- -
- 100%
- +

Глава 1. Приговор
Цеховая палата в столице пахла чернилами, воском и мокрой шерстью. Шерстью — потому что дождь шёл третьи сутки, а плащи вешать было негде, их складывали у входа горой, и гора преела.
Я сидела на скамье для ответчиков и считала запахи, потому что считать больше было нечего. Все цифры уже сосчитали за меня.
— Дело травницы Асты Верейн, — сказал писарь. — О праве на состав и о долговых обязательствах.
Он читал ровно, без выражения, и от этого выходило хуже, чем если бы кричали. Состав номер такой-то по цеховому реестру, поданный на закрепление в позапрошлом году. Заявитель — Гельм Ордо, торговый мастер. Свидетельства о разработке — предъявлены. Записи об испытаниях — предъявлены. Расписки о вложении средств — предъявлены.
Все бумаги были настоящие. В этом и заключалась вся штука.
Я делала состав восемь лет. Начинала с того, что жгла себе пальцы вытяжкой, потому что не знала, какая крепость держится, а какая идёт вразнос. Я перевела на пробы столько сырья, что им можно было бы засыпать эту палату по окна. Я вела записи в толстой книге с кожаным корешком, и записи эти лежали сейчас в трёх шагах от меня, на столе цехового старшины, подшитые к делу Гельма.
Потому что подписаны они были не мной.
Он приносил мне бумаги вечером, когда я сидела над горелкой и не могла оторваться. Клал на угол стола. Говорил: подпиши, это на поставку, это на аренду, это на пошлину. Я подписывала, не поднимая головы, потому что руки были заняты, а он читал за меня. Он всегда читал за меня, у него это выходило быстрее.
Восемь лет.
— Свидетельств от ответчицы о самостоятельной разработке состава не представлено, — сказал писарь.
Я подняла руку. Старшина посмотрел на меня.
— Мои записи, — сказала я. — Вот эта книга. Я вела её сама, там мой почерк.
— Книга приобщена как имущество товарищества, — ответил старшина. — Товарищество зарегистрировано на мастера Ордо. Почерк не устанавливает право, госпожа Верейн. Право устанавливает подпись.
Руки у меня были при мне, и в палате это не значило ничего. Рукам верят у постели, а не в реестре.
Гельм сидел на другой стороне палаты и смотрел на меня с сочувствием.
Это было самое трудное во всём деле. Он не злорадствовал. Он не отводил глаза. Он сидел, чуть подавшись вперёд, с лицом человека, которому по-настоящему жаль, и один раз даже покачал головой, когда писарь назвал сумму. Я знала это лицо шесть лет. С этим лицом он приносил мне горячее вино, когда я засиживалась до утра, и говорил, что я себя загоню.
— Долговые обязательства, — продолжил писарь. — Заёмные письма на восемьсот марок, выкупленные мастером Ордо у поручителей госпожи Верейн. Обеспечение — доля госпожи Верейн в товариществе. Доля признана не подлежащей выделу.
Восемьсот марок. Я знала, из чего они собрались. Поставки сырья, которые я заказывала под своё слово. Печь, которую мы ставили в прошлом году, и печь была нужна, я сама на ней настаивала. Пошлина на закрепление состава — я и её оплатила, своими деньгами, и как теперь выяснилось, оплатила Гельму его патент.
Каждая монета из этих восьмисот ушла в дело. В том и беда: если бы я их прогуляла, было бы легче объяснять.
— Ответчица признаёт долг?
Я могла бы сказать, что не признаю. Могла бы потребовать разбора, вызвать поставщиков, тянуть месяцы. У меня не было денег на месяцы. У меня не было денег на неделю: угол, в котором я ночевала, был оплачен до завтрашнего полудня.
— Признаю, — сказала я.
Старшина кивнул с явным облегчением. Признание сокращало ему день.
Дальше пошло быстро. Долг восемьсот марок, взыскание по цеховому уложению. Ремесленное право за госпожой Верейн сохраняется — это они произнесли тем тоном, каким оказывают милость, и, надо признать, оказывали. Могли отобрать. Торговое место в столице отходит в счёт долга. Отработка назначается по месту, где цех имеет надобность в травнике.
