни. Потому что бессмертие, оплаченное смертью другого, — это не бессмертие, а убийство.
С другой стороны — да. Потому что Платон сам сделал выбор. Потому что он взрослый человек, учёный, который понимает риски. Потому что он ждал этого шанса тридцать лет. И лишить его этого шанса — значит проявить не заботу, а неуважение.
С третьей стороны — а есть ли третья сторона? Лютиций усмехнулся про себя. Он всегда мыслил бинарно: да/нет, истина/ложь, жизнь/смерть. Но здесь бинарная логика не работала. Здесь требовалось что-то другое. Какая-то тернарная, тринитарная, чёрт знает какая логика, которая допускает третий вариант.
И он его нашёл.
Он не будет принимать жертву Платона. Он найдёт способ защитить старика. Он построит такую логическую конструкцию, в которой слушатель не разделяет судьбу говорящего. Он решит парадокс наблюдателя. Он докажет, что можно смотреть со стороны и не быть втянутым. Что можно внимать и не участвовать.
Это будет его третьим парадоксом. Парадоксом наблюдателя.
Он встал с бортика и быстрым шагом направился в сторону жилого сектора. Нужно было успеть в библиотеку до закрытия. Нужно было найти информацию о «Говне Мюнхаузена». Нужно было поговорить с Платоном. Нужно было записать ещё несколько заметок на диктофон.
Нужно было говорить. Говорить, говорить, говорить. Потому что пока он говорит — он жив.
Глава 3. Парадокс болтливого мертвеца
Библиотека «Элизиум-парка» располагалась в секторе двенадцать и представляла собой здание, формой напоминавшее открытую книгу, поставленную корешком в землю, а страницами — к небу. Архитектор явно перестарался с метафорой, и теперь две гигантские мраморные плоскости, исчерченные горизонтальными бороздками, нависали над посетителями, создавая ощущение, что ты находишься внутри гигантского фолианта. Лютиций, подходя к входу, подумал, что это, пожалуй, самое претенциозное сооружение на всём кладбище, а это уже о многом говорило.
Внутри пахло старой бумагой и воском — где-то горели свечи, хотя электрическое освещение тоже присутствовало. Библиотечный зал уходил вниз, под землю, этажей на пять, и каждый этаж был виден с галереи, опоясывающей центральный атриум. Стеллажи стояли не рядами, а концентрическими кругами, и если смотреть сверху, это напоминало мишень или лабиринт — кому какая метафора ближе. Лютицию была ближе вторая.
Платон уже ждал его на третьем подземном уровне, в секции «Протоколы и артефакты: теория и практика». Он сидел за длинным дубовым столом, заваленным папками, и что-то сосредоточенно выписывал в блокнот. Рядом с ним стояла тележка с книгами — штук двадцать, не меньше, в кожаных переплётах с золотым тиснением.
— Вы вовремя, — сказал он, не поднимая головы. — Я тут кое-что нашёл. Садитесь.
Лютиций сел напротив и оглядел разложенные бумаги. Это были ксерокопии каких-то рукописных документов, схемы, графики, фотографии. На одной из фотографий он узнал Корнелиуса — тот стоял рядом с каким-то аппаратом, отдалённо напоминавшим барокамеру, и улыбался своей фирменной улыбкой. Фотография была старая, чёрно-белая, и Корнелиус на ней выглядел точно так же, как сейчас. Ни на день старше.
— Вы заметили? — спросил Платон, перехватив его взгляд.
— Заметил. Сколько лет фотографии?
— Сорок семь. Я проверил по архивам. Сорок семь лет, а Корнелиус не изменился ни на грамм. Ни морщин новых, ни седины. Он либо пользуется очень хорошим пластическим хирургом, либо...
— Либо он тоже мёртв, — закончил Лютиций.
— Либо он тоже прошёл протокол, — поправил Платон. — И прошёл его успешно. Настолько успешно, что теперь работает здесь.
