- -
- 100%
- +

Глава 1
Первым вернулся звук.
Капало. Где-то рядом, размеренно, раз в несколько секунд: кап… кап… Я слушал это, прежде чем понял, что слушаю. Потом понял, что лежу. Потом — что не могу открыть глаза.
Веки будто склеили.
— М-м… — сказал я. Вернее, попытался сказать. Вышло что-то вроде скрипа несмазанной двери.
Поморгал. Раз, другой, третий. Ресницы отлипли, и в глаза ударил серый свет.
Потолок. Белый, с жёлтым пятном протечки в углу, похожим на Флориду.
Знал это пятно. Восемь лет собирался его закрасить.
Каждую весну я покупал банку белой краски и валик. И каждую весну банка отправлялась в гараж, к предыдущим. Последний раз, когда я туда заглядывал, их стояло четыре, нераспечатанные. «Потом», — говорил я себе.
— Дома, — прохрипел я. — Я дома…
Голос был чужой. Сиплый, тонкий, как у старика после ангины. Горло драло, будто я наглотался песка.
Правая рука лежала поверх одеяла. Велел ей подняться. Рука дрогнула пальцами и поднялась сантиметров на десять. Задрожала. Упала обратно.
Посмотрел на неё, скосив глаза.
Рука была моя. Наверное. Обручального кольца на ней никогда не было, шрам от консервной банки на большом пальце — на месте. Но сама рука стала тоньше. Кожа обвисла, вены проступили, как у деда. Ногти кто-то аккуратно подрезал. Ровно, полукругом.
— Это что за хрень… — пробормотал я.
Попробовал ещё раз. Поднял. Подержал. Опустил медленно, чтобы не шлёпнуть.
С левой было хуже. На сгибе локтя торчала пластиковая штуковина с крылышками, прилепленная крест-накрест пластырем. От неё вверх уходила прозрачная трубка. Проследил трубку глазами до стойки с крюком у кровати. На крюке висел пустой пакет из-под капельницы, сморщенный.
Капельница. У меня дома. В спальне.
— Ага, — сказал я. — Ага…
Думать дальше голова отказывалась. Гудела.
Пластырь отдирал долго. Пальцы правой руки слушались плохо, ногти скребли по краю, а он не поддавался. Наконец я подцепил, потянул — вместе с пластырем ушли все волоски на сгибе.
— С-с-с-сука-а-а…
Выдернул катетер. Из ранки выступила тёмная капля крови. Зажал её большим пальцем и держал.
Под одеялом я был голый. Вернее, почти голый: на мне был памперс. Взрослый памперс, белый, с синими липучками по бокам. На поясе голубыми буквами было напечатано: «Дигнити Плюс. Свобода движения весь день!»
— Мама дорогая, — сказал я тихо.
Мне тридцать девять лет. Ну или сколько там сейчас — тридцать девять было, когда я последний раз смотрел на календарь. Восемь лет в отделе договоров «Мидленд Каунти Иншуранс». Ипотека, пивной живот, пятничный футбол по телевизору. И памперс.
Живот никуда не делся. Обмяк, растёкся по бокам, но остался на месте. Руки похудели вдвое, а живот — нет.
Кома.
Слово легло на место, как кусок пазла. Катетер. Пустой пакет.
Пролежал в коме.
Сколько?
Сел я с четвёртой попытки. Первые три кончились тем, что я приподнимался на локтях, они разъезжались, и я падал обратно в подушку. Наконец я перевалился на бок, свесил ноги с кровати и вытолкнул себя вверх руками.
Комната поехала влево. Вцепился в матрас и переждал.
Сидел. На краю собственной кровати. В памперсе.
— Молодец, — сказал я себе. — Герой. Олимпийский чемпион.
Под коленями у меня, кстати, лежала свёрнутая валиком подушка. Ещё одна — под пятками, чтобы пятки висели в воздухе. Тупо смотрел на эти подушки. Кто-то их подкладывал. Кто-то знал, что лежачим так надо, чтобы не было пролежней.
