- -
- 100%
- +

Часть первая. КОРНИ
Глава 1. Зима в Стейнгордене
Снег в этих краях выпадает рано и остаётся надолго — с середины октября до апреля, а иногда и май застаёт горы в белом. Усадьба Стейнгорден стояла на пологом склоне над фьордом уже больше ста лет: серый бревенчатый дом с красной крышей, амбар, хлев, банька у самой воды и покосившийся, но крепкий причал, к которому в межсезонье привязывали старую вёсельную лодку.
Ингрид Му проснулась, как просыпалась всю жизнь, без будильника, за двадцать минут до того, как небо на востоке, за грядой Тролльфьеллет, начинало сереть. В феврале солнце в этих широтах поднималось поздно и неохотно, будто само не верило, что стоит того. Она лежала минуту, слушая дом: скрип стропил под ветром, ровное дыхание тишины в соседней комнате, где теперь, впрочем, никто не спал — все три дочери давно разъехались, — и далёкий, едва различимый шум прибоя.
Ларса не было. Судно «Полярная Звезда» ушло на промысел десять дней назад, и вернётся, если повезёт с погодой и уловом, дней через пять, может, через неделю. Ингрид привыкла к этим отлучкам за тридцать лет замужества — привыкла, но не смирилась до конца: каждый раз, когда пикап Ларса, старый белый Toyota Hilux с проржавевшим правым крылом, выезжал за ворота в сторону порта, что-то в груди сжималось, как перед экзаменом, который нельзя пересдать.
Она спустилась вниз, растопила плиту — дрова были заготовлены ещё в августе, аккуратно уложены в поленницу под навесом, каждое полено кололось её собственными руками, потому что Ларс в тот месяц был в море, а зима не спрашивает разрешения, — и поставила кофейник. За окном курятник уже подавал признаки жизни: куры завозились, зашумели, чуя человека и еду. В хлеву замычала корова Роса, тяжёлая, на сносях, отёл ожидался со дня на день.
Хозяйство у Му было по деревенским меркам большое: пятнадцать овец, три коровы, дюжина кур, шестеро поросят, да ещё пёс Бамсе, старый бордер-колли, который давно уже не столько пас, сколько дремал у печки, но всё ещё вскидывался при виде чужой машины на дороге. Управляться со всем этим вдвоём, а последние годы — и вовсе одной, пока Ларс в море, было тяжело. Но Ингрид не знала другой жизни и, по правде говоря, не хотела знать.
Она вышла во двор в сапогах и старой отцовской куртке — отец давно умер, но куртка служила исправно, — и снег хрустел под ногами так звонко, что казалось, будто он живой и жалуется на мороз. Термометр у двери показывал минус четырнадцать. Обычное дело для февраля в Стейнвике.
В хлеву было тепло от дыхания животных и застарелого, но не неприятного запаха сена и навоза — запаха, который Ингрид, выросшая в городе, в Тронхейме, поначалу не выносила, а теперь, наоборот, скучала по нему, если уезжала дальше, чем на день. Она подоила коров — руки делали это сами, без участия головы, — покормила поросят, разбросала зерно курам, проверила, не подмерзает ли вода в поилках. Всё как всегда. Всё как тридцать лет подряд.
Только теперь, доделав дела и разогнув спину, она чаще ловила себя на мысли, что двор кажется слишком большим для одного человека. Раньше здесь с раннего утра носились три девочки — Сульвейг, потом Астрид, потом Кайя, — в резиновых сапогах не по размеру, с растрёпанными косами, вечно спорящие, кому сегодня кормить кур, а кому пропалывать грядки. Теперь двор был пуст, и только следы Бамсе да её собственные тянулись по свежему снегу.
Сульвейг, старшая, жила в Бергене, работала ветеринаром в большой клинике и, судя по последнему разговору по телефону, была влюблена, хотя и не признавалась в этом прямо. Астрид, средняя, училась — уже почти доучилась, — на архитектора в Тронхейме, том самом городе, откуда была родом сама Ингрид, и это забавным образом замыкало какой-то круг. Кайя, младшая, самая своевольная из троих, укатила в Осло изучать журналистику и звонила реже всех, зато писала длинные, путаные и удивительно тёплые сообщения по вечерам.
