- -
- 100%
- +
– Ну, вставай, хватит валяться, – примирительно бросил он парню. – И не лезь туда, где тебя не ждут.
Парень поднялся, собрал вывалившиеся из сумок свертки, утер на лице кровь, и снова увидел Ляльку: виноватую, жалкую, совсем некрасивую.
– Что, жаль дружка? – спросил у неё муж. – Дрянь.
– Не трогайте ее, – с трудом выдавил из себя парень.
– Чего? Видать – мало тебе? – и он шагнул к парню. Тот, загораживаемый дедом, подался назад.
– Рази так можно? – петушился дед, – трое на одного.
– Ты вроде нездешний? – спросил у парня мужчина. – Где познакомилась, в автобусе?
Парень кивнул.
– В другой раз спрашивай у ней паспорт, если вывеску портить себе не хочешь. Ну, ты, заглохни! – прикрикнул он на Ляльку.
И все пятеро, вместе с дедом, перешли на паром.
Автобус осторожно, как слон, ощупал колесами перекинутый с берега мостик и, тяжело стукнувшись днищем кузова, въехал на паро́м.
Что-то затрещало, дернулось, натянулся стальной трос – и паро́м медленно отвалил от берега.
В тесной комнатушке, заваленной всяким хламом паромщиков, стало жарко. Пассажиры сбились кучей, как напуганные лошади, вытянув шеи и тревожно поводя из стороны в сторону головами.
С криком носились по парому ребята.
Издалека, от излучины реки, сплошной стеной воды шел на них ливень. Было видно, как пеной вскипала под ним река, поднимаемая бешеным напором обрушившейся с неба воды, и исчезала там, где дождь, настигнув, поглощал её.
В приоткрытую дверь, протолкнув вперед парня с сумками, влез, запыхавшись, старик.
– Да, куда ты, господи, с сумками-то!
– О-оой! мамочки, – всполошилась вдруг женщина в спортивном костюме. – Сумка-то моя, где? Пропала!
Она отпихнула от себя мужа и, вцепившись в малыша, принялась вертеть его в разные стороны, охая и причитая.
– Он держал сумку, где она?
Малыш испуганно захныкал.
– Ты куда ее бросил, взвизгнув, вдруг влепила она ему подзатыльник.
– Стой! – бросив парня, рванулся к ней сквозь толпу дед. – Нельзя… не позволю… дитё не позволю!
– Граждане, красную сумку не видели? – расталкивала она толпу женщина.
– Где, ирод, сумка, где?
Она опять схватила мальчика за плечи и стала его трясти.
– Оставь ребенка, – вырвал у нее малыша муж, – сбесилась?
– Не трожь меня, – побагровела женщина, – да я, знаешь, что из тебя сделаю, антрекотина!.. А ты куда лезешь, шут старый, – всей пятерней уперлась она старику в грудь.
– Рази я лезу, – возмутился старик. – Пусть я нахал, подлец, забирай… а дитя бить не дам!
– Да вон она сумка, – крикнул кто-то из пассажиров, – висит через плечо.
Женщина нащупала у себя за спиной сумку, и залилась краской.
– О господи, – перекрестилась в толпе беленькая старушка.
Короткой вспышкой блеснула молния, следом за ней, будто оружейный залп, обрушился на них мощный раскат грома.
– Господи, прости и помилуй.
Со стороны настигавшего паром дождя все мешалось в единую массу бурлящей воды – и река, и берег, и небо. Первыми, прощупывая дорогу, ударялись в еще лениво-покойную, оцепенелую гладь воды крупные капли, изрешетив речку фонтанчиками брызг, а секунду спустя это место уже кипело, пенясь и бушуя, под стремительным напором ливня.
– Ой, господи, – всё крестилась беленькая старушка.
Люди с застылыми лицами наблюдали, как движущийся прямо на них шквал воды настиг паром, шрапнелью свинцовых капель в упор расстрелял его и, насытившись, ушел дальше по реке, всё затопляя на своем пути.