— Ольховый Брод, — прочитал писарь. — Верхнее течение, лесной округ. Лавка травника стоит без хозяина третий год. Платёж вносится к четырём срокам, по двести марок. Сроки — пятнадцатое сентября, пятнадцатое декабря, пятнадцатое июня и пятнадцатое сентября следующего года; мартовского срока в верхнем течении не берут, река стоит и торга нет. Пропуск срока — утрата ремесленного права без восстановления.
Я слушала и переводила на понятное.
Двести марок за квартал в столице — это неплохой доход хорошей лавки на людном месте. В городке на верхней реке, где всё население помещается на одной ярмарочной площади, это было не доходом, а издевательством. Такие суммы там не ходят. Там ходят медяки, и ходят они медленно.
Меня отправляли не отрабатывать. Меня отправляли не справиться.
— Пятнадцать месяцев, — сказала я вслух. — Четыре срока.
— Пятнадцать, — подтвердил старшина. — Внесёте — свободны, право при вас, можете открываться где угодно. Не внесёте — займётесь другим ремеслом.
Он собрал бумаги и посмотрел уже мимо меня, в следующее дело.
Я вышла в коридор, и там меня ждал Гельм.
Он стоял у окна, держа мой плащ. Он снял его с той преющей горы и держал на руке, аккуратно, изнанкой внутрь, чтобы не мокла подкладка. Это было очень в его духе. Он всегда замечал мелочи, которые я не замечала, и всегда делал с ними что-то приятное.
— Аста.
— Не надо, — сказала я.
— Возьми хотя бы плащ. На улице льёт.
Я взяла плащ. Он был мой, и мне было в чём ехать, и стоять в мокром я не собиралась ради красивого жеста.
— Я скажу один раз, и больше не буду, — сказал он. — Всё это можно закрыть за вечер. Ты возвращаешься, мы садимся, переписываем условия по-честному, я оформляю тебе долю заново, с бумагами, которые ты прочитаешь сама, от первой строки до последней. Хоть с законником. Долг я гашу. Никакого Ольхового Брода.
— И состав?
— Состав остаётся за товариществом, — сказал он мягко. — Аста, он и так за товариществом. Ты будешь его делать. Ты одна умеешь его делать. Разве не в этом суть?
Вот тут он был искренен. Я это слышала. Он не понимал, что отнял, потому что в его голове ничего не пропало: состав есть, я есть, лавка есть, деньги будут. Он не видел разницы между «делать своё» и «делать чужое своими руками», для него это было одно и то же слово — работа.
Я стояла в коридоре цеховой палаты и держала свой плащ, и очень хорошо понимала, что если сейчас скажу «хорошо», к вечеру у меня будет тёплая комната, ужин и печь. И через год всё то же самое. И через десять.
— Нет, — сказала я.
Он вздохнул. Не рассердился, вздохнул — с тем же сочувствием.
— Ты упрямая. Всегда была.
— Я умею считать сырьё, — сказала я. — Восемь лет считала. Оказалось, считать надо было бумаги.
Я надела плащ и вышла под дождь.
Из столицы на верхнюю реку идут баржи, но летом, по низкой воде, они идут медленно и берут дорого. Я поехала обозом, который вёз соль и железо, и три дня просидела на мешках, глядя, как поля переходят в мелколесье, а мелколесье в лес.
Всё моё поместилось в один сундук и одну корзину. В сундуке — одежда, ступка, весы, три десятка склянок, обёрнутых в тряпьё, и медный перегонный колпак, который я не отдала, потому что он был записан как мой личный инструмент, и я стояла над писарем, пока он это вписывал. В корзине — остатки сырья. Не то, что нужно. То, что осталось.
И вывеска.
Вывеску я сняла со своей лавки сама, ночью, накануне отъезда. Доска в локоть длиной, тёмное дерево, по краю резной ольховый лист — резал знакомый столяр в подарок, на первый год работы. Буквы я подновляла каждую весну.
Формально она была имуществом товарищества. Формально мне следовало оставить её на месте.
Я сняла её и положила в сундук, и никто за мной в дороге не гнался.
На четвёртый день обоз свернул к реке, и открылся Ольховый Брод.