На тумбочке стояла пластиковая бутылка с водой. Литровая, полная на треть.
Увидел её и забыл обо всём. О памперсе, о подушках, о коме.
Вода.
Рука потянулась сама, схватила бутылку, бутылка выскользнула из слабых пальцев и покатилась по тумбочке к краю.
— Стоять!
Поймал её обеими руками у самого края. Прижал к груди, как ребёнка.
Крышка не откручивалась. Крутил, пальцы соскальзывали. Зажал бутылку между колен и пробовал двумя руками сразу.
— Ну! Ну давай же!..
Щёлкнуло. Крышка поддалась.
Пил. Вода была тёплая, с привкусом пластика, и вкуснее неё в жизни ничего не было. Половина текла по подбородку на грудь. Плевать.
Выпил всё. До последней капли. Потом ещё перевернул бутылку над открытым ртом и потряс.
И тогда заметил, что под бутылкой лежала тетрадь.
Обычная школьная тетрадь в клетку, синяя обложка, мокрая теперь. На обложке написано маркером: «Уход».
Открыл её.
Таблица, начерченная от руки по линейке. Колонки: «Дата», «Время», «Вода (мл)», «Питание», «Давление», «Примечания». Почерк мелкий, ровный, с наклоном вправо. Строчки, строчки, строчки. Страница за страницей. «Поворот на левый бок». «Пролежней нет». «Пакет сменён». «Пальцы правой руки шевелились — рефлекс?».
Перелистнул к концу. Записи обрывались на середине страницы.
Последняя строка была короче остальных: «Вода — 300. Последний пакет. Больше нет». И всё. Ни подписи, ни даты в колонке «Дата» — там стоял прочерк.
Долго смотрел на этот прочерк.
Кто это писал? Соседка? Медсестра? Зачем? Вопросы полезли один за другим, налезая друг на друга, и в висках застучало сильнее. Закрыл тетрадь.
Упёрся руками в матрас и толкнулся. Ноги продержали секунду — и подогнулись, как у новорождённого телёнка. Рухнул на колени прямо на ковёр.
— Ох-х…
Стоял на четвереньках дыша ртом.
Сколько же я лежал?
Стойка капельницы, металлическая, на колёсиках, с крюком наверху. Высотой мне примерно до подбородка.
Ага.
Подполз к ней, обхватил трубу двумя руками и полез вверх, перехватываясь, как матрос по мачте. Колёсики поехали, стойка накренилась.
— Стой, стой, стой, стой!
Навалился, и колёсики встали — упёрлись в край ковра.
Встал. Держался за стойку. Ноги тряслись так, что колени стучали друг о друга.
— Вот так, — прохрипел я. — Вот так. Стоим.
Постоял с минуту. Потом сделал шаг. Стойка покатилась вперёд, я за ней. Ещё шаг. Ещё.
Шёл, как дед в больничном коридоре. Толкал стойку перед собой, шаркал, останавливался каждые три шага. До двери спальни — метра четыре.
— Нил Армстронг, — сказал я, привалившись к косяку. — Один маленький шаг для человека…
На кухне было пусто.
Это я понял ещё с порога, но всё равно открыл все шкафчики. По очереди, держась за стойку одной рукой.
Пусто. Голые полки, крошки в углах. Даже моя банка с солью, большая, жестяная, с отбитой эмалью на боку, — пропала. Даже пакетики с чаем. Даже засохший батон, который я, кажется, собирался выбросить ещё перед… перед.
— Вычистили, — сказал я. — Подчистую.
В холодильнике было пусто. Дверца приоткрыта, внутри темно, лампочка не горит. Из морозилки натекла лужа на нижнюю полку. В луже, в мутной плёнке, лежала свиная отбивная. Одна. Мягкая, розовая, чуть подсохшая по краям.
Ткнул её пальцем. Пахло ещё терпимо.
Щёлкнул выключателем на стене. Щёлкнул ещё раз.
— Электричества, значит, нет, — сказал я.
Повернул кран над раковиной. Кран чихнул воздухом, плюнул одной ржавой каплей и затих.
