- -
- 100%
- +
— Привет, — сказал он. — Я был рядом, подумал… вот.
Лукас протянул ей небольшой свёрток из крафтовой бумаги, перевязанный грубой бечёвкой. Она знала эту лавку в старом городе — маленькую, затерянную между лавкой медника и мастерской, где выдували стекло. Там пекли финики, покрывали их тончайшим шоколадом и посыпали золотой пыльцой шафрана. Упомянула об этом однажды, в разговоре, месяца два назад. Он запомнил.
— Заходи, — сказала она ровно. — Только осторожно. Там разбито.
Ника посторонилась, пропуская его. Она смотрела, как он переступает порог, и в который раз отмечала, как не вписывается он в этот выверенный, стерильный мир. Лукас был из другой породы — из той, что не задерживается в стеклянных башнях, а живёт где-то внизу, в старом городе, где стены помнят ветер, а воздух пахнет не кондиционером, а жареным миндалём и кофе.
Ему было тридцать — на восемь лет меньше, чем ей, но эта разница чувствовалась не в чертах лица, а в той особенной, почти юношеской лёгкости, с какой он держался. Светлые, почти золотистые волосы вились крупными кудрями, непослушными, вечно лезущими в глаза. Кожа на лице, смуглая, обожжённая солнцем, странно контрастировала с этой светлой копной — такой контраст бывает у тех, кто много времени проводит на стройках под открытым небом. Загар лежал неровно, выгорал на висках до рыжеватого оттенка, и в этом тоже было что-то от его натуры: небрежной, нерациональной, живущей не по правилам.
Он был небогат — это читалось в простой льняной рубашке, застиранной до мягкости, в сандалиях, потёртых по швам, в часах с потрескавшимся стеклом. И его совершенно не смущало это соседство с мрамором, бетоном и чёрным деревом. Он чувствовал себя здесь так же свободно, как на своей захламлённой мастерской.
В нём не было амбиций. Точнее, они были — но совсем иного свойства. Он хотел реставрировать старый ветряк в районе Аль-Джадда, превратить его в библиотеку, где дети из пригорода могли бы читать книги под скрип столетних балок. Он хотел, чтобы его проекты не кричали о себе, а тихо, терпеливо служили тем, кто в них нуждался. И в этом его бескорыстии было что-то трогательное и одновременно чужое для Ники — слишком далёкое от её мира сделок, контрактов и выверенных рисков.
Но в этой лёгкости, в этой открытости, в этой готовности любить без условий было и то, что Ника называла про себя «слишком». Слишком сладкий. Слишком податливый. Слишком предсказуемый. Он не бросал вызов, не заставлял её напрягаться, не оставлял места для той острой, почти болезненной игры, которую она вела сама с собой все эти годы.
И сейчас, глядя, как он суетится с веником и совком, как аккуратно сметает осколки, она чувствовала только усталость. Не от него — от себя. От того, что не могла ответить тем же теплом.
— Твоя пиала… Ты не порезалась? Стой, я всё уберу.
Лукас уже склонился над осколками, и его кудри упали на лоб, почти коснулись пола. В этом жесте было что-то мальчишеское, беззащитное.
Ника прислонилась к стене и смотрела на него. Без внутреннего движения. Только лёгкая усталость от необходимости поддерживать разговор.
— Всё, — Лукас выпрямился, держа в руках совок с осколками. — Куда выбросить?
— Не выбрасывай. Положи туда.
Она кивнула на чёрную лакированную шкатулку у дивана — для вещей без немедленного назначения. Для отсроченных решений. Для того, чему ещё не пришло время.
Лукас послушно пошёл, ссыпал осколки в шкатулку, закрыл крышку, которая щёлкнула с тихим, почти музыкальным звуком. Потом вернулся на кухню, вымыл руки в медной раковине.
— Будешь чай? — спросила она, просто чтобы что-то сказать.
— Если ты будешь.
