- -
- 100%
- +
Карина положила ему на плечо голову, её пальцы запутались в его волосах. По спине у него поползли мурашки.
– Какой же ты дичок. Тебя никогда не ласкала женщина?
– Я в этом не нуждаюсь. Я их сам ласкаю.
– Ой ли… Я этого не заметила.
Она прижалась грудью к его спине, и теперь уже его голова лежала у неё на плече. Шея у Карины пахла несвежей кожей, и была на ощупь дряблой, как и её губы – какие-то безразмерные и безвкусные. Руслан ждал, что она сейчас вынудит его прямо здесь в детской овладеть ею.
– Ты зачем расстегнул мне пуговицы, я боюсь сквозняков. Тебе двадцать? Я тебя вдвое старше. Неужели я не напоминаю тебе маму? Разве ты целуешься с мамой взасос. Ты не туда забрел, малыш.
Они сидели, не шелохнувшись, словно двое мертвецов прислоненных один к другому. В мастерской слышался смех. За окном шумел мокрой листвой ветер. Перед глазами у Руслана горела красная точка. Он всматривался в неё, желая понять, что это. Но она всё глубже холодной спицей вонзалась в лоб у переносицы.
– Принеси мой стакан с недопитым шампанским, – попросила Карина, – он там, в мастерской у тахты.
Поднявшись едва не до потолка, вылетел Руслан через двери детской, радуясь, что летит бесшумно, не чувствуя под собой ног. И уцепившись за притолоку двери темного кабинета, смотрел, не видя, но почти физически ощущая, всё то, что там у них происходило.
Придушенный свет кабинета, повсеместно распространяясь, словно кислота, пожирал темноту. Всё вокруг шевелилось, дышало, шуршало смятой тканью. Художник целовал девушку и тупо, как глухарь на току, всё просил об одном и том же – и вдруг замолк. Руслана поразила беспомощность «Галчонки» перед этим откровенным мужским домогательством. «Нет, ради бога, нет», – выдохнув, обмякла она, сжала его руку коленями и уступила… «Я боюсь, – шептала она, – надень это…» Он слез, стал лихорадочно искать… Она смотрела на него с тахты, приподнявшись. Ветлугин стоял перед нею полураздетый, что-то суетливо делая в темноте, чужой, вороватый, старый.
– Ты старый, – сказала она, и неожиданно засмеялась, её душил бессильный, оскорбительный смех.
– Успокойся, успокойся же ты, – шипел возле неё Ветлугин.
– Старый, старый, – хохотала она, судорожно одеваясь и отталкивая художника.
Дверь перед носом Руслана захлопнулась.
– Я же просила этого не делать, – сказала Карина ледяным тоном.
Она не успела договорить, как дверь опять распахнулась, и девушка, столкнувшись с ними, вырвалась из рук Карины и выскочила на лестничную площадку.
– Дура, – кричала ей вслед Карина, – дура, он же гений.
Руслан догнал её на улице. Та шла, не оглядываясь, и всё прибавляла шаг. Она одергивала на ходу юбку, разглаживая её ладонью, и встряхивала волосами.
Было уже совсем светло. Высоко-изогнутые гадючьи головки фонарей держали в разинутых пастях по бледно-зеленому светлячку. Плеща на тротуар из мутной лужи, подкатил к остановке первый троллейбус. Девушка вошла в пустой салон. Руслан следом. Они прошли вперед, хватаясь за спинки сидений, и сели – она у окна, он рядом. Говорить было не о чем. Руслан видел, как бились одно о другое её колени.
Троллейбус натужно выл, содрогаясь. На повороте его занесло. Руслан качнулся и прижался к девушке, его рука, соскользнув, оперлась о её колени. Они вздрогнули и крепко сомкнулись. Кровь ударила ему в голову и он, чувствуя ладонью их прохладный трепещущий глянец, не мог оторвать свою руку. Девушка будто давно ждала этого, резко сбросила его руку и в первый раз в упор взглянула на него.
– Пропусти́те.
Она сделала движение обойти Руслана, но запуталась в его ногах.
– Да пусти же!
Она выскочила из троллейбуса, закрыв лицо ладонями.
– Дура, – ошеломленно пробормотал Руслан, испытывая острое чувство стыда и боли.
Дома он узнал, что вчера вечером звонила какая-то Люся (какая, он знает), она будет ждать его в полдень в вестибюле института.
В двенадцать в вестибюле толпились абитуриенты. В толпе, где-то у расписания вступительных экзаменов, промелькнуло лицо вчерашней знакомой.