Городок лежал на низком берегу, там, где река разливается на широком мелководье и её можно перейти вброд по летней воде. Отсюда и название. Домов сотни две, все серые от дождей, крыши тёсаные, у воды — длинные навесы для сплава и штабеля брёвен в человеческий рост. Пахло мокрым деревом и смолой. Этот запах здесь стоял везде, я потом узнала, что он не выветривается никогда, ни зимой, ни в жару.
Площадь оказалась одна, как я и думала. Цеховой дом на ней был единственным каменным строением, приземистым, с новым крыльцом.
— Приехали, — сказал возчик. — Тебе куда, хозяйка?
— К травничьей лавке.
Он посмотрел на меня по-новому, с интересом.
— К той? — переспросил он. — Так она заперта.
— Знаю.
Лавка стояла не на площади, а в переулке за ней, вторым домом от угла. Я нашла её сразу — по вывеске. Вывеска висела своя, старая, с облупленной травой на щите, и одна цепочка была оборвана, отчего доска висела косо.
Дверь была заперта, а поперёк неё, от косяка к косяку, шла узкая полоса просмолённого холста, прибитая с двух концов и залитая на середине цеховым сургучом. Печать сидела ровно и крепко, и по её виду сразу становилось понятно, что её здесь давно не трогали.
Я поставила сундук на землю и обошла дом кругом.
Ставни глухие, изнутри забраны на клин. Одно стекло в верхнем окошке треснуло, но не выпало. Крыша целая. Крыльцо просело с левого края, доска нижней ступени пружинила под ногой. С задней стороны — крохотный двор в три шага, поросший прошлогодним бурьяном по пояс, и в углу двора сарайчик с провалившимся скатом. Через дыру в скате было видно ржавое ведро.
Три года.
Я стояла и считала. Не деньги. Работу. Печь наверняка не топлена три зимы, и её сначала надо просушивать в четыре захода, иначе треснет. Полки будут в мышином помёте. Всё, что оставалось в лавке из сырья, испорчено, весь товар придётся выносить и жечь. Вода — где-то колодец, надо найти. Дрова — покупать, и покупать сейчас, потому что к осени они дорожают.
И на всё это у меня было четырнадцать марок.
Я села на сундук, сняла шапку и подставила голову ветру с реки. Он был холодный и пах смолой.
Из соседнего дома вышла женщина, посмотрела на меня, ушла обратно и, кажется, кому-то что-то сказала. Через недолгое время в конце переулка появился мальчишка, дошёл до середины, изучил меня внимательно и убежал.
Я досидела до того, что замёрзли ноги, и пошла на площадь.
В цеховом доме пахло совсем не так, как в столичной палате. Здесь пахло печкой, воском и рыбой — где-то в задних комнатах у них варилась уха, и запах перебивал всё остальное. В первой комнате за конторкой сидел старик и вписывал что-то в книгу, шевеля губами.
— Мне нужен старший цеха, — сказала я.
Старик поднял голову.
— Мастер Хольт в лесу до вечера. Сплав ставят.
— Я подожду.
— Ждите, — сказал он и вернулся к книге. Потом всё-таки посмотрел ещё раз. — Вы травница?
— Аста Верейн.
— А-а, — протянул он и почему-то тоже вписал что-то в книгу.
Я прождала до сумерек. Сидела на лавке у стены, и за это время в цеховой дом заходили пять или шесть человек, и каждый на меня смотрел, и никто не спросил, кто я. Значит, уже знали. Городок узнал про меня быстрее, чем я про городок.
Дан Хольт вошёл, когда за окном стало сине.
Он был крупный, тяжёлый, в мокрой до колен одежде, и вода стекала с него на пол. Волосы на висках седые, а лицо не старое, из тех лиц, которые рано тяжелеют. Он снял рукавицы, бросил их на конторку и только тогда посмотрел на меня.
Смотрел он долго.
— Верейн, — сказал он. Не вопросом.
Я встала.
— Аста Верейн. У меня предписание цеховой палаты, отработка по месту. Мне нужен ключ от лавки.
Он вытер лицо ладонью.
— Бумагу.
Я подала. Он взял её сухими пальцами, отошёл к лампе и прочитал целиком, сверху донизу, не пропуская, чего в столице не делал никто. Читал он медленно и один раз вернулся глазами к началу.