Ингрид вернулась в дом, налила себе кофе и села у окна, глядя на фьорд. Вода в это время года была тёмно-свинцовой, почти чёрной, и только у берега, где намерзал тонкий лёд, отливала мутной белизной. Где-то там, за горизонтом, за грядой островов, сейчас шло «Полярная Звезда», и Ларс, наверное, уже проснулся — на промысле спали мало, — и, может быть, тоже думал сейчас о доме.
Она достала из ящика комода старую жестяную банку из-под печенья, в которой хранились письма и открытки — привычка, оставшаяся с тех времён, когда мобильных телефонов не было и в помине, а связь с миром держалась на бумаге. Там были письма от матери, давно умершей, письма от Ларса времён их женитьбы, когда он ещё писал ей с промысла на клочках бумаги химическим карандашом, и открытки от дочерей — с их первых студенческих поездок, с новогодними поздравлениями, с короткими «У меня всё хорошо, мам, не волнуйся».
На самом дне банки лежала пожелтевшая, потрёпанная по краям фотография: молодой Ларс, лет двадцати двух, в боксёрских перчатках, худой, жилистый, с разбитой бровью и совершенно счастливым лицом, стоит рядом с невысоким крепким мужчиной — тренером, чьё имя Ингрид, кажется, забыла, — и держит в другой руке кубок. Это было ещё до неё, до Стейнгордена, до овец и коров, в те годы, когда Ларс жил в Будё и всерьёз мечтал о ринге.
Она долго смотрела на снимок, потом убрала его обратно в банку и вернулась к хозяйству — впереди был долгий день, а в феврале в Норвегии солнечного света и так отпущено немного, чтобы тратить его на воспоминания.
К обеду позвонила Кайя.
— Мам, как вы там? Отец ещё не вернулся?
— Дней через пять, наверное. Как у тебя с учёбой?
— Нормально. Слушай, а можно я на выходные приеду? Просто соскучилась.
Ингрид улыбнулась в трубку.
— Конечно, можно. Только дорогу проверь — говорят, на перевале снегопад обещают.
— Проверю. Мам… а можно спросить кое-что странное?
— Спрашивай.
— Ты никогда не жалела, что осталась здесь? Ну, в Стейнвике. Ты же городская была.
Вопрос застал Ингрид врасплох, хотя, если подумать, он давно висел в воздухе — так или иначе, каждая из трёх дочерей когда-нибудь задавала его, в разных формулировках. Городская девушка, влюбившаяся в парня из глухой деревни, переехавшая за сотни километров от асфальта и магазинов, взявшая в руки косу и подойник вместо конспектов, — это ведь действительно странная история, если посмотреть со стороны.
— Нет, — сказала она наконец, и это было чистой правдой. — Я жалела о многом, Кайя. Что не выучилась на кого-то, что редко вижу свою маму, что зимой темно по восемнадцать часов в сутки. Но не о том, что осталась здесь. Здесь мой дом. Здесь ваш отец. Здесь вы все родились.
На том конце было молчание, потом тихое:
— Я тоже иногда скучаю по дому так, что аж больно. Даже по запаху хлева скучаю, представляешь?
— Представляю, — сказала Ингрид. — Приезжай, дочка. Мы тебя ждём.
Она положила трубку и ещё долго сидела у окна, глядя, как короткий зимний день медленно, будто нехотя, начинает клониться к сумеркам. Фьорд темнел, горы вокруг него становились чёрными силуэтами на фоне блёкло-розового неба, и где-то в этой темноте, среди волн Норвежского моря, шёл домой человек, без которого весь этот большой, шумный, беспокойный дом не был бы домом.
Она встала, подбросила дров в печь и пошла проверять, не пора ли принимать роды у Росы.
Глава 2. Тридцать лет назад
Ларс Му родился в Будё, портовом городе на севере страны, где море было не пейзажем, а профессией, судьбой, почти религией. Его отец рыбачил, дед рыбачил, и, казалось, иного пути для младшего из троих братьев Му попросту не существовало. Но у Ларса с детства обнаружилась странная для рыбацкой семьи страсть — бокс.
Началось всё случайно: в двенадцать лет он подрался во дворе школы с мальчишкой на два года старше и, к общему удивлению, не проиграл. На драку обратил внимание Эрик Ханссен, невысокий, кряжистый мужчина под сорок, в прошлом — армейский боксёр, а теперь тренер в местном спортивном клубе. Он подошёл к запыхавшемуся, с разбитой губой Ларсу и спросил без предисловий:
— Хочешь научиться делать это правильно, чтобы в следующий раз не тебе разбили губу?
