- -
- 100%
- +
Нехир посмотрела на тетрадь в своих руках, на соты тетрадей в столе, на два пыльных лезвия света поперёк зелёного сукна.
— Нашла, — сказала она. И не узнала своего голоса.
Глава шестая. ПЕРВАЯ ТЕТРАДЬ
Деду она не сказала.
Потом, много позже, Нехир будет вспоминать это воскресенье и пытаться понять — почему. Внизу звенел колокольчик, шли воскресные зеваки, дед дважды окликал её с лестницы; она сидела над раскрытым тайником, и сказать было так просто: дед, поднимись, тут такое. Вместо этого она — руки решили раньше головы — задвинула столешницу обратно, до деревянного вздоха замка, повернула розетку на место, спустилась вниз и сказала: стол. Ореховый, письменный, в дальнем углу, — стол, комод-сундукчу, пара консолей, зеркало примерить. Дед кивал, записывал огрызком карандаша на обороте старого ценника, радовался её выбору — «стол-то, стол помнишь какой? тридцать лет стоит, понимающего ждёт», — а она слушала себя, как слушают чужого человека: почему я молчу?
Одна тетрадь — крайняя, в обложке эбру цвета выцветшего Босфора — лежала у неё в сумке, завёрнутая в шёлковый платок, который она купила тут же, не торгуясь, из дедова же сундука. Это было не воровство — из семейной лавки не крадут, — но это было что-то, чему она пока не знала имени. Есть находки, которые нужно сначала понять одному. Так она себе объяснила. Настоящий ответ был проще и стыднее, и она узнает его позже: ей не хотелось делиться. Голос, запертый в этих строках полтора века, попал в руки к ней — и первую ночь он должен был принадлежать ей одной.
Дома, в Левенте, был ужин, и мама спрашивала про деда — ел ли, как выглядит, опять ли мята в менемене, — и Нехир отвечала, и дважды набирала воздуха, чтобы сказать про стол с секретом, и дважды выдыхала пустое. Мама, выросшая над лавкой, поняла бы всё и сразу; в том и дело. Нехир унесла чай к себе, закрыла дверь и достала тетрадь из платка.
Левент за окном стоял в своём ночном режиме — не спал, города такого размера не спят, а дремал вполглаза: башни горели дежурными огнями, по проспекту внизу изредка прошуршивало, и где-то далеко, за холмами, светилось зарево старого города — там, откуда она привезла эту тетрадь. Нехир включила рабочую лампу, положила тетрадь в круг света и долго не открывала. Обложка, уголки, сбитые до картона. На ощупь тетрадь была тёплой — глупость, конечно, комнатная температура, но рука настаивала: тёплая.
Она открыла первую страницу — и рика встретила её, как море встречает решившего, что умеет плавать, потому что переплывал бассейн.
Печатный шрифт, который дед ставил перед ней с шести лет, был архитектурой: каждая буква стояла отдельным зданием, с фундаментом и крышей. Здесь зданий не было. Здесь был поток. Строка неслась справа налево, не разбирая берегов: буквы слипались по три, по пять, роняли свои точки — а без точек половина букв в этом письме близнецы, — слова наезжали друг на друга, последняя буква одного становилась первой другого; кое-где перо, не отрываясь, сшивало полстроки в одну длинную волну с редкими гребнями. Она узнавала букву — и теряла её; ловила слово — «вечер»? нет, «время»? — и течение вырывало его из рук.
Час спустя у неё был блокнот, исписанный вариантами, три открытые вкладки со таблицами почерков, остывший чай — и полторы разобранные строки.
Она откинулась на стуле и засмеялась — тихо, зло, сама над собой. Двадцать лет она снисходительно кивала, когда дед говорил, что читать матбу и читать рику — два разных ремесла. «Печать — это вещь, кызым, а почерк — это человек. Вещь можно изучить. С человеком надо знакомиться».
Знакомиться. Хорошо. Она умела знакомиться с вещами — начнём как с вещи.
Нехир отодвинула блокнот и стала смотреть на страницу так, как смотрела на мебель: не читая — разглядывая. Наклон ровный, прилежный, но в конце строк перо срывается — пишущий торопится к мысли раньше руки. Поля идеальные... на первых страницах; дальше строки начинают съезжать. Нажим лёгкий — учили хорошо, рука поставлена, — но вот тут, и тут, и тут перо останавливалось: точка раздумья, крошечная клякса, слово зачёркнуто и надписано сверху. Человек не переписывал набело. Человек думал прямо здесь.
И человек был молод. Она не смогла бы доказать это ни одному эксперту, но она видела это так же ясно, как видела возраст стула по стёртости перекладин: почерк был выученный, но не заношенный — без тех сокращений и небрежностей, которые появляются у руки после тысяч страниц. Рука старалась. Рука ещё немного гордилась собой.
— Ну здравствуй, — сказала Нехир странице.
И пошла по строке заново — теперь не как пловец, а как дед по колокольчикам: не выхватывая, а следуя. Первое слово далось через десять минут и оказалось датой. Числа она умела; месяц выплыл следом — и год: 1288-й. Дневник считал время по-своему, по календарю руми[18][17], которым империя вела свои бумаги, — и Нехир пересчитала его на телефоне, и посидела, глядя на результат, чувствуя лёгкий холод вдоль позвоночника: тысяча восемьсот семьдесят второй.