— Восемьсот, — сказал он. — По двести к сроку.
— Да.
— Здесь?
— Так написано.
Он положил бумагу на конторку и посмотрел на меня опять, тем же долгим взглядом, и в нём не было ни любопытства, ни сочувствия. Было что-то другое, чему я тогда не нашла названия. Позже нашла. Он смотрел, как смотрят на телегу, которую придётся разгружать самому, потому что больше некому.
— Ключ у меня, — сказал он. — Печать снимать по описи, опись составляется при старшем цеха, старший цеха занят до конца сплава.
— Сколько идёт сплав?
— Сколько надо, столько и идёт.
Он сказал это ровно, и я не поняла, много это или мало, и он объяснять не собирался.
— Мастер Хольт, — сказала я. — У меня четыре срока в году. Первый через одиннадцать недель. Каждый день, который я не работаю, я не зарабатываю.
— Знаю, как считать.
— Тогда вы понимаете, что...
— Госпожа Верейн. — Он взял с конторки рукавицы и стал их выжимать, одну за другой, глядя на свои руки. — Эту лавку опечатывал я. Своей рукой. Три года назад, тоже по бумаге из столицы, где всё было очень складно написано. До вас тут сидел человек, который приехал с такой же бумагой, полгода торговал не пойми чем, набрал у половины городка в долг и уехал по большой воде. Мне потом эти долги разбирать.
Он положил рукавицы. Вода с них капала на пол.
— Мне не нужно, чтобы вы старались, — сказал он. — Мне нужно, чтобы вы не навредили. Это разные вещи, и первая меня не касается.
Я стояла и молчала. Он ждал, что я начну доказывать. Я это видела: он приготовился слушать про то, что я не такая, что со мной поступили несправедливо, что мне очень нужно. Он приготовился и заранее не поверил.
— Опись когда? — спросила я.
Он поднял брови.
— Что?
— Опись, — повторила я. — Когда вы сможете. Мне нужен день, чтобы знать, с чего начинать.
Он помолчал. Взял бумагу, свернул и подал мне обратно.
— Послезавтра утром. — И, когда я уже дошла до двери, добавил: — Ночевать где будете?
— Не знаю ещё.
— У Марты. Постоялый двор через площадь, угловой. Скажете, что от цеха, — она за угол берёт втрое, если не сказать.
Я вышла на крыльцо. Дождя не было, небо расчистилось, и над лесом за рекой стояла холодная зелёная полоса. Пахло смолой и водой.
Я дошла до переулка, в темноте нашла свой сундук — он так и стоял у крыльца, и никто его не тронул, — и постояла ещё немного перед запечатанной дверью.
Отработаю и уеду, подумала я.
Тогда я в это верила.
Глава 2. Ключ
Постоялый двор Марты стоял на углу площади — единственное в Ольховом Броде заведение, где после темноты горел свет.
Марта оказалась широкой женщиной лет пятидесяти, с руками прачки и голосом, которым удобно перекрикивать реку. Она выслушала про цех, посмотрела на мой сундук, посмотрела на меня и назвала цену за угол — три медяка в день с похлёбкой.
— Мастер Хольт сказал, что вы берёте втрое, если не сказать от цеха.
— Мастер Хольт много чего говорит, — ответила Марта без всякого смущения. — Три медяка. Печку топлю до полуночи, после не проси. Комната наверху, стена холодная, спи от неё подальше.
Комната оказалась не комнатой, а отгородкой под скатом крыши, где можно было выпрямиться в одном месте, у самой двери. Я поставила сундук, села на койку и первый раз за четыре дня оказалась в тепле.
Внизу гудели голоса. Сплавщики ужинали.
Я спустилась, потому что похлёбка входила в три медяка, а я собиралась выбирать из этих трёх медяков всё до последней капли. За длинным столом сидело человек десять, и когда я села с краю, разговор не прекратился, только стал вполовину тише.
Марта поставила передо мной миску.
— Значит, травница, — сказала она громко, на весь зал. — В ту лавку?
— В ту.
— И надолго?
— На год с лишним.
Кто-то в конце стола хмыкнул. Марта уперла кулаки в бока.