Так началась история, которая растянулась на десять лет и едва не изменила всю жизнь Ларса Му.
Он тренировался с фанатичным упорством — бегал по утрам вдоль набережной, когда сверстники ещё спали, отрабатывал удары по мешку в промёрзшем гараже Эрика, потому что нормального зала в клубе не было, ездил на первые соревнования в холодных автобусах через весь север страны. К девятнадцати годам он был чемпионом области среди юниоров, к двадцати одному — включён в сборную округа, и Эрик, обычно скупой на похвалу, говорил другим тренерам, что у парня «руки Бог поставил».
— Тебе прямая дорога в национальную сборную, — сказал он как-то Ларсу после особенно удачного боя. — А оттуда, если повезёт с весом и характером, и на настоящий уровень. Профессиональный.
Ларсу было двадцать два, когда он впервые увидел Ингрид До.
Это случилось в Тронхейме, куда он приехал на межрегиональные соревнования — крупный турнир, куда съезжались боксёры со всей средней и северной Норвегии. Ингрид, тогда двадцатилетняя студентка педагогического колледжа, оказалась там случайно: подруга уговорила её сходить на соревнования, потому что там выступал брат подруги.
Ларс вышел на ринг в полулёгком весе против местного фаворита и выиграл техническим нокаутом во втором раунде — зал взревел, а Ингрид, которая до этого вечера бокс видела только по телевизору мельком и считала варварским зрелищем, вдруг поймала себя на том, что кричит вместе со всеми и хлопает так, что заболели ладони.
После боя, ещё разгорячённый, с йодом на брови, Ларс столкнулся с ней в коридоре спортивного комплекса — Ингрид пыталась найти автомат с водой и заблудилась в лабиринте служебных проходов.
— Вы, случайно, не туда идёте, — сказал он, останавливаясь. — Автомат в другую сторону.
Она обернулась, увидела высокого светловолосого парня с разбитой бровью, всё ещё в спортивной форме, и почему-то не смутилась, а рассмеялась.
— Это неудивительно, я вообще плохо ориентируюсь. Особенно в местах, где половина людей вокруг только что дралась друг с другом.
— Мы не дрались, — серьёзно возразил он. — Мы боксировали. Это разные вещи.
— В чём разница?
— В правилах, — сказал он и вдруг улыбнулся, отчего его разбитое лицо стало совсем мальчишеским. — И в уважении к сопернику. После хорошего боя обычно жмут руки.
Он проводил её до автомата, потом до выхода, потом, неожиданно для самого себя, предложил проводить до общежития колледжа, хотя это было в противоположной стороне от гостиницы, где остановилась команда. Всю дорогу они говорили — о боксе, о её учёбе, о её родном Тронхейме и его родном Будё, — и оба чувствовали то редкое ощущение, когда время идёт как-то иначе, короткими, стремительными глотками.
— Ты действительно собираешься стать профессиональным боксёром? — спросила она уже у самых дверей общежития.
— Мой тренер так говорит, — Ларс пожал плечами. — Говорит, если продолжу в том же духе ещё пару лет, смогу поехать в Осло, а может, и дальше — в Европу.
— А ты сам чего хочешь?
Вопрос заставил его задуматься так, как не заставлял ни один спортивный журналист, ни один тренер. Он посмотрел на неё — светловолосую девушку с серьёзными серыми глазами, стоящую в свете фонаря над входом в общежитие, — и вдруг с ясностью, которая его самого удивила, понял, что не может ответить сразу.
— Не знаю, — признался он честно. — Раньше знал. А сейчас, кажется, уже не так уверен.
Они начали переписываться — письмами, потому что жили в разных концах страны, а телефонные звонки на межгород стоили целое состояние. Ларс писал коротко, по-деловому, но каждое письмо заканчивал каким-нибудь неуклюжим, трогательным признанием — то, что скучает, то, что представляет, как она смеётся, то, что готов проехать хоть тысячу километров, лишь бы увидеть её лицо ещё раз.
Через полгода он действительно проехал эту тысячу километров — на автобусах, с пересадками, потратив на дорогу почти двое суток, — чтобы провести с Ингрид четыре дня в Тронхейме. Через год он сделал ей предложение прямо на набережной, у той самой воды, где стоял спортивный комплекс, где они познакомились.