— И воды тоже нет.
Я закрывал холодильник, когда за окном завыла сигнализация.
Близко. Улица, может, две. Протяжно, с переливами, тем самым воем, от которого в нормальной жизни весь квартал просыпается и матерится в подушку.
Следом кто-то закричал.
Высоко, долго. Женский голос или мальчишеский — не разобрать. Крик тянулся, тянулся… и оборвался на середине.
Замер.
Сигнализация продолжала выть. Больше никто не кричал. Угадывалось что-то ещё — глухое, шаркающее. Будто много людей шли куда-то в домашних тапках.
Сердце застучало в горле. Понял, что присел, только когда упёрся задом в холодную дверцу духовки.
— Тихо, — прошептал я. — Тихо…
Пошёл к окну. Посмотреть, откуда кричали.
В гостиной занавески были задёрнуты. Подошёл к ним сбоку, по стенке, и отодвинул край.
Посреди дороги стояли трое.
Стояли и покачивались. Женщина в розовом махровом халате и одной тапке. Мужчина в голубой рубашке почтальона, с сумкой через плечо. И парень в спортивном костюме. У парня на левой щеке была дыра, сквозь которую белели зубы.
Смотрел на эту дыру. На зубы. Белые, ровные, до самого уха, как на анатомическом плакате в кабинете у школьной медсестры.
Руки у него висели вдоль тела. Лицо спокойное, будничное, как на остановке в ожидании автобуса.
Желудок подпрыгнул к горлу.
Успел отвернуться от окна. Меня вырвало прямо на ковёр — водой, той самой, тёплой, из бутылки. Вся она вышла обратно, до капли. Стоял на четвереньках, и меня выворачивало ещё и ещё, уже пустым, одной желчью, со звуком, который в тишине гостиной казался оглушительным.
Зажал рот рукой.
— Да ну нахрен, — прошептал я сквозь пальцы. — Да ну нахрен. Да ну на-хрен…
Вытер рот ладонью и снова подполз к окну. Руки ходили ходуном. Отодвинул занавеску на палец.
Трое стояли там же.
— Ладно, — зашептал я быстро, — ладно, ладно. Пьяные. Просто пьяные. В полдень. Втроём. Посреди дороги…
Пьяные шатаются, держатся друг за друга, орут песни. А эти стоят ровно, как столбы, и только покачиваются.
— Обдолбанные. Ангельская пыль. По телеку же показывали, как обдолбанный ангельской пылью полицейских раскидывал, ему руку сломали, а он даже не заметил…
Парень с дырой в щеке повернул голову. Медленно. Как сова.
— Кино, — сказал я. — Кино снимают. Грим. Сейчас из-за угла выйдет режиссёр с мегафоном, скажет «снято», и все пойдут пить кофе.
Смотрел на угол. Режиссёр из-за угла не выходил. Камер не было. Фургонов с аппаратурой не было. Был детский велосипед у калитки Хендерсонов и ветер, который гонял по асфальту обёртку от жвачки.
Почтальон вдруг дёрнулся. Резко, всем телом, будто его ударило током. И побежал.
Он бежал быстро. Чёрт, как же быстро он бежал! Ноги выбрасывает, голова мотается, сумка хлопает по бедру, письма летят веером на асфальт. Он пронёсся через газон, снёс велосипед Хендерсонов — тот отлетел, и почтальон даже не сбился с шага. Исчез за углом.
Туда, где выла сигнализация.
Двое других развернулись и побрели следом, медленно, подволакивая ноги.
Опустил занавеску. Сполз по стене на пол.
Меня трясло. Зубы стучали так, что я сжал челюсти. Ладони стали мокрыми и холодными, и я вытирал их о штаны, вытирал, вытирал, а они оставались мокрыми.
И где-то в голове, совсем некстати, всплыла картинка. Двенадцать лет, ночёвка у Ронни Пратта, его старший брат притащил из проката кассету, чёрно-белую, затёртую до полос, — «Ночь живых мертвецов». Мы смотрели её втроём под одеялом, с выключенным светом. Мертвецы там шли по полю к дому. Медленно, покачиваясь. Руки висят. Голова набок. Потом неделю спал с включённым ночником, а мама думала, что я заболел.