Ника заварила новый чай. Молча. Достала из шкафа другую пиалу — такую же белую, такую же тонкую, но незнакомую, без истории. Налила, поставила перед ним.
Он стоял у окна, смотрел на ночной город. Огни внизу уже зажглись, и небоскрёбы превратились в светящиеся кристаллы.
— Красиво, — сказал он, не оборачиваясь. — Иногда думаю: как можно привыкнуть к такому виду? Каждый день смотреть на это и не сойти с ума от счастья?
— Привыкаешь ко всему, — ответила она.
— Наверное. — Он повернулся, посмотрел на неё. — Ты сегодня какая-то… другая.
— Какая?
— Не знаю. Отстранённая. Ещё больше, чем обычно.
Ника пожала плечами. Не хотела объяснять. Не хотела говорить о том, что только что была в шестнадцати годах, в заброшенной больнице, на грани.
— Рабочий день был тяжёлым, — сказала вместо этого.
Он кивнул, принимая ответ.
Они стали пить чай. Говорить о пустяках — о его новом проекте, о погоде, о том, что завтра будет пятница и рынки в старом городе будут работать до полуночи. Ника отвечала односложно, но он, кажется, не замечал.
Он рассказывал о разрушенном ветряке, который богатый араб хотел превратить в библиотеку. О том, как они с бригадой разбирали завалы и нашли под слоем штукатурки кладку из розового песчаника. О том, как пришлось три недели уговаривать хозяина не сносить старую лестницу. О том, как вечерами, когда рабочие расходились, он оставался один, сидел на крыше и смотрел, как солнце садится за кварталы.
Ника слушала и кивала, думая о другом. О том, что его мир был ей чужим, но в этой чуждости было что-то успокаивающее.
— А завтра, — говорил Лукас, оживляясь, — на рынке в Аль-Фахиди будет тот старик, который делает украшения из кораллов. Помнишь? Ты ещё тогда сказала, что у него самые настоящие камни. Он привозит их из Рас-эль-Хаймы, сам ныряет.
— Мы можем сходить, — сказала она, и это было сказано не потому, что она хотела. А потому, что он так старался.
Лукас просиял.
— Правда? — спросил он, и в голосе его было столько надежды, что ей стало почти неловко.
— Правда.
Он сжал её руку — быстро, осторожно, будто боялся, что она передумает. Потом отодвинул чашку, поднялся.
— Тогда я заеду за тобой после обеда. Хорошо?
— Хорошо.
Она провожала его до двери. Перед уходом он задержался в дверях. Обернулся. Посмотрел на неё — долго, внимательно.
— Ника, — сказал тихо. — Ты знаешь, что я… В общем, если что — я рядом.
Она кивнула.
Он ушёл.
Дверь закрылась, и тишина вернулась — другая, не та, что была до него. Более лёгкая, более человеческая. Ника стояла посреди прихожей, вдыхая остатки его запаха, и думала о том, что завтра они пойдут на рынок. Она посмотрит на кораллы, на агаты, на старика с руками-картами. Может быть, даже купит что-нибудь. Что-нибудь простое. Живое. Настоящее.
Глава 3
На следующий день Ника проснулась рано, когда город ещё не успел надеть свою маску. Оделась просто: шифоновое платье нежного персикового цвета на тонких бретелях, лёгкие сандалии. Волосы распустила, и они упали на плечи тяжёлой, бледно-золотой волной. За год они отросли и потеряли ту вызывающую рыжину, которой она когда-то кричала миру о своём существовании. Теперь они были просто светлыми — почти прозрачными, словно время само смыло с неё всё лишнее.
Город встретил её жарой. Утренней, ещё щадящей, когда солнце только начинает набирать силу, а ветер с залива уже несёт влажность и соль.
Она пошла в сторону старого города — туда, где дома не упираются в небо, а жмутся друг к другу узкими фасадами, где мостовые выложены камнем, помнящим копыта лошадей, где воздух пахнет жареным миндалём, кофе и чем-то неуловимым, что она называла про себя «вкусом времени».