— А как же бокс? — спросила она тогда, хотя уже знала, каким будет её ответ на предложение, вне зависимости от того, что он скажет.
— Я подумал, — медленно проговорил Ларс, вертя в руках маленькую бархатную коробочку, — что можно боксировать всю жизнь и в шестьдесят лет остаться один в пустой квартире с полкой кубков. А можно… — он замолчал, подбирая слова, — можно построить что-то другое. Дом. Семью. Что-то, что останется, даже когда руки перестанут держать удар.
Эрик Ханссен, узнав о решении Ларса оставить большой спорт, воспринял новость тяжело — не со злостью, а с той особой тренерской горечью, когда видишь, как уходит редкий, штучный талант.
— Ты понимаешь, что делаешь? — спросил он тогда, глядя на своего лучшего ученика в упор. — У тебя мог бы быть титул. Настоящий, не областной.
— Понимаю, Эрик, — ответил Ларс. — И, наверное, буду жалеть об этом иногда. Но я хочу другую жизнь. С Ингрид. С детьми, которых у нас ещё нет, но будут. С землёй под ногами, а не с рингом.
Эрик долго молчал, потом протянул руку.
— Тогда удачи тебе, Ларс Му. Ты был лучшим боксёром, которого я тренировал. Надеюсь, ты будешь таким же хорошим мужем и отцом.
Они не виделись после этого почти тридцать лет.
Ларс переехал в Стейнвик — деревню, откуда была родом семья его дяди по материнской линии, где как раз продавалась старая усадьба Стейнгорден с домом, амбаром и участком земли у фьорда. Ингрид, к удивлению собственных родителей, бросила недоучившийся педагогический колледж и уехала с ним — из благополучного, обжитого Тронхейма в глухую северную деревню, о которой прежде и не слышала.
— Ты с ума сошла, — сказала ей тогда мать. — Городская девочка, а едешь доить коров на край света.
— Я еду не доить коров, мама, — ответила Ингрид, хотя вскоре именно этим и занялась. — Я еду за человеком, которого люблю.
Свадьбу сыграли скромную, в маленькой деревянной церкви Стейнвика, куда пришла едва ли не вся деревня — тогда, тридцать лет назад, Му ещё не были в этих краях своими, но норвежская деревенская щедрость на гостеприимство не знала исключений. Йохан Берг, тогда ещё молодой парень, а не седой староста, каким он стал теперь, был среди тех, кто помогал накрывать столы во дворе.
Через год родилась Сульвейг. Ещё через два — Астрид. Ещё через три — Кайя.
А боксёрские перчатки Ларса, завёрнутые в старую газету, легли на дно чемодана, а потом — на дно шкафа, а потом и вовсе куда-то на чердак, вместе с фотографией, где молодой, счастливый Ларс держит кубок рядом со своим тренером.
Он не доставал их тридцать лет.
Глава 3. Хозяйство
Весна в Стейнгордене начиналась не с календаря, а с дел: как только сходил основной снег и земля переставала звенеть под ногой, у Ингрид наступала пора, которую она про себя называла «большим марафоном» — от первого выгона овец на пастбище и до последней банки заготовок, закатанной в сентябре.
В это утро, спустя три дня после звонка Кайи, Ингрид, как обычно, встала затемно. Роса благополучно отелилась накануне вечером — крепким бычком, которого сразу назвали Му́сен, «мышонок», хотя весил новорождённый телёнок больше тридцати килограммов. Ингрид провозилась с отёлом до полуночи, и теперь, невыспавшаяся, но довольная, шла проверять, как чувствует себя мать с детёнышем.
Хозяйство Стейнгордена держалось не на технике и не на наёмных руках — таких денег у семьи Му отродясь не водилось, — а на многолетнем, отточенном до автоматизма распорядке, который Ингрид выстраивала три десятилетия. Пятнадцать овец паслись летом на дальнем склоне, огороженном простой изгородью, и давали шерсть, которую Ингрид пряла сама, вязала носки и свитера — и себе, и на продажу через маленький деревенский кооператив. Три коровы кормили семью молоком, а излишки шли на сыр, который она готовила в старой каменной сыроварне, доставшейся ещё от прежних хозяев усадьбы. Куры давали яйца в таком количестве, что хватало и семье, и на обмен с соседями. Поросят держали ради мяса — забивали осенью, одного или двух, остальных продавали.