Дальше пошло — не легко, но пошло. Слово цеплялось за слово; повторяющиеся связки она заносила в блокнот и узнавала при второй встрече, как узнают лица; к третьей странице блокнота у неё был собственный маленький словарь этого почерка — его привычки, его слабости, его любимая манера подвешивать хвост последней буквы, как росчерк. К двум часам ночи первая запись, спотыкаясь, зияя пробелами, начала говорить.
«...дня месяца... года 1288-го. Сегодня мне исполнилось... лет, и по этому случаю отец подарил мне стол. Его привезли утром из мастерской... человека, и он так тяжёл, что его поднимали вчетвером, а Х... -ага бранился внизу, что лестницу строили для людей, а не для...»
Оказалось, она улыбается. Двое суток назад этого мальчика не было на свете — а теперь она знала, что стол подняли вчетвером и что некий ага бранился на лестнице. Она читала дальше, по слову, по полслова, и постепенно — она не заметила, когда именно, — случилось то, ради чего люди вообще склоняются над чужими строками: голос перестал быть текстом.
«Стол поставили у окна, как я просил. Учитель Хайри-эфенди говорит, что у моей руки лёгкое перо, и что это дар; он сказал это при отце. Отец ответил: перо — не профессия. Он сказал это не мне, а учителю, но смотрел при этом на меня, и я...»
Дальше шли две строки, которые не давались совсем, — перо там летело, забыв о буквах, — и Нехир, промучившись, перескочила.
«...потому решил я вести эту тетрадь. Пусть у стола будет служба, а у меня... Брат смеётся, что я вечно смотрю в окно. Из моего окна виден... и кусок моря, и когда идёт большой пароход, я слышу его раньше, чем вижу. Сегодня прошло четыре. Я записал это, и пусть это будет первая запись: четыре парохода, новый стол и то, что сказал отец. Из такого, наверное, не делают историй. Но это моё».
Из такого, наверное, не делают историй. Но это моё.
Нехир сидела над страницей, и лампа горела, и чай был холодный, и где-то в доме щёлкнул, переключаясь, ночной кондиционер. Мальчик у окна считал пароходы в тысяча восемьсот семьдесят втором году. Ему подарили стол — этот стол, тот самый, с розеткой, вытертой до мягкости чёток, — и отец сказал ему при учителе, что перо не профессия, и он завёл тетрадь, потому что ему нужно было место, где «это моё» можно произнести хотя бы шёпотом, хотя бы бумаге.
Она перевернула страницу. Вторая запись начиналась со слова, которое она уже знала, — «вечер», — а через три строки стояло имя: то самое, зачёркнутое и надписанное заново, и в надписанном она сумела разобрать только первые буквы — «Не...» — а дальше перо сорвалось, и время заикнулось, и строка ушла под воду.
За окнами Левента начинало сереть. С дальнего минарета, потом с другого, потом отовсюду сразу поплыл утренний азан — в этом районе его пели стеклянные ущелья, перекатывая эхо между башен, — и Нехир, не спавшая ночь, слушала его над раскрытой тетрадью и думала две мысли одновременно. Понедельник её не пугал: по «режиму Нехир» утро принадлежало ей, а отцу принадлежал результат — и результат у неё был, только не тот, который можно показать отцу. Первая мысль была смиренной: одной ей не справиться — нужен дед. Вторая была не мыслью даже, а решением, уже принятым где-то глубже мыслей.
Она должна узнать, как его звали. Мальчика, который считал пароходы.
Глава седьмая. ДВОЕ НАД СТРАНИЦЕЙ
В понедельник Чукурджума работала: по переулку от кафе на углу ходил мальчишка-чайджи с подвесным подносом и разносил лавочникам утренний чай — стаканы позванивали, и по этому звону, приближающемуся и удаляющемуся, квартал сверял начало дня надёжнее, чем по часам. Дед стоял в дверях лавки со стаканом — второй, полный, ждал на прилавке, — и по тому, что второй стакан уже ждал, Нехир поняла: её здесь ждали тоже.
— Дед...
— Сначала чай. — Он посторонился, пропуская её внутрь. — Признания на пустой желудок вредны для сердца. Обоих сердец.
Она застыла с сумкой в руках:
— Ты знаешь?
— Я знаю, что в воскресенье ты сказала мне «нашла» голосом, которым не говорят про комоды. — Дед взял свой стакан, отпил, посмотрел на неё поверх ободка. — Пятьдесят лет я слушаю, как люди говорят про вещи, кызым. Голос врёт меньше клейма. Я весь вечер ждал, что ты вернёшься. Потом понял: значит, придёшь утром. Значит, это такое, с чем сначала сидят одни.
Нехир поставила сумку на прилавок, развернула шёлковый платок и положила перед дедом тетрадь в обложке эбру.
— В столе двойная столешница, — сказала она. — Механизм в резном фризе. А там... Дед, там таких — весь стол. Рядами. Я взяла одну. Я не знаю, почему не сказала сразу. Прости.
