- -
- 100%
- +
Я стояла у окна и смотрела на него, и во мне медленно, упрямо, как поднимается тесто в кадке, росло одно-единственное чувство, которого я не ждала и не хотела:
Мне хотелось к нему подойти.
Я не знала зачем. Я знала только, что восемь лет — нет, двадцать три года — я ни к кому не подходила вот так: не за делом, не за службой, не из приличия. А тут — хотелось.
И я, Полина Соколова, дочь лекаря, гувернантка без роду и племени, с сорока рублями в кармане, — я твердо решила: я узнаю про этот дом всё. И про него — всё. Потому что если человек, которого вся губерния зовёт убийцей, каждое утро стоит под окнами своей «погибшей» жены и смотрит на них так, как смотрят на живое, а не на могилу, — то либо вся губерния изолгалась, либо я ничего не понимаю в людях.
А я, слава богу, отец мой меня учил не зря: я в людях понимаю больше, чем можно понять словами.
Глава 3
«Ключ. Тайник. То, что прятали три года»
Ключ я нашла на третий день. И нашла его — как и многое в этой усадьбе — не ища.
Савельич в тот день отправил меня с поручением: в церковную сторожку принести воск для свечей, потому что своё воск у них вышел, а старый дворецкий, хоть и держал весь дом в кулаке, свечей экономил, как в голодный год. Я взяла Ниночку — ей было полезно выйти, она за три дня пообвыклась, повеселела даже, стала болтать про липы, про белок, про то, что «в пруду живёт уж, и он добрый».
Идти к сторожке надо было через сад, мимо той самой липы, — и когда мы проходили, я не удержалась и взглянула на мезонин. Окна были мёртвые. Стёкла — мутные, серые. Но вот что я заметила: на подоконнике одного окна, внутри, что-то белело. Маленькое. Я пригляделась. Так и есть: горшочек с засохшей геранью.
Герань.
Я взяла бы это за случайность, но нет — я запомнила, ещё когда читала описание: герани в этом доме, мне сказала Ниночка, «тётя Леночка любила». Значит, кто-то ходит в заколотое крыло и поливает мёртвый горшочек. Или не поливает — стоит и смотрит, как она сохнет.
От этой мысли мне стало тоскливо.
В сторожке нас встретил дьячок — старичок с курчавой бородкой, разговорчивый, как все люди, которые живут от людей далеко. Он дал воск, а потом, уж не знаю, зачем, — повёл нас показать «церковное чудо»: старую икону, которая «от времени почернела вся, а как граф заказал её не трогать, так и стоит черная-черная».
Мы прошли с ним в придел. И вот там, за иконостасом, на подоконнике, в пыли — я увидела связку ключей. Не церковных. Обычных, амбарных, тяжёлых, на железном кольце. И на кольце — деревянную бирку, на которой было вырезано, сильно стёрто от времени, но читаемо: «Е.В. 1842».
Е.В. — Елена Вельская.
— Чьи это ключи? — спросила я, и голос у меня вышел ровнее, чем я себя чувствовала.
— А это, — дьячок замялся, — это господские. Ещё с той поры, как крыло заколотили. Их тогда граф сюда и принёс. Велел: «Спрячь. Чтобы ни в доме, ни в саду их не было». Я и спрятал: грех жечь, а у меня — думал — целее будут. А они тут и пылятся три года.
— Отдать их надо, — сказала я и услышала, как у меня внутри всё сжалось от того, что я делаю. — В доме. А то нехорошо: ключи от господских комнат в приделе лежат. Вдруг кто худой найдёт?
Дьячок посмотрел на меня с сомнением, но отдал: я — всё-таки «из дома», гувернантка, «барышня из господ». Ниночка стояла рядом и смотрела на ключи с таким лицом, что я поняла: она знает. Даже она, восьмилетняя, знает, чьи это ключи. Просто все в этом доме знают, и все молчат.
Мы вернулись в дом к вечеру. Я спрятала связку в карман, зашла к себе, заперлась и долго смотрела на неё, лежащую на столе. Три ключа. Один — маленький, изящный, явно от комода или шкатулки; второй — от двери; третий — амбарный, тяжёлый, и на деревянной бирке — «Е.В.»
Мне бы надо было отнести их Савельичу. Или в кабинет графа. По-хорошему, так. Но я — я, Полина Соколова, гувернантка, которая клялась себе «не лезть не в своё», — я положила их в шкатулку, где лежали мои броши, и закрыла на замок.
И до самого вечера я ходила по дому, как человек, который украл. А уж вечером, когда дом стих, когда Савельич ушёл в людскую, а Ниночку я уложила и она уснула, держа меня за палец, — я взяла свечу, ключи и пошла в тот коридор.
Господи, пишу — и до сих пор чувствую, как тогда стучало у меня в груди.