Эта мысль была настолько очевидной, что Лютиций удивился, почему не подумал об этом раньше. В самом деле: если протокол «Мюнхаузен» существует и если кто-то его прошёл, то где этот кто-то? Ответ: он стоит во главе всего предприятия. Он администратор. Он встречает новых клиентов и наблюдает за их попытками повторить его успех. А может быть, он и не проходил протокол вовсе, а...
— А может быть, он и есть барон? — произнёс Лютиций вслух.
Платон оторвался от бумаг и посмотрел на него поверх очков.
— В каком смысле?
— В прямом. Мюнхаузен — литературный персонаж. Но что, если он не просто персонаж? Что, если он существовал на самом деле? Реальный барон, реальный рассказчик, реальный человек, который вытащил себя из болота. А потом он прожил дольше, чем положено обычному человеку. Намного дольше. И теперь он управляет кладбищем, которое названо в честь его самого знаменитого парадокса.
— Это звучит как бред, — сказал Платон, но в его голосе не было уверенности.
— Вся наша жизнь — бред, — парировал Лютиций. — Просто одни виды бреда мы привыкли считать нормой, а другие — патологией. Но это лишь вопрос договорённости. А теперь покажите, что вы нашли.
Платон придвинул к нему одну из папок. На обложке значилось: «Артефакт № 77. Инвентарный номер ЭП-000077. Наименование неофициальное. Доступ ограничен».
— Это оно, — сказал Платон. — «Говно Мюнхаузена». Я нашёл упоминание в каталоге артефактов. Оно действительно существует. Вернее, существовало на момент последней инвентаризации.
— Когда была инвентаризация?
— Двадцать лет назад. С тех пор — тишина. Ни записей, ни перемещений, ни актов о списании. Как будто артефакт исчез.
Лютиций открыл папку и начал читать. Текст был сухим, канцелярским, но содержание от этого не становилось менее поразительным.
«Артефакт № 77 представляет собой фрагмент копролита (окаменелых экскрементов), предположительно принадлежавших исторической личности — Иерониму Карлу Фридриху фон Мюнхаузену (1720–1797). Радиоуглеродный анализ подтверждает датировку второй половиной XVIII века. Анализ ДНК не проводился по причине отсутствия неповреждённого биологического материала. Артефакт был обнаружен в 1887 году на территории родового поместья Мюнхаузенов в Боденвердере (Нижняя Саксония) и приобретён основателем „Элизиум-парка“ на аукционе в Лондоне в 1923 году.
Примечание: артефакт обладает недокументированными свойствами. Согласно свидетельствам очевидцев (см. Приложение 4), физический контакт с объектом вызывает у субъекта непреодолимое желание говорить правду. Данное свойство подтверждено экспериментально (см. Протокол испытаний № 12 от 14 марта 1956 года). Механизм воздействия не выяснен. Рекомендуется соблюдать осторожность при работе с артефактом».
Лютиций поднял глаза от бумаг.
— Говорить правду? — переспросил он. — Прикосновение к окаменелому дерьму вызывает желание говорить правду? Это шутка?
— Я тоже сначала подумал, что шутка, — ответил Платон. — Но я прочитал протокол испытаний. Там всё серьёзно. В 1956 году артефакт испытали на добровольце — одном из сотрудников кладбища. До контакта испытуемый был обычным человеком, склонным к мелкой лжи. После контакта он начал говорить только правду. Абсолютно всё, что приходило ему в голову, — правду. Свои мысли, свои чувства, свои преступления. Он признался в воровстве, в изменах жене, в подделке документов. Через три дня его нашли мёртвым. Он повесился в собственном склепе.
— Потому что не мог больше врать?
— Потому что не мог больше врать, — подтвердил Платон. — А человек, который не может врать, не может жить. Ложь — это не просто искажение фактов. Это смазка для социальных механизмов. Это защитный слой между сознанием и реальностью. Убери ложь — и реальность разъедает сознание, как кислота. Три дня — максимальный срок, который человек выдерживает в абсолютной правде. Потом наступает коллапс.