Пахнуло свежевымытыми досками, потемнело.
Семья, сцепившись руками, неподвижно стояла, прижатая толпой к стене, будто окаменела. Только мальчик еще судорожно всхлипывал.
– Рази можно дитё, не дам, – бормотал старик, толкаясь среди молчаливо сгрудившихся пассажиров, и его голос заглушал доносившиеся от стены глубокие детские всхлипывания.
Вскоре ветер утих. Но вся северная половина неба еще долго оставалась темной и грозовой и по-прежнему огненно горела, будто шел там красный дождь.
Ливень скоро утихомирился и, ровно стуча по крыше автобуса, слезился на окнах жидкими струйками. Со скрипом метались туда-сюда «дворники». Шипел, потрескивая, в кабинке шофера приемник. Вася включил свет, сумерки тут же вплотную приблизились к автобусу.
– Ольга больна. А что у неё может две недели болеть? Бронхит? – удивлялась Лялька, поглядывая снизу-вверх на мужа. И рассмеялась: – По-моему, у неё воспаление хитрости… а мне скучно на лекциях без неё. Я и уехала пораньше.
– Ты лучше меня не доводи. Слышь, что говорю, убью сука, – тихо ответил ей муж.
Он сидел рядом с Лялькой, на месте худого парня, который опять стоя качался посреди автобуса.
– Не было у меня никого, хоть у него спроси, – оправдывалась Лялька, кивая на парня, и примирительно шептала, прижавшись к мужу: – А если б и было, не понимаю, убудет меня от этого, что ли? Что я кривою стану? И что тут такого?
– А то! – хмуро проговорил муж. – И не дай тебе бог еще раз на глаза мне с кем-нибудь попасться.
Дождь не кончался. Меркло тусклое красноватое небо, и чем больше оно меркло, тем ярче желтела Лялькина юбка в сизо-лиловом свете тусклого студеного вечера.
– И вот, что я думаю, про себе гадаючи, – нашептывала молодящейся женщине беленькая старушка, – жисть прошла, а я и не жила вроде. То одно, то другое, третье – и за всё испереживаешься, и за все сердце болит, а глядь – жисть прошла…
– Не буду я им подарки его отдавать, – в раздумье проговорила молодящаяся женщина, – жалко: кольца, сережки… жалко. Может, я еще замуж выйду.
– Неужели не выйдешь, и дай-то бог, – обрадовалась беленькая старушка, – так-то лучше.
Автобус выкатился на шоссе. Шофер выключил в салоне свет. За исключением ребят, выпивших на пароме пива и теперь мирно похрапывавших, никто не дремал, даже старик. Разложив на коленях бумагу, он аппетитно жевал розовые кружки тонко нарезанной колбасы, и, время от времени отрываясь от еды, подмигивал малышу.
– Чебурашка, – звал он его, не замечая неприязненного взгляда женщины в спортивном костюме, которая опять восседала в центре семейства, крепко держа их за руки, – на, ешь.
Мальчик тянул ручку. Его слегка шлепали по ней, чтобы он не брал колбасу, но малыш упрямился, хныкал, и всё-таки хватал лакомый розовый кружочек.
– Ешь, Чебурашка, ешь, – улыбался старик.
Полыхнула в полнеба молния, прокатился тяжелым грохотом дальний гром. Из тьмы – хлестнул в окна дождем порыв ветра. В автобусе замолчали, прислушались.
– Спаси нас, Господи, и помилуй, – прошептала старушка.
– Шпаси нас, Гошподи, – дразнясь, пролепетал ей в тон малыш.
– Ты что болтаешь, не вертись, – одернула его мать.
– Гражданка, – подал свой голос отец мальчика, – прекратите религиозную пропаганду. Надоело, черт побери, тут же дети.
– А чертыхаться разве хорошо? – укоризненно покачала головой старушка.
– А Господа поминать после каждого слова?