– Эй, Ромео, ты, что здесь делаешь? – крикнула она.
– Жду свою Джульетту, – грубо ответил он.
– Дай ей яду, чтоб не мучилась.
Он прождал её до вечера. Она – не пришла.
1975Душа и инфаркт миокарды
Два дня в палате городской больницы пустовала койка. На третий день в понедельник разбуженные спозаранку больные увидели сидевшего на свежих простынях старика. Он сонно щурился на желтый электрический свет и покорно держал под мышкой градусник.
– Ну вот, Гостев, поправляйтесь, – пожелала ему нянечка из «приемного покоя».
В палате было душно. С утра преувеличенно громко звучало радио. Гостев сипел, запрокинув голову, зевал беззубым ртом и, как нахохлившийся ворон, смотрел куда-то мимо больных в окно. Сходство с вороном придавали ему кустистые брови и крючковатый нос на изжелта-сухом, исхудалом лице.
Старожилы палаты молчаливо разглядывали старика, гадая, сколько ему отпущено.
Гравшин, самый молодой из них, смотрел недружелюбно. Ему едва исполнилось двадцать. Коренастый, физически крепкий, он никак не мог свыкнуться с мыслью, что серьезно болен, и суеверно сторонился больных.
Для Кожина, тридцатилетнего веснушчатого блондина, который мрачно слушал юмористическую передачу «опять двадцать пять», не существовало и этого утешения. Прошло время, когда он был центром внимания, собирая вокруг себя многочисленные консилиумы. Его болезнь признали неизлечимой и, утратив «популярность», он заскучал, стал задиристым, желчным, и однажды вдруг понял, что близок к смерти.
Заскрипели пружины. Проснулся третий из четырех старожилов, больной Язин.
– Дед, – обернулся к нему Кожин, – опять тебя кто-то душит?
Действительно, из кровати Язина доносилось тонкое вскрикиванье, будто кого-то пытались удавить в ней, а тот отбивался из последних сил.
– С утра ичится, – пожаловался Язин, прислушиваясь к себе.
Он шел на поправку, надеялся вскоре выписаться – только икота еще мучила по утрам.
– Ичится, и ничего не поделаешь, – философски заметил он.
Язин нашарил босыми ногами тапки, покряхтел и встал. На розовом черепе поднялись редкие светлые волосики. Был он щуплый и заспанный.
– Пойду до ветру.
– Смотри, не застудись, – сострил Кожин.
Они постоянно цепляли друг дружку – начинал Кожин, старик защищался.
– Э, балаболка, – покачал головой Язин, – ты, вон, себя соблюди. А то моду взяли по больницам валяться. Мне, хоть и за семьдесят, а буду покрепче вас, молодых. Я еще в финскую ранение получил, 20 лет в строю…
– А что ж ты не генерал?
– Ты, кобель, зубы скалишь, – обиделся Язин. – а я три войны прошел, и не упомню, когда для себя жил – всё воевал да строил, строил да воевал.
– Ну, ладно, дед, иди, проветрись, – примирительно махнул Кожин.
Но тот всё ворчал, не в силах успокоиться. Набросил поверх нижнего белья халат и, подметая белыми тесемками пол, пошлепал к туалету.
– Выпишут скоро, – проводил взглядом Кожин.
– Выпишут, – передразнил Гравшин, – и нас выпишут… если не уморят.
Над дверью палаты панически замигала сигнальная лампочка, раздался пронзительный звонок. Это проснулся сосед Гостева по другую сторону от двери и, не открывая глаз, уже нетерпеливо дергал за шнурок звонка.
– Утку, конечно, – радостно сообщил он, явившейся на звонок медсестре.
Тонкий голосок наголо обритого Опалова никак не подходил к его могучей фигуре с толстой шеей и красным одутловатым лицом.
– Больше просьб нет?
Заступившая с утра на дежурство молодая девушка, выспавшаяся, в сверкающей искоркой белой шапочке, раскрыла настежь форточку, раздала больным градусники. Будто в полусне следили они, как легко и ловко она двигалась по палате, завидуя её здоровью, хорошему настроению, свежему румяному лицу. «Сглазят девку», – с жалостью подумал Кожин, сколько «завидущих» глаз пожирает её каждое утро.
Не успела она выйти, как вдогонку ей опять понеслись длинные тревожные звонки.
– Что случилось? – вернулась она.
– Утку, конечно, – повторил свою просьбу Опалов.
– Няня сейчас придет, я не глухая, – строго, но дружелюбно объяснила медсестра.