— Зомби, — сказал я шёпотом.
И засмеялся.
Сидел на полу собственной гостиной, в одном памперсе, над лужей воды на ковре, и смеялся. Сначала тихо, в кулак. Потом сильнее, со всхлипами, до икоты, до слёз. Смех рвался из меня, как раньше рвота, и остановить его было так же невозможно.
— Зомби! — икнул я. — Ромеро! Майкл Джексон в «Триллере»! Танцуем!..
И вдруг понял, что смеюсь в голос. Громко. А те двое на улице ещё не дошли до угла.
Зажал рот обеими руками. Смех булькал в горле, лез через нос. Давил его, давил, пока он не превратился в мелкую дрожь в животе.
Медленно убрал руки ото рта.
— Зомби не бывает, — сказал я очень тихо и очень твёрдо. — Зомби — это кино. Грим, кетчуп и студенты-статисты за двадцать баксов в день. А там на улице больные. Бешенство. Новая зараза какая-то. Наркота. Что угодно.
Сидел под окном и думал, что делать.
Остаться? Здесь мой дом. Моя кровать.
Но воды нет. Еды нет. Света нет.
Останусь — дня через три умру от жажды. Тут без вариантов. Уйду — может, встречу этого резвого почтальона. А может, и не встречу.
За восемь лет я ни разу не посоветовал клиенту рискнуть. Ни разу. «Не стоит, мистер Такой-то, давайте оформим полис подороже».
Тот, кто за мной ухаживал, ушёл. Или не смог вернуться.
Поймал себя на том, что опять лезу в этот вопрос, и встряхнул головой.
— Так, — сказал я. — Стоп. По пунктам. Как на планёрке.
— Пункт первый: уйти отсюда, — я загнул палец. — Где дома, там и эти. Значит, туда, где домов мало.
Где у нас мало домов? Напряг память. За городом, к югу, — поля, фермы, озеро. Ездил туда на рыбалку с Доном из бухгалтерии. Один раз. Рыбы мы не поймали, зато обгорели.
— Значит, на юг. Пункт второй: обувь. Босиком я дальше крыльца уйду только до первого стекла.
Загнул второй палец.
— Пункт третий: вода. Пункт четвёртый: ночлег.
Поднялся, держась за подоконник. Ноги дрожали меньше. Немного, но меньше.
Мой шкаф в спальне был пуст.
Вешалки висели в ряд, голые, как скелеты. Деревянные, пластиковые, проволочные из химчистки. На полках — ни одной футболки. В ящиках комода — ни одного носка.
— Да вы издеваетесь…
Обшарил всё. Под кроватью нашёл одну футболку с длинным рукавом, свалявшуюся в комок, розовую, с надписью на груди «Забег страховщиков — 1991».
В этом забеге я не финишировал. Сошёл на втором километре и доехал до финиша на машине организаторов. Футболки выдавали всем, кто пересёк черту, — неважно как. Когда я наконец добрался до столика, мужские кончились. Девушка с бейджиком «Волонтёр» порылась в коробке и вручила мне последнюю: розовую, женскую, размера XL. С такой сочувственной улыбкой, что мне захотелось сойти с дистанции ещё раз.
— Ну хоть так, — сказал я и натянул её.
Футболка висела на плечах, как на вешалке, и туго обтягивала живот.
Стянул с кровати простыню, обмотал её вокруг пояса и завязал узлом на боку. Вышло что-то вроде юбки. Или тоги. Римский сенатор.
Наволочку я снял с подушки.
Мусорный бак стоял у задней двери. Вспомнил о нём, потому что, я сам туда в последний раз выкидывал… что? Неважно. Если кто-то вычищал дом, то часть хлама могла оказаться там.
Выглянул из задней двери. Двор пустой. Тишина, если не считать сигнализации.
Добрёл до бака, держась за стену. Поднял крышку.