– Так рази верить у нас запрещено? – вступился за неё старик.
– Ты демагогию не разводи, – обернулся к нему отец малыша, – верь, если хочешь, в тряпочку и помалкивай, а людей не смущай, тут дети есть.
– Да высадить их надо, – пошутил кто-то в автобусе.
– И высадим… на кой нам такой балласт.
– Сядь, – оборвала его жена, – без тебя управятся.
– Как это, балласт? – растерянно огляделся дед. – Я сорок шесть лет в профсоюзах состою. Всю войну партизанил, копейки государственной не взял.
– А то, кто ж ты? Лодырь и пьянчуга, – отозвалась женщина в спортивном костюме, – за мёдом он едет. По чужим погребам ты партизанил.
– Это за что ж ты мене обижаешь?
– Не верю тебе, – выкрикнула женщина, – никому не верю! Потому что знаю: только и смотри, чтоб не обобрали, не обсчитали, не пролезли без очереди… А ты не встревай, – снова придержала она мужа, – чего с ним разговаривать, а то не видишь, что за птица?
– Дак это… что ты за птица такая диковинная, – изумилась старушка, – в бога не веришь, ладно, людям не веришь, мужу не веришь, мальцу свому не веришь…
– Мне чужого не надо, а моё отдай.
– Ить вишь, – взмахнул руками старик, – отдай ей кусок в порядке обчей очереди, она и обзываться не будет.
– Битие определяет сознание, – пошутил кто-то в автобусе.
– Была у нас в доме Библия, да ишо сказки Пушкина до дыр зачитаны… по этим сказкам мы, детками, читать и писать учились…
– А иди ты… со своими сказками! – зевнула женщина в спортивном костюме; и тут же, глядя на неё, зевнул её мальчик, а следом за ним муж – и они долго зевали, заражаясь один от другого, пока сморенные дорогой не стала засыпать.
– А я ве́лю, – заговорщически шептал старику малыш, поглядывая на спящих родителей.
– Ты человек, – тоже шепотом, отвечал ему старик, – Чебурашка.
Впереди, где-то очень далеко, сверкнули из темноты два лучистых глаза. Это шла навстречу машина. Горящие острые точки пересекались на ветровом стекле, вращаясь по оси двумя тонкими, идеально-ровными полосками, которые нервно дрожали как магнитные стрелки.
Мираж. В ярких сполохах зарницы – желтея, кружили за окнами пески, вырастали на пути руины скалистых гор, где-то шумело невидимое море – мираж.
В автобусе шептались между собой старушка и молодящаяся женщина. Спала у мужа на плече Лялька. Маялся в проходе худой паренек. Фары встречных машин, ослепив ветровое стекло, прочесывали ярким светом салон автобуса.
У самой двери, рядом с кабинкой шофера, парень заметил девушку. Румяное лицо, раскосые голубые глаза и родинка на верхней губе. Забыв о ноющем теле и ссадинах, прикрывая рукой распухший нос, он развернулся к ней, и уже не мог отвести взгляда. «Опять, – беспомощно пролепетало в нем что-то, – опять?» Но это «опять», как и час назад, было всё так же приятно и нужно ему.
С шумом проносились одна за другой встречные машины, глухая тьма застилала горизонт. Туда, в самую темноту, напряженно вглядывались усталые, встревоженные глаза пассажиров…
1975Затмение Апостола
Апостол закрыл глаза.
Низкое солнце прожгло зрачки, подобно вспышке электросварки. Тошнотой подступало к лицу удушливое тепло выхлопных газов. Его знобило до омерзительного холода в костях.
– А я во́т что вам скажу, – обернулся Апостол к Иосифу Михайловичу. – Как только женщина приблизиться к мужчине, быт, как удав, тут же заглатывает обоих. Появляются двери, которые надо красить; окна, которые надо мыть; гвозди, которые надо вбивать; доски – строгать… и так далее и тому подобное.