– Вот именно, – одобрительно отозвался Опалов. Каждое слово, после перенесенного им инсульта, ему давалось с трудом.
– Вот именно, сестричка. Я… – протянул он к ней руку, заметив, что она собралась уходить. – Я… просил… это, чтобы… по… по… – язык его не слушался, и медсестра пыталась ему подсказать.
– Чтобы поправили?
– Нет, – досадливо крутил он головой. – По… по…
– Поставили?
Опалов нервничал, не в силах выговорить нужное слово, и никто не мог ему в этом помочь.
– Позвали? – продолжала гадать медсестра.
– Вот именно, – радостно закивал он. – Позвали ко мне… Степанову Марь Палну… санитарку из хирургии.
Всё это он произнес, запинаясь, заплетающимся языком, но умоляюще и страстно.
– Я вам уже говорила, – спокойно напомнила медсестра. – Ей передали. Она придет. Как освободится, так и придет. Теперь уже скоро.
– Вот именно «скоро». А прошел месяц, – протестующе залепетал Опалов.
Его полное лицо по-детски скривилось в жалостливую гримасу, а мутные сонные глаза увлажнились,
– Кем она вам приходится? вы скажите мне? Нам было бы легче с ней говорить.
– Знакомая. Санитаркой… в хирургии.
– Опять вы…
– Я… я… – плачущим голосом продолжал Опалов, снова начиная нервничать.
Опалова привезли месяц назад в бессознательном состоянии. Подобрали где-то на улице, валявшегося в снежной жиже.
Тогда была оттепель, а сейчас за окном настоящая весна. Земля почернела. Солнце горячо грело через стекло. А воздух, весенний, горький наполнял комнату из настежь раскрытой форточки хмельной морозной свежестью.
II
– Вот вам, девочки, ваш больной. Поработайте с ним.
Это дежурный врач привел в палату кураторов.
Начался обычный рабочий день.
Первыми, в чьи руки попадал новенький, были кураторы. Две девчушки, студентки четвертого курса, робко подошли к постели Гостева. Одна из них присела на краешек кровати, и начался допрос.
– Какие условия были, когда вы родились?
– Да какие там условия, – махнул старик рукой.
– Где работали?
– Раньше здесь завода не было… деревня. В поле и работал.
– Когда женились?
– Не сосчитаю теперь. Молодой ишо был…
– Ну, сколько лет назад?
– Да с полвека будет. Нет, вру… поболе.
– Дети есть?
– Есть.
– Здоровы?
– Здоровы.
– А чем болели в детстве?
– Да чем… – старик был недоволен вопросом. – Чем болел, тем болел. А чтоб это, значит, как-то до лекарств – так никогда не прибегал.
И миленькая девочка в очках, с короткой стрижкой, едва касаясь птичьей груди старика, принялась аккуратненько выстукивать его.
– А операции были?
Как завороженные следили больные за этим священнодействием. Все, кроме Гравшина, глаза которого испепелили бы кураторов, если б могли.
Студентка тщательно пересчитывала у старика рёбра, пока её подруга терпеливо ждала своей очереди.
– Один, два, три, четыре, пять…
Вдруг она задумалась, наклонилась к подружке и зашептала:
– А сколько их должно быть? Я забыла.
Закончив осмотр, миленькая девочка уступила свое место подружке.
– Ну-ка, ложитесь, – наконец, дорвалась она до старика.
– Ничего, дочка, ничего.
– Что ничего? Ложитесь.
– Ничего, я посижу.
– Вам что, так легче?
– Да нет, не легче. Я воды попью, – вдруг решил старик.
– А-а, ну тогда лягте, – нетерпеливо нажимала на него студентка, – мы спешим.
И не дав старику напиться, она уложила его в постель.
– Теперь, дедушка, не дышать, – попросила она, сжав побелевшие от усердия губы.
Взгляд у нее был поистине одержимый, и, казалось, ничего, кроме толкающего, стучащего и щелкающего сердца для неё не существовало – ничего, даже больного, который вздыхал и морщился под её сокрушительным осмотром.
– А я дома конспект забыла, – нашептывала ей подружка, – и что там с этим сердцем делается – понятия не имею.
Тем временем палату заполонили студенты, которых больные прозвали «пингвинами», за их привычку сбиваться в тесные кучки.
Следом за ними вошел профессор, очень тучный, высокий, в крахмальном халате. Широко размахивая руками, он сам был похож на большого старого пингвина. Невидящим взглядом светло-серых навыкате глаз окинул он больных, успев одним длинным кивком поздороваться с каждым из них, и остановился посреди палаты.