Старый город просыпался медленно, как нехотя. Лавки только открывались, хозяева выносили стулья, поливали тротуары из шлангов, перекидывались словами на языке, которого она не понимала, но который казался ей музыкой. Ника шла по узким улочкам, мимо стен, увитых плющом, мимо витрин, где на бархатных подушечках лежали украшения из янтаря и серебра, мимо кафе, где из открытых дверей тянуло свежей выпечкой.
На перекрёстке она остановилась.
Прямо перед ней, на низкой скамейке у фонтана, сидела женщина с ребёнком. Девочка лет четырёх с тёмными, как смородина, глазами и кудряшками, выбивающимися из-под панамы, сосредоточенно тыкала пальцем в струю воды. Каждый раз, когда вода ускользала, она звонко смеялась, запрокидывая голову, — и этот смех, чистый, ничем не отягощённый, ударил Нику в грудь.
Мать сидела рядом, смотрела на дочку, и в её улыбке было то особое, беззащитное счастье, которое бывает только у тех, кто смотрит на продолжение себя. Она не торопила девочку, не одёргивала, не поправляла панамку. Просто была рядом. Просто смотрела. Просто любила.
Ника смотрела на них, и в ней — где-то глубоко, в том месте, которое она считала давно мёртвым, — шевельнулось что-то. Не зависть — зависть была бы слишком громкой. Скорее, тоска. Тихая, почти беззвучная, как звук, который слышишь не ушами, а костями.
Ей было тридцать восемь. И у неё не было ничего, что можно было бы назвать продолжением. Были сделки, были квадратные метры, были побеги, которые она помогала совершать другим. А своего побега не было. Своего дома — не в смысле пентхауса с панорамными окнами, а того, другого, где пахнет свежим хлебом и детским смехом, — не было. И человека, с которым можно было бы сидеть на скамейке у фонтана, не торопясь, не бояясь, не защищаясь, — тоже не было.
Она перевела взгляд на девочку, которая наконец поймала струю, взвизгнула от восторга и тут же выпустила, чтобы поймать снова. Глаза её горели — те самые, смородиновые, в которых отражалось всё небо. А были бы у её ребёнка такие же? Или другие — серо-зелёные, с золотым пятнышком, как у неё самой? И чьи бы они были? Лукаса? Его глаза — тёплые, карие, с вечной, чуть виноватой надеждой.
Он был бы хорошим отцом, она знала. Он был бы тем, кто водит детей на рынок, показывает им старика с кораллами, учит различать агаты и бирюзу, рассказывает, как море выносит камни после шторма. Он был бы мягким, терпеливым, всегда рядом. Но когда она представляла him рядом с собой — не в этой картинке с детьми, а в той, другой, где ей нужно было бы открыться, снять броню, перестать быть той, кого все боятся и уважают, — что-то не складывалось. Не потому, что он был плох. Потому что он был слишком правильным. Слишком понятным. А она уже не была ни простой, ни понятной.
Девочка на скамейке вдруг подняла голову и посмотрела прямо на Нику. Её глаза — чёрные, глубокие, не по-детски серьёзные — встретились с её глазами. На секунду, на одно короткое, невыносимо долгое мгновение Нике показалось, что девочка видит её насквозь. Видит ту, что сидела в больничном коридоре, и ту, что стоит сейчас, застывшая, посреди чужого города, и ту, что ждёт где-то там, за гранью, не зная чего. Потом девочка улыбнулась — той улыбкой, которая бывает только у детей, ещё не знающих, что мир может быть жестоким, — и отвернулась к фонтану.
Ника выдохнула, сама не заметив, что задержала дыхание.