Лютиций захлопнул папку. История была жуткая, но в ней определённо что-то скрывалось. Что-то, что могло пригодиться.
— Вы сказали, что артефакт исчез, — произнёс он. — Но он не мог исчезнуть бесследно. Должны быть записи о его перемещении, даже если они скрыты.
— Есть одна запись, — сказал Платон, понижая голос. — Неофициальная. Я нашёл её не в каталоге, а в личном дневнике одного из бывших хранителей. Он пишет, что в 1998 году Корнелиус лично изъял артефакт из хранилища и перенёс его в сектор ноль.
— Сектор ноль? Это что такое?
— Никто не знает. На картах кладбища такого сектора нет. Он не обозначен ни в одном официальном документе. Но хранитель упоминает его как «уровень, где хранится то, что не должно существовать». И добавляет: «Корнелиус называет это место сердцем Элизиума».
— Сердце Элизиума, — повторил Лютиций. — Звучит как название плохого фэнтези.
— Или хорошего кошмара, — возразил Платон. — Я пытался найти этот сектор много лет. Расспрашивал сотрудников, рылся в архивах, даже пытался проследить за Корнелиусом. Бесполезно. Он исчезает в одном месте и появляется в другом, минуя все известные коридоры. Как будто у него есть личный телепорт.
— Не телепорт, — сказал Лютиций, задумчиво глядя на круги стеллажей, уходящие вниз. — Потайной ход. Это здание — оно ведь не просто метафора раскрытой книги. Это головоломка. Архитектор заложил в планировку скрытые уровни, которые не видны при обычном осмотре. Вспомните: концентрические круги, галереи, атриум. Круги — это не круги. Это спираль. И где-то в центре спирали находится вход на нулевой уровень.
Платон снял очки и потёр переносицу. Он выглядел уставшим, но в глазах у него горел тот самый огонёк, который Лютиций заметил при первой встрече, — огонёк охотничьего азарта, свойственного людям, которые не могут остановиться, пока не разгадают загадку.
— Если вы правы, — сказал он, — то вход в сектор ноль находится где-то в этой библиотеке. Возможно, прямо под нами.
— Не «возможно», — поправил Лютиций. — Определённо. И я знаю, как его найти.
Он встал из-за стола и подошёл к перилам галереи. Внизу, на дне атриума, в свете тусклых ламп, виднелся пол, выложенный мраморной мозаикой. Мозаика изображала всё ту же книгу — раскрытую, с текстом на незнакомом языке, но Лютиций не смотрел на текст. Он смотрел на тени.
Стеллажи были расставлены концентрическими кругами. Свет падал сверху, из купола, и отбрасывал тени на пол атриума. Тени пересекались, образуя сложный узор. И в центре этого узора находилось тёмное пятно — не тень, а именно пятно, словно пол в этом месте был чуть темнее, чем везде. Или чуть глубже.
— Смотрите, — сказал он, указывая вниз. — Видите центр? Там нет мозаики. Там люк.
Платон подошёл к перилам и прищурился.
— У вас отличное зрение. Я бы не заметил.
— Дело не в зрении, а в логике. Если архитектор спроектировал здание как головоломку, он должен был оставить подсказку. Подсказка — это тени. В полдень, когда солнце стоит точно над куполом, тени от стеллажей должны указывать на вход. Но сейчас вечер, и тени смещены. Однако есть ещё один источник света — вон те лампы на стенах. Они расположены не симметрично, а под определённым углом. Если мысленно продолжить их лучи, они сойдутся в одной точке. Вон там.
Платон перевёл взгляд с пятна на полу на лампы, потом снова на пятно. На его лице медленно проступало понимание.
— Вы правы, — прошептал он. — Вы правы. Тридцать лет. Тридцать лет я хожу в эту библиотеку — и ни разу не заметил.