– Нет, нет, – отмахнулся он от Кожина, который уже приподнялся в постели на его призывно-ищущий взгляд. – Где тут у вас новенький?
Совиные глаза Ивана Семеновича незряче уставились на больных.
– Гостев, кто?
Старика снова раздели, студенты по очереди подходили и слушали то место у него на груди, куда энергично указывал им белым пальцем профессор.
– Вас что-нибудь беспокоит? – профессор резко обернулся к окну, куда неотрывно смотрел Гостев, чуть отклоняясь и вытягивая шею. – Ну-ка, встаньте.
Старик встал.
– М-да, – сокрушенно промычал профессор, обозрев слегка прикрытий кожей скелет Гостева. – А вот мы попросим нам помочь молодого человека.
И он поманил к себе Гравшина.
– Пожалуйста. Я сейчас постараюсь вам объяснить с помощью этого юноши тот интересный случай, который мы слышали только что у больного.
Гравшина раздели до пояса, чем-то зеленым разрисовали ему грудь, принесли низенький табурет, на который он взошел как на эшафот, и профессор, с присущим ему темпераментом, принялся разъяснять студентам особенности заболевания Гостева.
Он говорил около часа, не обращая внимания на испепеляющие взгляды Гравшина. Тот продрог и одеревенел на табурете. Все, в том числе и больные, с увлечением слушали лекцию и не замечали, как профессор, тыча в очередной раз Гравшина в грудь, задевал в азарте его подбородок пухлой белой кистью, отчего голова Гравшина дергалась, а сам он, исполненный важности, морщился, но терпел.
– Далее, мы определим с вами «абсолютную тупость», но это уже тема завтрашнего занятия, – бойко закончил профессор и увел «пингвинов» из палаты.
– Сейчас… там, внизу, халатики долой, и разбегутся по домам, А дома уже щи наварены, дух от них такой – на лестничной площадке слышно. Съедят. И иди куда хочешь: в кино, на выставку, в парикмахерскую, к девушке – и ничего у тебя не болит.
Это «травил» душу Кожин.
– А потом мы похихикаем, – мрачно заметил Гравшин, – когда они нас лечить придут.
– Это… это-о, – залепетал Опалов, хотел что-то сказать и… только сплюнул.
III
– Кто здесь сегодня недоволен?
Наконец в палате появился врач: симпатичная женщина с армейскими замашками, очень добрая, но крутая в обращении, не терпевшая ни стонов, ни жалоб.
– Кто же здесь недоволен? – окинула она хозяйским взглядом притихших больных.
– Вот именно, – утвердительно кивнул Опалов.
– Это вы опять недовольны?
– Я лежу – доверительно начал Опалов, – встать не могу… а потом смотрю – «утка» улетела… временно, конечно.
– Живи не тужи – и помрешь без убытку, – подмигнул ему Язин.
– А вы, Язин, готовьтесь, – обернулась к нему врач, – будем сегодня выписываться.
– Вот я и говорю, что покрепче буду вас, молодых, так доктор?
– Не забывайте только – никаких излишеств, жареного, соленого…
– Кашку, дед, кашку, – нанес ответный укол Кожин.
– Э-э, балабоны, – всерьез завелся Язин, – отъелись тут боровы и зубы скалите. Баб своих постыдились бы. Ждут они вас, ждут – а как им надоесть? Баба присмотр за собой любит и внимания всякие. А-то не так? Служил у нас в полку кавалерист, всё гладкостью своей козырял, мол, от баб ýдержу нет, то с одною, то с другою. А как ему руку оттяпали – куда они все и подевались. Какое же он, безрукий, им может внимание оказывать.
– Ну, ладно, дед, хватит, утомил.
Шесть месяцев в году Кожин проводил в больницах. Шесть месяцев его молодая жена оставалась дома одна с ребенком – и мысль об этом испиявила ему сердце. «А как ей и в самом деле надоест?»
Врач выслушала Язина, перешла к новенькому.
– А вы, почему не ложитесь?
– Ничего. Я посижу.
– Вам так легче?
– Легче, милая.
Она подняла край его сорочки. Было страшно смотреть – до того усохшим и изможденным выглядело его тело, будто весь он был сделан из хрупкой фисташковой скорлупы. По просьбе врача старик то дышал, то задерживал дыхание, глядя куда-то перед собой в освещенное солнцем окно – и все понимали, что не дышать ему было легче.