Пакет с картофельными очистками. Сломанный зонт. Под зонтом — синяя ткань.
Потянул.
Штаны. Мои рабочие штаны, старые, с пятном машинного масла на колене. Мокрые снизу и воняющие луком.
— Родные мои…
Простыню-юбку я размотал, скомкал и сунул в наволочку. Пригодится.
Надел штаны прямо там, у бака, стоя на одной ноге и держась за крышку. Затянул ремень — который так и остался в штанах — на последнюю дырку. Штаны всё равно сползали.
Пришлось проколоть новую дырку. Гвоздём из забора. Пока ковырял, руки снова начали трястись.
Сел на крыльцо. Отдыхать.
* * *Стойку от капельницы я оставил у задней двери. Колёсики гремели бы на всю улицу.
Вместо неё взял швабру. Швабра стояла в кладовке, единственная вещь, которую оттуда не вынесли. Видимо, на неё никто не позарился. Обломал щётку ударом о порог — вышла палка. Посох. Опора.
Отбивную забрал из холодильника в последний момент. Сырую есть — увольте, я в колледже доклад по биологии про свиных паразитов списывал, кое-что запомнил. Но огонь где-нибудь да найдётся, а еды больше никакой.
На плечо повесил наволочку с отбивной. Туда же сунул тетрадь — снова сам не понял, зачем. Наверное, потому что это единственное, что связывало меня с тем, кто здесь был.
Открыл заднюю дверь.
Двор был пустой. Забор. Яблоня. За забором — двор Маккензи, дальше ещё пять дворов, я их знал наперечёт. А потом город кончается, и начинаются поля.
Шесть дворов. В нормальной жизни — пять минут прогулочным шагом.
Сигнализация где-то затихла. Стало так тихо, что я слышал, как стучит в ушах собственная кровь.
Попробовал присесть, чтобы меня было хуже видно. Через четыре шага бёдра загорелись так, что я чуть не сел на землю. Ладно. Пошёл согнувшись, держась за забор одной рукой и опираясь на палку другой.
Первый забор был низкий. По пояс.
— Ну, — сказал я шёпотом.
И перекинул ногу через штакетник.
Вторая нога зацепилась. Повис на заборе животом, как бельё на верёвке, побалансировал и перевалился на ту сторону. Шлёпнулся в прошлогоднюю листву.
Лежал и смотрел в небо. Серое, низкое.
Дверь в дом была распахнута настежь.
Присел за поленницей и смотрел на эту дверь.
Зайти? Там может быть еда. Вода. Обувь — у мистера Маккензи сорок четвёртый размер, как у меня, мы однажды из-за этого перепутали галоши на барбекю.
Обувь…
Уже приподнялся, когда из темноты за дверью донеслось шарканье. Медленное, тяжёлое. Шарк. Пауза. Что-то глухо стукнулось о стену. Шарк.
Сел обратно за поленницу.
Внутри. Они бывают и внутри.
Шарканье бродило где-то в глубине дома, то ближе к двери, то дальше.
Зайти в тёмный дом, где кто-то шаркает, когда я даже бежать не могу? Нет уж.
Пошёл вдоль задней стены их гаража, не сводя глаз с двери, пока гараж её не закрыл.
Ноги начали болеть уже в следующем дворе, за вторым забором.
Земля сырая, ступни заледенели почти сразу. Потом я наступил на что-то острое — шишку или камешек — и зашипел сквозь зубы. Потом ещё раз. А потом под пяткой хрустнула ветка, и я замер, вжав голову в плечи, будто от этого звук стал бы тише.
Ничего. Тишина.
Сел у стены сарая и задрал ногу. Ступня была красная, в царапинах, а между пальцами налипла чёрная грязь. Кожа на подошве — мягкая, розовая, как у младенца. Мозоли, которые я годами натирал новыми туфлями на корпоративах, сошли начисто.
— Пункт второй, — пробормотал я. — Обувь. Обуви нет. Значит…
Значит, простыня.