– Поэтому мужчины предпочитают оставаться любовниками, – скосил глаза на Марину Иосиф Михайлович, – да и женщины давно не ищут в мужчине мужа. Все хотят жить раздельно – в собственных квартирах, а иметь дело на нейтральной территории.
– Я это приветствую, – объявил Апостол и прислушался. Марина промолчала, значит одобрила.
Автобус полз вверх по желтой однообразной дороге. Мелкий гравий дробно стучал по днищу кузова. У желто-зеленой сопки одиноко мерз памятник павшим солдатам.
«Тобой интересовались», – вспомнил Апостол сладкий голос Иосифа Михайловича, и, втянув голову в воротник пальто, задремал, покачиваясь и стукаясь о стекло.
– И вот… возвращаюсь я как-то ночью, – слышит он уже сквозь дрему треп пожилого актера, – а у моего дома парочка целуется. Боже мой, и такая меня зависть взяла. Иди-иди, говорю себе, старый хрен домой, сейчас тебя там поцелуют, что пьяный по ночам шляешься…
«Интересно, замуж она вышла?» То, что новость исходила от Иосифа Михайловича, было особенно неприятно Апостолу, как и сладковатый запах его духов. «Такую красавицу, молодой человек… не хорошо», – он не договорил слово «бросил», но сделал неуловимое движение губами точь-в-точь как сосут леденец.
– Жен у нас не любят, – услышал Апостол сонный голос Марины, – их используют, причем бессовестно. – Она припудрила нос и достала из сумочки тушь. Марина красилась и пудрилась на репетициях, в транспорте, во время обеда, на пляже, даже спала с мужчиной накрашенной. – Нет ничего тоскливей семейной жизни, я за свободу.
– А что такое – эта свобода? – оживился пожилой актер, с трудом втиснув между сидениями обвисший живот. – Как вы, молодые, ее понимаете?
Апостол задумался, и у него тут же разболелась голова.
– Шлюха, – ответил за них старик, – никого и никогда не любившая – вот вам ваша свобода.
Ему никто не возразил. Автобус укачивал, монотонно подвывая.
– Я хочу сказать, – продолжал старик, – что нельзя быть свободным от своих чувств, от привязанности, от ответственности, наконец.
– Быть свободным, – снова вступил в разговор Апостол, – это, прежде всего, не зависеть от себя, да, именно, от себя. И уметь легко делать все, что тебе не хочется делать. Остальное – ложь, и неважно минутная или многолетняя.
Глаза Апостола слепли, увлажняясь, и слипались. Он обернулся к Марине – та уже спала.
Огромное вытянутое озеро круглилось, описывая вдалеке изломанные полукружья. Снег, частью растаявший в низине, здесь лежал нетронутой серой коркой. Ни деревца, ни избенки. Холмистая буро-серая тундра.
Жена, встреча с которой предстояла Апостолу, со временем стала для него чем-то вроде мифа. Это было так давно, что стерлись в памяти даже черты ее лица. Так, во всяком случае, казалось ему, когда он оглядывался на их жизнь, представлявшуюся Апостолу сценой из какого-то романа или пьесы.
Голова Апостола отяжелела, стукаясь о холодное стекло, он тихо мычал.
За окном ярко белел полярный день. Солнце сутками кружило над горизонтом. Часы показывали четвертый час, но дня или ночи? Это можно было предположить только по числу людей и машин на улицах.
Иосиф Михайлович заявился к ним утром в номер, разбудил. Повертел в руках градусник и положил на тумбочку. «Я жду вас в автобусе, концерт коротенький», – конфузливо извинился он за свое вторжение, в то время как Апостол и Марина стояли перед ним, едва прикрывшись халатом и простыней. «У меня французский аспирин, вылечим», – и деликатно исчез за дверью. Он всегда был настолько опрятен и отутюжен, что редкая женщина замечала, как основательно он полысел.
Автобус въехал в городишко и медленно двигался по пустынным улицам к местному клубу.