– Остальных я посмотрю позже, как только закончу с новенькими. Тебя, Гравшин, мне тоже надо выписывать.
– Вам сказали, что у меня вчера были боли?
Жесткие, беспомощные глаза Гравшина неотрывно следовали за врачом.
Врач бессильно пожала плечами.
– Ну, что ж вы хотите, чтобы у вас ничего не болело? Поэтому вы и здесь. Мы сделали, что смогли. Хотим послать вас на консультацию в Москву.
Гравшин молчал. Вся его простецкая физиономия, будто съежилась и потемнела. Он молчал, потому что лучше было ему сейчас ничего не говорить. Иначе всё снова закончится слезами, истерикой, разговором у главврача,
А в дверях уже нетерпеливо ждали своего часа нянечка и процедурная медсестра, которая бережно несла перед собой блестящую крышку от стерилизатора: на крышке лежало рядышком несколько наполненных лекарством шприцов.
– Ой, бедная она, бедная, – запричитала нянечка, имея в виду врача, – ребенок у нее какую неделю болеет, и заменить её не́кем. Шли бы по домам и нам бы роздых какой дали.
– Она на работе, – тихо, сквозь зубы, сказал Гравшин, – и мы тут не в доме отдыха.
– И что за люди, – возмутилась медсестра, – кто ей дороже: ребенок свой или… (она обвела взглядом палату) всех лечить – не перелечишь. А случись что с её девочкой – кто ей вернет её?
Перетянув Гостеву жгутом руку, она долго возилась с ним, выискивая подходящую для укола вену. Очевидно, это было совсем не просто и, чтобы ввести старику лекарство, пришлось воспользоваться узлами вен, безобразно вздувшимися у него на кистях. С горем пополам, забрызгав себя кровью, она начинила старика лекарством и подошла со шприцом к Гравшину.
– А ты чего ждешь? – спросила она, – особого приглашения?
Слух, что она мужененавистница и потому мстит мужикам, был очень популярным среди больных.
– Ну, что копаешься? Стоять мне тут над тобой? – торопила она Гравшина, медленно закатывавшего рукав.
– Подождете, – с тихим бешенством проговорил он.
Медсестра поджала губы, но смолчала.
– А когда кровь будете вливать? Мне ее положено три раза в неделю. А на прошлой – мне не сделали ни разу.
– Скажи спасибо за плазму. А крови нет.
– Есть.
– Нет. Ну, давай руку.
– Небось, друг дружке втихаря вкалываете.
Она задохнулась.
– Ну, хорошо ж! – пригрозила она, закончив с инъекцией, и быстро вышла из палаты.
– Пусть жалуется. Они еще психиатра вызовут.
Его губы прыгали, он злился, но никак не мог их унять.
– Нехорошо ты, парень, говоришь, – пробурчал Яэин, продолжая перекладывать в тумбочке вещи.
– А как хочу, так и разговариваю. Они меня лечить не хотят, – вдруг закричал он так громко, что дремавший под действием снотворных Опалов испуганно заворочался.
– Им всё равно. Спишут, и будь здоров, – продолжал выкрикивать Гравшин. – Мне кровь три раза в неделю нужна, а где она?
– А где они возьмут тебе кровь, – кипятился Кожин, – что они её из себя качают!
– А мне до этого какое дело.
– Ишь, как заговорили, – выпрямился у тумбочки Язин, – привыкли на дармовщину лечиться. Совесть надо иметь.
– А у них она есть? – кричал, уже совсем не владея собой, Гравшин. – Я видел, как тут старик помирал: ему глаза закрыли… дежурная врач опоздала… так она сестру заставила в мертвое тело морфий впрыснуть, чтобы в карточку записать, что оказали помощь.
– Ерунда. Чушь, – кричал в ответ Кожин.
– Я видел… как она писала! Мы для них не люди – кролики подопытные. Тогда к этому старику полную палату нагнали, продемонстрировать им летальный исход, думали, старик им по заказу помрет. Часа два стояли – ждали, от скуки в носу ковырялись, а он, как назло, не хочет помирать, и всё. Умер уже к вечеру – никто и не видел когда. А мне еще жить охота. Я два года из больниц не выхожу. Еще и смеются: где ты парень старческую болезнь подцепил? В шахте! Сунуть бы их в забой на всю смену, пусть бы там поскалились: от комбайна жар, с тебя течет, а разденешься, заденешь плечом о штольню – лёд, так тебя холодом и обдаст, ни сесть, ни прислониться. А слышали, как она говорит: «Так ты, что же хочешь, чтоб у тебя ничего не болело?» Да, хочу! Хочу!