Вытащил её из наволочки. Попробовал порвать руками. Ткань затрещала и не поддалась. Попробовал ещё — пальцы соскользнули, слабые, как варёные макаронины.
— Ну давай, — шипел я. — Давай же…
Пришлось зубами. Надкусил край, разодрал на полосу. Ещё раз. Ещё. Вышло четыре длинные полосы, неровные, с бахромой. Обмотал ими ступни, как видел в каком-то фильме про войну — от пальцев к пятке, крест-накрест, и завязал на щиколотке.
Пошевелил пальцами. Посмотрел.
Две белые культяпки.
— Ну, обмотки, — сказал я.
Встал. Сделал несколько шагов. Мягко. Тихо. Шишки и камешки чувствовались, но уже не кололи.
Изгородь из туи вывела меня к детской площадке.
Площадку я тоже знал. Две качели, горка с облупленной синей краской, песочница с бортиками из старых покрышек. По вечерам здесь сидели подростки, курили и громко орали. Ходил мимо на работу и обратно.
Сейчас подростков не было.
На скамейке у песочницы сидел мужик в клетчатой фланелевой рубашке. Босой. Голова свёрнута набок так, что ухо почти лежит на плече. Сидит и смотрит в песочницу, как манекен.
Одни качели слегка поскрипывали. Ветер.
Замер за туей.
Кто это? Пьяный? Уснул? С такой шеей вообще…
— Сиди, — выдохнул я едва слышно. — Сиди, родной. Смотри в песочницу.
В песочнице валялось жёлтое пластиковое ведёрко. Мужик смотрел на него, не мигая.
Обойти можно было двумя путями. Через открытую площадку — быстро, но на виду. Или за гаражами — дольше, вдоль задних стенок, по узкому проходу.
Выбрал гаражи.
Шёл согнувшись, держась рукой за холодные металлические стенки и останавливаясь у каждого угла. Гараж. Ещё гараж. Под ногами что-то хрустело — хорошо, что я в обмотках. На одной стенке кто-то нарисовал баллончиком кривую рожицу и написал «Тут был Ти-Джей».
Гаражи кончились. Выглянул.
Мужик всё так же сидел на скамейке. Спиной ко мне.
— Молодец, — прошептал я. — Хороший. Сиди.
И пошёл дальше.
Вдоль гаражей я два раза садился отдыхать. За последним я упёрся в забор.
Высокий. Деревянный, из плотно сбитых досок, метра под два. За ним виднелась крыша сарая и голая верхушка яблони.
— В детстве лазил же, — сказал я себе. — Через забор миссис Олсон за грушами.
Подпрыгнуть я даже пробовать не стал. У стены валялось перевёрнутое оцинкованное ведро. Подтащил его к забору, взобрался на него, держась за доски, и уцепился пальцами за верхний край. Ведро подо мной закачалось.
Ногу закинуть — она болталась где-то на полметра ниже, чем надо. Я дёргался, сопел, скрёб обмотками по доскам.
И загнал под ноготь занозу.
— А-а-а, зараза!
Ведро вылетело из-под ног, и я шлёпнулся об землю на спину. Сунул палец в рот. Лежал, сосал палец и смотрел на верхний край забора, до которого было метра полтора.
Заноза сидела глубоко, под самым ногтем, и торчала тёмным хвостиком. Подцепил его зубами. Потянул. Вытащил щепку длиной с полспички.
— Вот гадина…
Палец дёргало. Пососал его ещё, сплюнул кровь и сел.
И тут понял, что крикнул. Громко. На всю улицу.
Слушал.
Тихо. Где-то каркнула ворона. Больше ничего.
— Идиот, — прошептал я. — Ты идиот.
Обход нашёлся через два участка. Высокий забор там переходил в низкий штакетник, по пояс, с облезлой белой краской. Одна нога. Вторая. На той стороне. На этот раз даже почти не зацепился.
И тут за спиной зашаркало.
Обернулся.
Мужик в клетчатой рубашке шёл ко мне. Со стороны гаражей, медленно, вперевалку. Свёрнутая голова болталась на каждом шаге, как у сломанной куклы. Метрах в двадцати.