Артисты притихли, убаюканные дорогой, и затравленно смотрели из окна.
– Опять нам здесь мерзнуть, как в морге, – возмутилась Марина.
Иосиф Михайлович забегал по клубу и достал два калорифера.
– Еще не встретились? – подмигнул он Апостолу. – А меня уже о тебе спрашивали.
И в самом деле, еще только войдя в клуб, Апостол почувствовал вокруг себя что-то неладное. Ему показалось, например, что его появление было тут же всеми замечено. Он слышал чей-то шепот за спиной, видел украдкой брошенные на него испытывающие взгляды. Маленький носатый человек с узкой головой, заправлявший рабочими на сцене, не только не поздоровался с ним, но при появлении Апостола заметно занервничал. А буфетчица, та спросила напрямую, подавая ему чай: не муж ли он Анны Михайловны?
– Какой Анны Михайловны?
– А разве Оленина не ваша жена?
Апостол пожал плечами и отошел.
– Она давно у нас работает. Очень милая женщина.
Апостол бродил по клубу, утыкаясь взглядом в запертые двери, в детские рисунки на стенах коридора, в носки собственных ботинок, в инструктажи по пожарной безопасности. И вдруг наткнулся на табличку «Оленина А. М.» и толкнул дверь. Он ослеп, попав из коридора в яркий свет комнаты. Солнце косым лучом из окна согревало стол, таявший в радужной взвеси пылинок, наполняя комнату тем особым теплом, каким отличается канун летнего вечера. Рдеют окна домов, ложатся длинные тени и слышится далекий благовест, зовущий душу к молитве.
Стол у окна, согретый солнцем, её стол. Это он понял по расписанию занятий, лежащему под стеклом. Ее призывный почерк: «жду тебя», «встретимся», «приезжай» – обжег, как когда-то в их первый месяц знакомства.
Соблазн был так силен, что он, поколебавшись, сел в ее кресло и, поглаживая подлокотники, оглядел комнату. Стол слева, стол направо, диванчик у двери, рядом круглая вешалка, на низенькой тумбочке у стены электрический самовар, в чашечке недопитый кофе. Здесь кто-то был минуту назад, пил кофе, оставил сверток и, бросив дверь открытой, вышел… Он, как вор, забрался в чужую жизнь. Ощупывает предметы, которыми они пользуются; подсматривает, как они чаёвничают, греются у окна в скупых лучах солнца…
Жена всегда вставала рано, оставляя его досыпать в еще хранившей ее запах постели. Он целовал ее, в шубе склонившуюся над ним, и, едва успевал услышать щелчок входной двери, засыпал. Просыпался с ее приходом – от холодного прикосновения румяных щек и горячего дыхания. Спешил тут же стянуть с нее шубу и все остальное – жесткое, грубое, влажное от снега, освобождая ее тело, как руку из перчатки. «Я хочу тебя», – шептал он, задыхаясь и ощущая тепло ее бедер, нежных и сильных, как и вся она. Им всегда было хорошо. Все начиналось так весело и празднично, вспомнить хотя бы их покушение на ее девственность, обмытое бутылкой шампанского прямо в постели. Они сидели совсем голые, обнявшись, припоминая все страхи, неудачи и, наконец, успех, и пили из хрустальных бокалов, чокаясь о носы друг друга. «Ты понимаешь, что ты наделал? – шептала она. – Теперь я уже никогда не смогу жить без мужчины». И это им было смешно. И ссоры их были смешными. Однажды, обидевшись, она села прямо в сугроб, провалившись по грудь, и ни за что не хотела вылезать. Он притворялся, что уходит, звал её, дразнил елкой, торчащей из сугроба в зеленом пальто, и, наконец, силой вытащил, ухватив под мышки… Они простились на перроне. Она уходила, не оглядываясь, стремительно и деловито. И вдруг обернулась, налетев на кого-то, взмахнула рукой и скрылась навсегда…
– Вас там спрашивают, – перехватила в коридоре Апостола костюмерша.