Говорил он отрывисто, резко, упрямо мотая головой, заглатывая отдельные звуки, даже целые слова.
– Слушай, Гравшин, что я тебе скажу, – раздался в паузе глухой голос Кожина, – тут в больнице здоровых нет. Может Опалов или вон старик, или я? Конечно, это её работа, но будь же ты человеком.
Гравшин молчал. Его лицо было каменным и жестким, но глаза – совсем детские и беспомощные. Не оборачиваясь, вцепился он дрожащими пальцами в горячие трубы отопительной батареи, едва сдерживаясь, чтоб не разрыдаться.
IV
Солнце, достигнув зенита, зависло, потомилось, и стало медленно заваливаться за крышу больницы. За воротами и городским шоссе темнел голый сквозной лес. В палате, притихшей и сонной, уже залегли первые сумеречные тени.
В дверь тихонько постучали. Минуту спустя к ним заглянуло темное старушечье лицо. Голова старухи огляделась, вытянув шею, скосила глазами за створку двери, где стояла кровать Гостева, и только после этого вслед за головой в палату пожаловала вся старуха.
– Кто здесь будет Язвин? – спросила она, ни на кого не глядя.
– Язин, а не Язвин, – поправил её дед.
– Ну, всё одно. Спускайтесь, пришли за вами.
– Сама ты язва, – едва слышно проворчал он и заторопился.
– А я к вам, – зашаркала старуха к кровати Опалова.
Тот радостно замычал, изо всех сил стараясь объяснить больным, а, может, и похвастаться, что к нему пришла хозяйка, на квартире у которой он теперь жил. Но ей было некогда с ним рассиживаться. Она сразу же перешла к делу. Скроив обиженную физиономию, старуха настаивала, чтобы Опалов немедленно выдал ей доверенность на получение его пенсии.
– У вас и за квартиру третий месяц не плочено, – недовольно говорила она, склоняясь к Опалову и заглядывая ему в глаза, – раньше я подождала бы, а сейчас нельзя – надо уплатить. И за телефон не плочено, и убиралась я у вас.
Опалов сиял, слушая её, и нетерпеливо скашивал глаза на сумку, лежащую на коленях у старухи. Со стороны могло показаться, что он ждет от неё гостинцев.
Нашлись и еще какие-то задолженности, и еще. В общем, пусть он пишет доверенность и не берет греха на душу, а то помрет ненароком. А уж как деньгами распорядиться, она знает.
Старуха настаивала, он упирался, и все, выворачивая голову в сторону больных, радостно лепетал:
– Это моя хозяйка пришла… Моя хозяйка. Это она ко мне… ко мне…
Наконец терпение у старухи лопнуло. Она обозлилась, и потребовала вернуть ей ключ от входной двери, выданный Опалову как её квартиранту.
– Вы тут можете лежать хоть до страшного суда, а мне без жильца комнату держать нет никакого резону.
Припугнув напоследок Опалова карой божьей, старуха, не простившись, тем же способом – сначала головой, а уж потом вся – вышла из палаты.
– Вот, истинно, язва, – ворчал дед, облачаясь в домашний костюм, – от такой сам на тот свет сбежишь, если она тебя раньше туда не спровадит.
После минутной тишины в дверь снова постучали. В палате появилась женщина высокого роста в больничном халате, туго завязанном на спине тесемками, как у нянь и медсестер. Вялые черты её внушительного мясистого лица, будто не удались скульптору, так и остались застывшими и недовыраженными.
Она отыскала глазами кровать Опалова, придвинула к ней стул и села – вся вытянутая, убийственно спокойная.
Сначала он совсем не мог говорить, а потом стал ей что-то объяснять, помогая себе лицом и едва шевелившимися на одеяле руками.
– Маш… Маша… это, это… ты… Петьку… пусть Петька… видеть хочу… дай, пусть… Петька… это… пусти…
Она просидела так минут пять, точно мумия, не произнося ни слова и не отрывая холодного взгляда от Опалова, пытавшегося ей что-то сказать заплетающимся языком. Встала и, безмолвная, вышла.
Опалов жалко кривился, часто поднимая брови и шевеля губами, силился что-то оказать, весь мокрый от пота и слез, и не мог.
Было не трудно догадаться, что к нему приходила жена, которую он упорно величал санитаркой Степановой, и в родстве с которой ни за что не хотел сознаться.