— Потому что вы не искали, — сказал Лютиций. — Вы искали информацию о протоколе, о своих приборах, о физике смерти. Но вы не искали саму библиотеку. А я ищу всегда. Это мой метод: когда не можешь найти ответ — ищи вопрос, который к нему приведёт.
Они спустились по винтовой лестнице на нижний уровень и подошли к центру атриума. Здесь было тихо, только где-то наверху шуршали страницы — может быть, сквозняк, а может быть, библиотека жила своей жизнью. Пятно на полу действительно оказалось люком — круглой металлической плитой, вписанной в мозаику так искусно, что стыки были почти незаметны. На плите не было ни ручки, ни замка, ни кнопки. Только гравировка — всё та же латинская фраза, которую Лютиций уже видел на воротах «Элизиума», но теперь мог прочитать.
«Mors certa, hora incerta» — «Смерть неизбежна, час неизвестен».
— Банальность, — прокомментировал он. — Но, как всякая банальность, содержит в себе зерно истины. Или ключ.
Он опустился на колени и провёл ладонью по гравировке. Буквы были холодными, чуть шероховатыми. «Mors certa, hora incerta». Смерть неизбежна, час неизвестен. Но неизвестен — для кого? Для того, кто умирает? Или для того, кто наблюдает? И вообще — что значит «неизвестен»? Неизвестен — значит, его можно выбрать. Если час неизвестен, его можно назначить. Самому. Сейчас.
— Нужно что-то сказать, — произнёс он. — Это замок, который открывается словом. Как в сказке про Али-Бабу. Сим-сим, откройся. Только здесь другой пароль.
— Откуда вы знаете? — спросил Платон.
— Потому что всё в этом месте завязано на речь. На слова. На интенцию. Протокол «Мюнхаузен» — речевая процедура. Артефакт — прикосновение к правде через слово. Вход в сердце Элизиума тоже должен быть речевым. Это логично.
— Логично, но какое слово?
Лютиций задумался. Слово-ключ. Пароль. Фраза, которая откроет люк. Она должна быть связана с Мюнхаузеном, с Элизиумом, со смертью и воскрешением. Может быть, это имя барона? Или название артефакта? Или...
— Говно Мюнхаузена, — сказал он вслух.
Ничего не произошло. Плита осталась неподвижной. Платон смотрел на него с сомнением.
— Может быть, на латыни? — предположил он.
— Может быть. Но я не знаю, как будет «говно» на латыни. Stercus? Fimus? Merda? Это всё не то. Пароль должен быть точным. Таким, каким он был задуман архитектором. Или Корнелиусом. Или самим бароном, если он действительно существует.
— Попробуйте по-немецки, — предложил Платон. — Мюнхаузен был немцем.
— Scheiße des Münchhausen, — произнёс Лютиций.
Плита дрогнула. По мраморной мозаике побежала трещина — не настоящая, а световая, как будто кто-то включил подсветку контура. Гравировка вспыхнула золотом, и буквы начали перестраиваться, складываясь в новую фразу:
«Wer die Wahrheit spricht, wird sterben. Wer lügt, wird leben. Wer beides tut, wird ewig sein».
— «Кто говорит правду — умрёт. Кто лжёт — будет жить. Кто делает и то и другое — будет вечным», — перевёл Платон. — Это что-то вроде загадки.
— Нет, — сказал Лютиций, поднимаясь с колен. — Это не загадка. Это парадокс. Очередной парадокс.
Он смотрел на светящуюся надпись и чувствовал, как в голове закипает мысль. Парадокс был сформулирован изящно, но в нём чувствовался подвох. «Кто говорит правду — умрёт». Это согласовывалось с историей об артефакте: человек, который не может врать, умирает через три дня. «Кто лжёт — будет жить». Это тоже логично: ложь — это защитный механизм, способ выживания. Но «кто делает и то и другое — будет вечным»? Что это значит? Как можно одновременно говорить правду и лгать? Это же логическое противоречие.