Она кивнула на дальний закуток, в глубине которого темнела дверь в зрительный зал. Апостол, не разглядев никого, медленно двинулся к двери. От стены отделился силуэт женщины. Ледяной озноб смыло горячей волной. Он видел только ее ноги в белых сапогах, едва сходившихся на икрах. «Аня», – руки схватили ее за плечи: он вдохнул горький «Poison», и его понесло в прошлое, чтобы туг же расшибить о незнакомый голос, пролепетавший: «Пустите же».
– Где нам удобнее поговорить? – услышал он минуту спустя.
Апостол потянул на себя дверь. Удивился, что «заперта», но, навалившись плечом, распахнул настежь. Зрительское фойе оказалось пустым.
– Я сразу оговорюсь, – она торопилась, смущаясь, что краснеет, – меня никто не посылал и не уполномочивал. Я пришла сама, по собственной инициативе. Я немного о вас знаю от вашей жены, и мне показалось… нам следует встретиться.
«Наверное, сидит за одним из тех трех столов». Апостол взглянул на нее с особым волнением. Миниатюрная, средних лет, коротко стриженые волосы. «Аня видит ее каждый день», – подумал он с какой-то непонятной ему душевной теплотой.
– Не уезжайте сегодня после концерта… Я пришла вас пригласить в гости. Анна будет у меня тоже. Я вас оставлю, говорите хоть всю ночь. А утром уедете.
– А разве Аня не замужем?
– Я вас жду после концерта у главного входа, – и она взглянула на него так, будто он только что сказал ей непростительную глупость.
– Пойте хорошо, – предупредила она, – Анна будет в зале.
– Я не пою, – извинился Апостол.
– Ах, вы жонглер?
– И не жонглер.
– Кто же вы? – подозрительно оглядела его женщина. – Впрочем, кто бы вы ни были, жду вас после концерта.
Шаги ее стихли… Солнце согревало часть окна, распространяя умиротворение в пустом и холодном фойе.
Апостол не уходил, медлил. Ему вдруг стало хорошо; так хорошо, что захотелось и в самом деле принять приглашение и остаться тут на всю ночь, а, может быть, и навсегда. Он возьмет Аню за руки, и они проговорят до утра, как это часто бывало с ними. Он засиживался в ее общежитской комнате за полночь. Девочки, отвернувшись к стене, засыпали. У ее постели горела маленькая настольная лампочка «грибок» с металлическим абажуром, на который они набрасывали платок и затеняли комнату. Аня часто болела, несмотря на внешне цветущий вид. Они говорили тихо-тихо. Она лежала в ночной кружевной сорочке в цветочек (она любила цветастое белье), а он, склонившись над ней, рассказывал, где был, что видел. Шептались, шептались, и как-то незаметно начинали целоваться. Время от времени он скашивал глаза, проверяя, спят ли девочки. Аня любила покапризничать, особенно, если у нее был жар, и тогда он сердился, обещал, что сейчас же уйдет спать, если она не утихомирится. «Уходи», – всегда отвечала она самолюбиво…
– Представляешь, – вернувшись в гримерную, отчитывался он перед Мариной (по взглядам окружающих, Апостол догадался, что она всё уже знает), – подходит ко мне женщина. У нее был скоротечный роман с каким-то шулером из московской бригады. Теперь она расспрашивает всех приезжих артистов, не знают ли они ее Диму: играет на гобое, метра два росту, обожает одеколон «О» жён». Она считает, что все артисты повязаны, и ответят в суде, если не откроют ей, где прячется ее незабвенный Дима. Я посоветовал дать объявление в «Советскую культуру».
Марина молчала. Котеночек, подаренный ей Иосифом Михайловичем, терся о её щёку. Она не верила ни одному слову Апостола, и теперь ему долго придется убеждать её в том, что весь этот год он тайно от нее, Марины, не жил с собственной женой.