— С лишним, — повторила она с удовольствием. — Слыхали? Она на год с лишним. А до того у нас был мастер Ленн, тот тоже собирался на год.
— Мастер Ленн собирался на два, — сказал сплавщик у окна.
— Мастер Ленн собирался на сколько спросишь, — отрезала Марта.
Я ела похлёбку и молчала. Похлёбка была хорошая, с крупой и салом, и куда лучше того, что я ела в дороге. Про мастера Ленна я узнала за этот вечер больше, чем хотела: что он торговал настойкой от ломоты, от которой у кузнеца Йорда неделю шла кровь носом, что он брал у половины городка вперёд, что уехал по большой воде, не расплатившись с Мартой за два месяца, и что Марта до сих пор помнит сумму до медяка.
Никто не спросил, кто я и откуда. Спрашивать не надо было — они уже решили, кто я. Я была мастер Ленн, приехавший второй раз.
Наверху я легла и долго слушала, как внизу двигают лавки. Стена и вправду была холодная.
Следующий день я потратила на городок.
Обошла его весь, от сплавных навесов до кладбища на бугре, и заняло это меньше двух часов. Нашла колодец — общий, на площади, второй за кузней. Нашла, где продают дрова: у мужика по прозвищу Кряж, который на мой вопрос о цене посмотрел куда-то мимо и сказал, что дрова нынче дорогие. Я спросила насколько дорогие. Он сказал, что смотря кому.
Это было первое, чему меня научил Ольховый Брод: здесь цена зависит не от товара, а от того, свой ты или нет.
Я вернулась к лавке и обошла её ещё раз, теперь при свете. Днём она выглядела хуже. Стену со стороны переулка вело: нижние венцы просели, и между брёвнами в двух местах вылезла пакля. Крыша держалась, это главное. Труба стояла прямо, и на ней был колпак — значит, дождём печь заливало не всё это время.
Я села на нижнюю ступеньку крыльца и стала считать заново.
Четырнадцать марок. Дрова — марка, если по-божески, и две, если Кряж решит, что я чужая. Стекло в верхнее окно, гвозди, дёготь на нижние венцы. Сырьё. Сырьё стоило больше всего остального вместе, и без него лавка была не лавкой, а сараем с полками.
Одиннадцать недель до первого срока. Двести марок.
Я сидела и раскладывала эти двести на медяки, а медяки на дни, и всякий раз выходило одно и то же: чтобы взять двести, мне надо продавать каждый день, а чтобы продавать каждый день, надо иметь что продавать, а чтобы иметь что продавать, нужны деньги, которых у меня четырнадцать.
Мимо прошла женщина с ведром, посмотрела на меня и ускорила шаг.
Утром Дан Хольт пришёл к лавке раньше меня.
Он стоял у крыльца с кожаной сумкой через плечо, и на этот раз одежда на нём была сухая. Со мной он не поздоровался, только кивнул и достал из сумки книгу описи, чернильницу с крышкой на винте и связку ключей.
— Печать смотрите, — сказал он.
— Что смотреть?
— Целость. Потом не говорите, что вскрыта была до вас.
Я подошла и посмотрела. Сургуч сидел ровно, холст не надорван, гвозди на месте.
— Целая.
Он сорвал холст одним движением, и сургуч раскрошился в пыль.
Замок открылся не сразу — он провернул ключ в обе стороны несколько раз, потом ударил в дверь плечом, и она подалась внутрь с длинным сухим треском.
Из лавки пахнуло.
Пахло пылью, мышами, старым деревом и очень слабо — чем-то травяным, дальним, что держится в стенах, когда в доме много лет что-то сушили. Этот последний запах был единственным хорошим за неделю.
Дан вошёл первым, открыл ставню изнутри, и в лавке стало серо и видно.
Комната была шагов в семь на пять. Прилавок вдоль левой стены, тяжёлый, из плахи, с одной подломленной ножкой, подпёртой поленом. Полки от пола до потолка по трём стенам, и на полках стояло всё, что оставил мастер Ленн: склянки, короба, связки, мешочки. Всё это было в мышином помёте, а половина мешочков прогрызена, и то, что в них было, лежало горками по полкам и по полу.