Дед не притронулся к тетради. Он смотрел на неё — долго, неподвижно, и лица его Нехир прочесть не смогла — а она умела читать это лицо с шести лет. Потом он аккуратно, двумя руками, как переносят птичье гнездо, отставил свой чай.
— Покажи механизм, — сказал он.
На третьем этаже он встал перед столом и молчал, пока она снимала килим. Молчал, пока её палец находил тёмную розетку — теперь уже сразу, свойски. Когда внутри столешницы отозвался деревянный вздох и верхняя доска пошла по своим шёлковым пазам, дед издал короткий звук — не то вздох, не то смешок — и покачал головой.
— Тридцать лет, — сказал он. — Тридцать лет он стоял у меня. Я его щупал, я его двигал, я на него, прости господи, коробки ставил. — Он наклонился над раскрытым тайником, и его тень легла на соты тетрадей. — А открылся тебе... Кто тебя учил смотреть, хотел бы я знать.
— Один старьёвщик с Чукурджумы.
— Передай ему, что он гений... — Дед не смеялся. Он стоял над тетрадями, опираясь обеими руками о край стола, и Нехир видела, как в нём борются два человека: антиквар, уже посчитавший — рядность, сохранность, полтора века, — и кто-то второй, который считал совсем другое. Второй победил. Дед выпрямился и снял с головы несуществующую шляпу — жест, который она видела у него дважды в жизни: на похоронах Садыка-бея и перед михрабом Молла Фенари, куда он однажды завёл её показать резьбу. — Столько лет молчать, — сказал он тетрадям. — Ну, здравствуйте.
Вниз они снесли верхнюю тетрадь из ближнего ряда и её, ночную, — дед велел вернуть её на место в общем порядке, «тетради — это книга, кызым, а книгу не читают с середины горсти», — и до первого покупателя устроились в подсобке: чай, лупа на бронзовой ручке, блокнот Нехир с её ночным слова
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
«Дочка моя», «моя девочка» — ласковое обращение старшего к младшей женщине, не обязательно к родной дочери.
2
Тюнель — подземный фуникулёр между Каракёем и Бейоглу, открытый в 1875 году, одна из старейших действующих подземных городских дорог мира. Так же называют и квартал вокруг его верхней станции.
3
Симит — круглый хлебный бублик в кунжуте; симитчи — уличный торговец, который развозит их на тележке.
4
Гаспаре и Джузеппе Фоссати — швейцарско-итальянские архитекторы, работавшие в Османской империи в XIX веке; наиболее известны реставрацией Айя-Софии в 1847–1849 годах.
5
Хамам — общественная баня османской традиции, наследница римско-византийской банной культуры и одновременно место общения и семейных обрядов. Галатасарайский хамам традиционно датируют 1481 годом и связывают с дворцовой школой Галатасарая, Ага-хамам — 1454 годом и охотничьими владениями Мехмеда II; обе даты принадлежат скорее устойчивому преданию, чем документу.
6
Азан — призыв к молитве, который муэдзин произносит пять раз в сутки. Намаз — сама обязательная молитва, совершаемая в установленное время.
7
Лодос — тёплый и часто сильный юго-западный ветер, приносящий в Стамбул влажность, штормы и резкие перемены погоды.
8
Бёрек — общее название выпечки из тонкого теста с сырной, мясной или овощной начинкой. Юфка — то самое тесто, раскатанное почти до прозрачности.
9
Ханым — уважительное обращение к женщине, близкое к «госпожа»; ставится после имени. Эфенди — «господин»: в исторических главах может указывать на образованного или служилого человека, в современных это просто знак почтения. Вместе, «ханым-эфенди», — форма подчёркнуто церемонная, а в дружеском разговоре шутливо-торжественная.
10
Джезва — небольшой ковш с длинной ручкой для приготовления кофе по-турецки.
11
Кылыч Али-паша — османский адмирал XVI века; его мечеть и хамам в Топхане построены по проекту Мимара Синана (ок. 1490–1588), главного архитектора империи при Сулеймане Великолепном и его преемниках. Паша — высший административный и военный титул, который присваивался сановникам, военачальникам и губернаторам.
12
Бей — традиционное уважительное обращение к мужчине; в современной речи ставится после имени.
13
Менемен — блюдо из яиц, помидоров и зелёного перца, приготовленных на сковороде; состав и способ перемешивания часто становятся семейным спором.
14
Килим — безворсовый тканый ковёр с геометрическим или растительным орнаментом.
15
Вязь — арабское письмо в его каллиграфическом изводе, которым до реформы 1928 года писали по-турецки: буквы соединяются в плотный узор, и читать его значит прежде всего различать связки, а не отдельные знаки.
16
Эбру — техника создания мраморного узора красками по поверхности воды с последующим переносом рисунка на бумагу.
17
Календарь руми — солнечный счёт, которым Османская империя вела делопроизводство; его год отстаёт от григорианского на 584 года. Религиозные и торжественные даты при этом ставили по хиджре, поэтому в одном доме могли жить сразу два счёта времени.