Апостол, переодеваясь, машинально слушал чей-то фантастический рассказ о телепатических свойствах идиотов. У единственного зеркала он оглядел себя, подчеркнул растушевкой глаза. Сначала он это сделал, и только потом его передернуло. «Неужели тебе, – подумал он, – так хочется понравиться жене?» И если бы перед ним было не зеркало, а его собственное лицо, он, честное слово, врезал бы себе в челюсть.
– Имей в виду, – услышал он голос Марины, остановившейся у него за спиной, – ужина не будет. Позаботься о себе сам.
Её отражение в зеркале отдалилось. Апостол, тоже собиравшийся идти на сцену, задержался и дал ей уйти. «Это как же понимать, – спросил он себя, – выходит, я уже избегаю ее».
За кулисами, убедившись, что никто не смотрят, он прильнул к дырочке в занавесе. Он так волновался, вглядываясь в зал, будто об этом тут же станет известно не только его жене, но и всем жителям этого маленького города. Зал был полон. В его полутьме и суматохе не только нельзя было кого-либо разглядеть, но нельзя было даже отличить женщину от женщины, мужчину от мужчины – просто, одни были в юбках, другие в брюках.
Пошел занавес. Апостол отпрянул в кулисы. Но его тянуло еще разок глянуть в зал, где сидела его бывшая жена – и не было сил этому сопротивляться и ни о чем другом он не мог думать. «Так, значит, ты остаешься?» – как с больным, разговаривал он сам с собою. И тут же посылал себя: «Да иди ты, знаешь куда?» Он, конечно, помирится с Мариной, хотя этим как бы призна́ет её правоту, раз сам ищет примирения.
В полутьме кулис кто-то взял Апостола за плечо. Иосиф Михайлович дружески подмигнул ему.
– Сейчас тебя обрадую. Тебе выпала честь посетить с небольшой группой некую военную часть… тут недалеко – всего полтора часа катером. Сразу же после концерта.
Апостол отупело смотрел на него.
– Я же простужен. Вы не забыли?
– Надо. Это ненадолго. Военно-шефская работа.
– У меня температура. Я весь хриплю.
– Выпей сто грамм за мой счет, я разрешаю. И поезжай.
– Но я не поеду.
– А вот это уже не в моей компетенции, – холодно заявил Иосиф Михайлович. – Шефская работа входит в условия нашего договора.
– Но я болен.
– Бюллетень, – вращая одним глазом, потребовал, не смутившись, Иосиф Михайлович.
– Ладно, – сказал Апостол после долгой паузы. – Я поеду. Будьте вы прокляты.
– Ну вот, сразу бы так, – заулыбался Иосиф Михайлович.
Апостол дрожал, теперь уже не понимая, от озноба или еще от чего.
– Я уезжаю на катере в какую-то часть, – бросил он на ходу Марине.
Она, наконец, обратила на него внимание.
– Ты же болен. Ты сказал об этом?
– Там меня ужином и накормят, – ответил ей Апостол.
Если бы не этот разговор с Иосифом Михайловичем, он был бы сегодня в ударе. Он хорошо знал это состояние, обещавшее успех. Теперь же, выйдя на сцену, он старался только не лязгать зубами, мучимый ознобом. Отработал номер, съел свою порцию аплодисментов, кусачим взглядом шаря на поклонах по залу. Но ни в одной из тех групп, что выхватил его взгляд из шипящей людской глазуньи, не было женщины, хотя бы и отдаленно напоминавшей ему Аню.
Где-то в коридоре мелькнуло лицо Марины. Из темного угла шел на него Иосиф Михайлович.
Апостол долго околачивался под дверью, в нетерпении ожидая антракта. Уж очень ему хотелось, чтобы Аня пришла за кулисы. А если она и в самом деле придет – катастрофа. «Только бы она не пришла», – шептал он, подходя к двери в зрительское фойе и подглядывая в щелку.