Коридор был темен. Я шла на цыпочках, свечу прикрывала ладонью, чтобы свет не прошёл под дверями. У заколоченных дверей я остановилась. Замок был снаружи — старый, врезной, с той стороны, где начиналось «вдовье крыло» — не та дверь, что выходила в коридор, нет: сама дверь в крыло была обычная, дубовая, а заколочены были окна. Точнее, заколочены были двери — наверное, я плохо разглядела тогда. Позже пойму.
Теперь-то я знаю: заколочен был вход.
Я вставила ключ. Он повернулся — сухо, с протяжным скрипом, как поворачиваются тяжёлые вещи после долгой спячки. Я толкнула дверь.
И вошла.
Пахло в крыле пылью, воском и — странно — фиалками. Очень слабо, но я узнала. Я узнала запах, потому что Ниночка сказала: «она пахла фиалками». Три года никто не открывал это крыло — и всё равно в нём пахло фиалками. Или мне так показалось.
Я подняла свечу.
Я — вам скажу честно, как было, — я ожидала увидеть: музей. Комнату, которую не трогали, как на картинах: недопитый чай, раскрытая книга, платье на спинке стула. Я ожидала увидеть, что называется у людей «застывшее время». Мне рассказывала такую историю одна горничная: у одной барыни после смерти дочки комнату её закрыли, и через десять лет открыли — и всё стояло, как при ней.
Здесь — стояло вот что.
Комната была пустая. Совершенно. Ни кровати, ни стула, ни шкафа — голая комната. Только в углу — сундук, окованный железом, и на нём — пыль толщиной в палец. Ковры сняты. Занавеси сняты. Зеркало — завешено, как в траурных домах, простынёй.
А на стене — я подняла свечу — висели два портрета. Большие, в тяжёлых рамах. Один — женщина, молодая, с тёмными волосами, с весёлым, живым лицом и с фиалками в руке — я сразу поняла: Елена. Второй — мужчина в гусарском мундире, красивый, с усами и с дерзким взглядом.
И под вторым портретом, на гвозде, висело письмо. Нет — вернее, вложенное за раму, чуть выглядывающее краешком, пожелтевшее.
«Е.В.» — было выведено на конверте. Знакомым почерком — я узнала его, потому что неделю видела на бланках распоряжений по дому. Это был почерк графа. Это было его письмо. Его письмо к жене — то, которое он написал и не отправил? Или то, которое он получил и не распечатал?
Я стояла со свечой, и мне было страшно: не за себя — за то, что я сейчас найду. Бывает такое чувство, когда трогаешь чужую рану — и знаешь, что тебе нельзя, а рука всё равно тянется.
Я протянула руку.
И в этот момент — сзади, из темноты коридора — раздался голос:
— Не трогайте.
Я обернулась так резко, что свеча чуть не погасла.
В дверном проёме, в темноте, стоял он. Граф. Без сюртука, в белой рубахе, с руками, опущенными по швам. Лица его я не видела — свеча была в моей руке, и свет падал на меня, а он стоял в тени.
— Я… — начала я, и голос у меня сел. — Я нашла ключи в сторожке. Дьячок сказал…
— Я знаю, что дьячок сказал, — произнёс он глухо. — Я всё знаю. Уходите. Сейчас же.
Я не сдвинулась с места. И сказала то, чего сама от себя не ждала:
— Здесь пусто. Вы всё вынесли. Вы вынесли из её комнаты всё — кроме портретов. Зачем?
Тишина. Долгая. Я слышала, как он дышит — ровно, тяжело, как дышат люди, которые держат себя в руках из последних сил.
— Это не её портреты, — сказал он.
— А чьи?
— Её — и его, — сказал граф. — Она уехала с ним. С Ржевским. Я три года говорил всем, что она погибла. Потому что так — лучше. Для неё. Для семьи. Для всех, — он сделал шаг в комнату, и я наконец увидела его лицо в свете свечи. И лицо это было — как я и думала: не злое. Оно было, как стена, которая когда-то была домом. — А правду — знаем только мы трое. Я. Савельич. И вы.
— Почему вы сказали, что она погибла? — спросила я. — Зачем вам было хоронить живую?
И вот тут он сказал — и, господи, я запомнила его ответ дословно, на всю жизнь:
— Потому что если вся губерния будет знать, что графиня Вельская сбежала с корнетом, — то её отец, старик, который и так лежит после удара, — он этого не переживёт. Её сестра, которая носила её имя, — не поднимется. А я — я всё равно уже был для всех мертвецом, Барышня Полина. Мне ничего не стоило умереть за неё. Это единственное, что я успел ей дать в жизни: я дал ей уехать. И я дал ей — спокойствие. Если бы вы знали, чего мне это стоило, — вы бы не стояли здесь со свечой.