Огород занимал добрую половину участка: картофель, репа, морковь, капуста, лук — всё то, что могло пережить короткое северное лето и долгую зиму в погребе. У южной стены дома, где было чуть теплее, Ингрид умудрялась выращивать даже немного клубники и смородины, хотя соседи посмеивались, что это баловство, а не хозяйство.
— Хозяйство без баловства — это просто выживание, — отвечала она обычно на такие подколки. — А я хочу, чтобы моим детям было ещё и хорошо, а не только сытно.
Заготовка на зиму начиналась ещё в июле, с первой земляники и первых огурцов, и продолжалась до заморозков. Ингрид солила, мариновала, коптила, вялила и закатывала банки десятками, если не сотнями за сезон: соленья, варенья, копчёная баранина и рыба, вяленая треска — та самая knakkebrød с рыбой, которой в этих краях кормили детей испокон веков, — квашеная капуста, мочёная брусника. Погреб под домом к октябрю был забит так плотно, что приходилось выстраивать целую систему полок и стеллажей, чтобы не запутаться, что где стоит.
Дрова — отдельная история, требовавшая едва ли не больше труда, чем весь остальной хозяйственный цикл. Ларс каждое лето, если позволяло время между рейсами, валил сушняк и старые деревья в своём лесу за домом, а когда его не было — этим занимались наёмные соседские парни или, в последние годы, сама Ингрид с бензопилой, которую освоила из чистой необходимости. Дрова кололи, складывали в поленницы под навесом и сушили не меньше года, прежде чем пускать в печь: сырое дерево в северной Норвегии топить — только зря переводить тепло и дымить понапрасну.
За завтраком — овсянка, свежие яйца, кусок собственного копчёного бекона и хлеб, испечённый накануне, — Ингрид просматривала список дел на день: полить рассаду в теплице, проверить изгородь на дальнем пастбище, где вчера, кажется, подгнил один из столбов, съездить в посёлок за солью для скота, позвонить в ветеринарную службу насчёт плановой вакцинации овец.
День расписывался по часам, как военная операция, и всё же в этой жизни, полной физического труда, у Ингрид оставалось время для того, что она называла «моментами». Она замечала, как утренний туман стелется над фьордом и цепляется за верхушки елей на другом берегу. Она замечала, как меняется цвет воды в разное время суток. Она замечала — и это, пожалуй, значило для неё больше всего остального, — как медленно, но верно менялся дом: где-то отваливалась краска, где-то нужно было подправить крышу, и каждая такая мелочь была частью большой, неспешной истории её жизни здесь.
К обеду в тот день заехал Йохан Берг — не по делу, а просто мимо проезжал, как он обычно объяснял свои визиты, хотя на самом деле в маленькой деревне вроде Стейнвика «просто мимо» почти никогда не бывало правдой: люди друг за другом присматривали, особенно если муж в море, а жена одна с большим хозяйством.
— Ну как ты тут, Ингрид? — спросил он, присаживаясь на крыльцо и принимая протянутую чашку кофе.
— Роса отелилась. Мусеном назвали.
— Хорошее имя, — усмехнулся Йохан. — А Ларс когда возвращается?
— Через пару дней, если верить прогнозу.
— Дай знать, если что понадобится, ладно? Я всё равно каждый день мимо езжу.
Это было характерно для Стейнвика — деревни, где жило чуть больше сотни человек, и каждый знал, у кого корова недавно отелилась, у кого протекает крыша, а у кого дети приезжают на выходные. Такая жизнь могла показаться городскому человеку тесной, лишённой privacy, но Ингрид за тридцать лет научилась ценить её иначе: здесь никто не оставался один по-настоящему, даже если жил на отшибе, в двух километрах от ближайшего соседа.
Вечером, уже затемно, она сидела в кухне и вязала — очередной свитер, на этот раз для Астрид, к её дню рождения, — когда зазвонил телефон. Это была Сульвейг.
— Мама, у меня новости, — голос старшей дочери звучал взволнованно и одновременно смущённо, что было для неё нехарактерно: Сульвейг всегда отличалась спокойствием, почти невозмутимостью, унаследованной, наверное, от отца.
— Слушаю, дочка.
— Помнишь, я говорила про Магнуса? Коллегу из клиники?
— Помню, — Ингрид отложила спицы. — Ты его ещё называла «этот зануда, который всё время спорит со мной на планёрках».