Потом в пятнадцати.
— Ох ты ж…
Клетчатый дошёл до штакетника. Упёрся в него грудью. Постоял, покачиваясь. Руки висели вдоль тела, пальцы шевелились.
Сейчас перелезет. Сейчас перелезет, и мне конец. Бежать я не могу. Драться — палкой от швабры? Против этого?
Он навалился на штакетник всем телом. Доски жалобно скрипнули.
И он перевалился через верх. Вниз головой.
Прямо в клумбу, где торчали прошлогодние стебли тюльпанов.
Смотрел я, не моргая. Клетчатый лежал лицом в земле. Потом зашевелился. Загрёб руками. Попытался подтянуть под себя колени — и завалился на бок. Ещё раз — и снова на бок. Как перевёрнутый жук.
— Зомби, — прошептал я.
На этот раз я не смеялся.
Пока клетчатый барахтался в тюльпанах, я уже ковылял к следующему забору. Держась за стену, пыхтя, как паровоз. Но уходил.
До края города оставалось два двора.
В первом, за четвёртым забором, стоял гараж с приоткрытой боковой дверью. Долго слушал у этой двери. Тихо. Заглянул в щель — внутри светло от окошка под крышей, и видно всё до задней стены. Никого.
Протиснулся внутрь.
Полки по стенам. Голые. Ни банки краски, ни гвоздя, ни старого ботинка. Крюки на стене, где раньше висели инструменты, — пустые, только светлые контуры на пыльной фанере: пила, молоток, грабли. Даже канистру кто-то унёс, на бетонном полу остался масляный круг.
— Вот как, — пробормотал я. — Значит, так не только у меня.
Окна дома при этом гараже, со стороны двора, были задёрнуты плотными шторами. Обошёл его и подёргал заднюю дверь — заперта. Можно было разбить стекло палкой.
— Нет, — сказал я сам себе. — Нет, нет и нет.
С торца у этого же дома нашлось одно окно без штор. Подкрался к нему сбоку и заглянул одним глазом. Кухня. Перевёрнутый стул. Открытые дверцы шкафчиков, за ними пустые полки. Посреди кухни, лицом к холодильнику, неподвижно стоял человек в домашних трениках и майке.
Просто стоял и смотрел в дверцу холодильника.
Отпрянул от окна и минуты три сидел под стеной, зажав рот ладонью.
На пятом заборе я зацепился штаниной за гвоздь.
Рванулся. Затрещала ткань. Голень обожгло.
Свалился на ту сторону, в чей-то огород с гнилыми тыквами, и сразу задрал штанину.
Руки тряслись. Ткань выскальзывала из пальцев.
Царапина. Длинная, от колена вниз, сантиметров пятнадцать. Мелкая, с ровными краями. Кровь выступила бусинками.
Гвоздь торчал из доски у меня над головой. Ржавый, кривой, с клочком синей ткани от моих штанов.
— Столбняк, — сказал я вслух. — Прививку от столбняка мне делали в… восемьдесят седьмом? Когда я на велике в канаву улетел. Ну. Сколько она там действует? Десять лет?
Посчитал на пальцах. Сбился. Сколько сейчас вообще лет, если я лежал непонятно сколько?
Оторвал от остатков простыни полоску и замотал ногу поверх царапины. Опустил штанину. Сел ещё на минуту.
Есть хотелось уже всерьёз.
* * *Город кончился внезапно.
Шестой забор, последний, был совсем низкий, по колено, и за ним открылось поле. Широкое, бурое, с прошлогодней травой и лужами в колеях. Через поле тянулась дорога, за дорогой — лесополоса.
Сидел у последнего забора и смотрел на это.
Открытое. Совсем открытое. Ни одного куста, ни одного забора до самой лесополосы. Метров двести, не меньше.
— Ну, — сказал я. — Ну и что делаем?
Вспомнил, как бежал почтальон. Двести метров он пробежит за… сколько? Секунд тридцать? А я?