За прилавком дверь в заднюю комнату. Там печь, стол, лежанка, и там же — вторая дверь во двор.
Печь была большая, с плитой и с сушильным ярусом наверху. Хорошая печь, и поставлена правильно: ярус выведен на полуночную сторону. Травы сохнут на ночном воздухе иначе, чем на дневном, — днём из них уходит вода, а ночью остаётся то, ради чего их берут, и всякий, кто ставил травничью печь, знает, куда её разворачивать. Я подошла и заглянула в топку. Внутри было полно золы и остатков чего-то, что жгли последним.
— Опись, — сказал Дан за спиной.
Он поставил чернильницу на прилавок, открыл книгу и начал.
Опись заняла три часа. Он перечислял вслух и записывал, я подтверждала, и это был самый подробный разговор, который у нас с ним состоялся за первую неделю. Прилавок один, повреждённый. Полки — по стенам, доски частью гнилые, отмечено. Печь с плитой, состояние на глаз исправное, отмечено, что проверить нельзя. Стекло верхнее с трещиной. Ступень нижняя. Сарай во дворе — крыша обрушена, отмечено.
Товар, оставшийся от прежнего съёмщика, — к списанию.
Он произнёс это и посмотрел на меня.
— Выносить и жечь. Всё. При мне.
— Я хотела посмотреть, что там.
— Не будете.
— Мастер Хольт, часть этого может быть цела. Сухой корень в глухом коробе лежит десять лет и не портится, если...
— Госпожа Верейн. — Он положил перо. — Я не знаю, что мастер Ленн держал на этих полках. Вы не знаете. Никто не знает. И если завтра кто-нибудь в этом городке купит у вас склянку, а в склянке окажется наследство мастера Ленна, разбирать буду я. Выносим и жжём.
Он был прав. Я это понимала с той секунды, как открыла первый короб, и злилась только потому, что там действительно нашлось бы годное сырьё на несколько марок, а марок у меня было четырнадцать.
Мы выносили до полудня. Я таскала короба во двор, он рубил в бурьяне место под костёр. Горело плохо, всё отсырело за три года, дым шёл белый и стелился по двору, и я стояла в этом дыму и смотрела, как жгут то, что мне было нужно.
Соседи выходили смотреть. Двое или трое. Стояли у забора, наблюдали за костром и переговаривались, и я знала, о чём.
Когда прогорело, Дан вернулся в лавку, дописал последнюю строку и развернул книгу ко мне.
— Читайте.
Я взяла книгу.
— Всю, — сказал он. — Сверху донизу. И не подписывайте, пока не прочтёте.
Я подняла на него глаза.
Он смотрел ровно, без выражения, и я не поняла, знает он мою историю целиком или просто говорит это всем. Спрашивать не стала.
Я прочла опись от первой строки до последней. Дважды. Нашла одну неточность — он записал полки как повреждённые целиком, а две были совсем новые, из свежей доски, их явно ставил Ленн.
— Здесь две доски хорошие, — сказала я. — Если запишете все как гнилые, при съезде с меня спросят за новые.
Он посмотрел на полки, потом на меня и переписал строку.
— Верно, — сказал он.
Это было единственное слово одобрения, которое я получила за первый месяц.
Потом он положил на прилавок ключ.
— Правила. Слушайте один раз. Торговать можно с восхода до темноты, ночью только по надобности. Что продаёте, записываете в книгу: день, товар, кому, за сколько. Книгу проверяю раз в неделю по средам. Цены не выше цеховых, они на доске в цеховом доме. Сырьё берёте у тех, кто в цехе состоит, и записываете, у кого. За себя вперёд не берёте — ни медяка, ни у кого, ни под какое слово.
— Совсем?
— Совсем. Это отдельным пунктом в вашем предписании, посмотрите. — Он застегнул сумку. — Взяли вперёд — я закрываю лавку в тот же день.
— Из-за мастера Ленна.
— Из-за мастера Ленна, — согласился он. — Вам не повезло с предшественником, госпожа Верейн. Мне тоже.
Он дошёл до двери и остановился.
— Печь три зимы не топлена. Будете сушить — топите малым огнём и не гоните. Четыре дня, не меньше.
И ушёл, не дожидаясь ответа.