Сульвейг рассмеялась.
— Ну да, он самый. В общем… мы теперь встречаемся. Уже три месяца.
— Три месяца! — Ингрид не смогла сдержать улыбки. — И ты молчала всё это время?
— Хотела убедиться, что это серьёзно, прежде чем говорить, — призналась Сульвейг. — Мам, а знаешь что? Мне кажется, это действительно серьёзно.
Разговор затянулся ещё на полчаса — Сульвейг рассказывала про Магнуса, про то, как они познакомились в операционной над сложным случаем с собакой, попавшей под машину, и как потом, ещё месяц спустя, он пригласил её на ужин, притворившись, что хочет обсудить рабочий проект, а на самом деле весь вечер говорил о чём угодно, только не о работе.
Положив трубку, Ингрид ещё долго сидела в темнеющей кухне, глядя на огонь в печи. Три дочери, разлетевшиеся по всей стране, теперь начинали строить собственные жизни — и первой из них, судя по всему, предстояло сделать это в самом полном, окончательном смысле: выйти замуж.
Она подумала о том дне тридцать лет назад, когда сама стояла на пороге такого же решения — уехать из родного города, оставить привычную жизнь ради человека и ради дома, которого ещё даже не видела своими глазами. Интересно, подумала она, придётся ли Сульвейг делать похожий выбор, или её жизнь с Магнусом сложится проще, без таких резких поворотов.
За окном, над тёмной громадой гор, начинало разгораться слабое зеленоватое сияние — не самое яркое в этом сезоне, но достаточное, чтобы Ингрид, накинув куртку, вышла на крыльцо посмотреть.
Северное сияние в феврале в Стейнвике было почти обыденностью, но она так и не научилась воспринимать его как что-то заурядное. Стоя на морозе, глядя на переливы зелёного и слабо-фиолетового света над чёрными зубцами гор, она подумала: вот ради этого, наверное, тоже стоило остаться. Ради неба, которого не увидишь ни в одном большом городе.
Глава 4. Школа и лыжи
Школа в Стейнвике представляла собой невысокое деревянное здание на два этажа, рассчитанное на неполные шесть десятков учеников — начиная с первого класса и до десятого, все возрасты под одной крышей, а старшие классы дети заканчивали уже в интернате районного центра, за сорок километров. Учителей было немного, классы часто объединяли по два-три года выпуска, и в этой тесноте было что-то домашнее, почти семейное: Ингрид, забирая дочерей после уроков, знала по именам не только их одноклассников, но и учителей, и даже школьного завхоза, который по совместительству топил печи во всех классах.
Сульвейг, Астрид и Кайя ходили в эту школу одна за другой, с разницей в два-три года, и каждая по-своему прошла через один и тот же уклад: подъём затемно, дорога до школы — сначала пешком, потом, когда подросли, на велосипедах летом и на лыжах зимой, — уроки, а после уроков хозяйственные дела дома, которые никто не отменял ради учёбы.
— В нашей семье все умеют делать всё, — говорил обычно Ларс, когда дочери жаловались на усталость. — И уроки учить, и коров доить. Одно другому не мешает, а даже помогает — голова лучше работает, если руки заняты делом.
Спорт в Стейнвике, как и почти повсюду на севере Норвегии, означал прежде всего лыжи. Школьная программа физкультуры зимой целиком строилась вокруг беговых лыж — детей учили этому с первого класса, и к десяти годам каждый ребёнок в деревне умел уверенно держаться на трассе, взбираться на пологие подъёмы и спускаться с горок без страха.
Сульвейг оказалась самой одарённой лыжницей из трёх сестёр — тонкая, выносливая, с врождённым чувством ритма, она уже в двенадцать лет выигрывала районные соревнования среди девочек, а в шестнадцать съездила на областной чемпионат, где заняла третье место в гонке на пять километров. Тренер, приезжавший из районного центра дважды в неделю, прочил ей будущее в юниорской сборной, но Сульвейг, к удивлению многих, к семнадцати годам решительно предпочла лыжам биологию и уход за животными.
— Мне нравится побеждать, — призналась она как-то отцу, — но мне больше нравится лечить животных. Наверное, это не то, чем стоит жертвовать ради спорта.
Ларс, помня собственную историю с боксом, отнёсся к этому решению дочери с полным пониманием — пожалуй, даже с облегчением, хотя вслух этого не говорил.