Я стояла и смотрела на него — и мне было так горько, что я не находила слов. Три года. Три года этот человек смотрел, как его называют убийцей. Три года он стоял каждое утро под окнами крыла, где не была его жена, и не мог ничего сказать. И не потому, что был горд, — а потому, что он берег чужую жизнь, чужую репутацию, чужое имя. Человека, который его бросил.
Я сделала то, чего не должна была делать. Я сделала шаг к нему.
— Граф, — сказала я. — За эти три дня я науч-илась вас… — я осеклась. Хорошо, что осеклась. Я чуть не сказала «я научилась вас бояться меньше». А надо было сказать другое. Я сказала: — Я никому ничего не скажу. Клянусь. Вы — вы не убийца. И я — единственная в этом доме, кто теперь знает это наверняка.
Он смотрел на меня. И в его серых глазах — впервые за три года — что-то дрогнуло. Как дрожит лёд, по которому пошла первая трещина.
— Идите спать, — сказал он. И вышел.
А я осталась стоять в пустой комнате с двумя портретами и с одним нераспечатанным письмом.
И вот тут — я не знаю, что это было: любопытство, которое во мне победило всё, или тот самый «зов жизни», — я всё-таки сняла с гвоздя письмо. Взяла его с собой. Спрятала на груди.
Это было моё преступление перед этим домом. Единственное. И я его совершила — не для того, чтобы узнать тайну. А для того, чтобы понять, как помочь человеку, у которого за три года никто не спросил, что случилось на самом деле.
В моей комнате, при свече, я распечатала письмо.
Оно было не от графа. Оно было от Елены — к нему. Написанное её рукой, тем самым почерком, которым Ниночка подписывала «тётя Леночка» в своих рисунках. И там, в этом письме, — было всё.
Я прочла его дважды. Потом — третий раз.
А потом я села на кровать, и у меня были такие глаза, какие бывают у человека, который только что нашёл сокровище и ужаснулся его тяжести.
Потому что правда, которую прятали три года, была не страшная. Она была — другая. Она была — живая. И она могла либо убить этот дом окончательно, либо — впервые за три года — освободить его.
Но для этого мне нужно было разобраться с тем, кто в этом доме добивается правды. Или её могилы.
Потому что — вот что я узнала в ту ночь, дочитав письмо до конца, — Елена Вельская, сбежавшая с гусаром, вернулась.
Она была жива. И она ехала в Липовку.
Глава 4
«Письмо Елены. Почему он молчал»
Письмо я перечитала трижды, пока горела свеча, и до сих пор помню его наизусть. Оно не было длинным. И оно не было про любовь — про что? Про честность. Последнюю, отчаянную честность человека, который знает, что терять уже нечего, и который не хочет умирать, так и не сказав правды.
«Милый Михаил Аркадьевич.
Вы, верно, никогда не прочтёте этих строк. И слава богу: я не имею права просить у вас ничего — ни прощения, ни жалости, ни даже гнева. Я пишу в Липовку, потому что вы единственный человек на свете, которому я не лгала. Даже когда бежала.
Вы знаете, зачем я бежала. Знаете, как я устала быть красивой куклой в вашем красивом доме. Вы не были мне злым мужем — этого я и не переживу: вы были мне добрым. Добрым и чужим. Как старший брат, как опекун, как портрет на стене. Я была ваша, но я не была вами. А я — глупая, смешная, виноватая — я хотела быть чьей-то. По-настоящему. Поэтому я и пошла за Ржевским. За наивность, за ветер, за то, что он смотрел на меня так, как вы никогда не смотрели. Вы смотрели на меня — как на свою обязанность. А я — я была не обязанность, я была живая.
Ржевский умер в январе. Лёгкие. Я осталась в одиночестве, в чужом городе, с его долгами и с моей виной. Я не прошу вас о помощи: вы и так заплатили за меня всем, что у вас было, — репутацией. Я знаю, что вы сказали всем, что я погибла, — и я знаю, почему вы это сделали. Вы не позора моего стыдились. Вы меня берегли. А я — я не заслужила, чтобы меня берегли.
Пишу вам, потому что не хочу умереть с этой ложью на душе, как вы не хотите жить с ней на своей. В городе меня разыскивает ваш родственник, Кирилл Всеволодович. Он нашёл меня. Он говорит, что вы не имеете права называть меня мёртвой, что я — живое свидетельство вашей «вины», и что он выведет всё на свет. Я не знаю, чего он хочет, — я знаю, что он хочет не добра вам. Он хочет ваш дом. Он мне так и сказал: «Нам с вами выгодно, чтобы его назвали убийцей».
Я не хочу, чтобы его так назвали. Но я — слабая женщина, у меня нет ни средств, ни сил, ни защитника. Если это письмо дойдёт до вас — не ищите меня. И не дайте ему сделать из меня орудие. Если я вам когда-нибудь была хоть чем-то — не позволяйте ему окрасить моё имя в вашу кровь.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.