Она пошла дальше, но мысли о детях не отпускали. Она вспомнила, как в детстве сама бегала по таким же узким улочкам — в другом городе, на другом море, — и ловила ртом солёные брызги, и верила, что жизнь будет длинной, долгой, что она успеет всё: и любовь, и дом, и тех, кто будет смотреть на неё так же, как эта женщина смотрит на дочку. А мир, который обещал быть большим, вдруг сжался до размеров ржавого обломка в руке, до вопроса, который она до сих пор не могла себе задать: «А что, если я не создана для того, чтобы быть счастливой?»
Она свернула в переулок, где было тише, где тень от высоких стен падала на мостовую, делая воздух прохладным и почти прозрачным. Здесь, в этой тишине, она могла слышать себя. И то, что она сейчас услышала, было ей не знакомо. Это был не тот голос, что учил, требовал, ставил задачи, — тот, из черноты, который когда-то сказал ей, что боль — это данные. Этот голос был другим. Тихим. Тёплым. Он говорил: «Ты хочешь детей. Ты хочешь дом. Ты хочешь того, кто будет сидеть с тобой на скамейке и смотреть, как вода стекает по детским пальцам». И это было правдой. Она хотела. Но она не знала, как впустить эту правду в свою жизнь, где не было места для такой простой, такой уязвимой любви.
Она остановилась у витрины, где на бархатных подушечках лежали украшения из камня. Кораллы, агаты, бирюза — всё то, о чём говорил Лукас. Она смотрела на них, и в её голове крутилась одна и та же мысль: «Может, с ним? Может, с Лукасом?» Он был рядом. Он хотел её. Он был готов ждать. Но что-то внутри — не страх, не холод, а что-то другое, чего она не умела назвать, — удерживало её на месте. Не позволяло сделать шаг.
Ника подняла руку, чтобы коснуться стекла, и в тот же миг почувствовала: воздух стал другим. Не прохладнее и не теплее, а как будто более внимательным. Тень от стены, падавшая на её плечо, чуть сгустилась. И в этой сгустившейся тени было что-то живое. Ника замерла. Ей показалось, что кто-то стоит совсем рядом, за спиной. Но когда она обернулась, никого не было. Только пустой переулок, только тени от домов, только далёкий приглушённый шум базара.
Ощущение не уходило. Оно было близким, почти невесомым, но в этой невесомости чувствовалась тяжесть, материальность — как если бы само пространство вокруг неё стало чуть гуще, чуть медленнее. Стало слышать её дыхание, мысли, желания. Она закрыла глаза на мгновение, и в темноте, под веками, ей показалось, что кто-то улыбается. Не так, как улыбаются люди, — без губ, без лица. Просто тепло, которое знает о ней больше, чем она сама.
Она открыла глаза и поняла: это не Лукас. Это не тот, с кем можно сидеть на скамейке и смотреть на детей. Это не тот, кто придёт с финиками и будет собирать осколки. Это было что-то другое. Что-то, что она не могла объяснить, но чувствовала каждой клеткой, каждым шрамом, каждым ударом сердца. Это было то, о чём она не знала, но хотела. И это «хотела» было сильнее всех её страхов, всех сомнений, всех «правильно» и «надо». Оно просто было — как тот самый смех девочки у фонтана, как свет, падающий на камни в витрине, как тишина в переулке, где она стояла одна, но чувствовала, что не одна. И никогда не была одна.
Ника не знала, как это назвать. Не знала, что с этим делать. Но знала, что это — важно. Это — то, ради чего стоило жить. Ради чего стоило ждать. Ради чего стоило открыть ту дверь, которую она так долго держала закрытой.
Она сделала шаг назад, отходя от витрины, и тепло отступило, растворилось в воздухе, оставив только лёгкое, едва уловимое послевкусие — как запах терпкого дыма после того, как дымятся благовония.
Ника пошла обратно, свернула за угол, туда, где дома смыкались стенами, оставляя между собой лишь узкую щель, в которую с трудом пробивался свет. Здесь было тихо. Тишина стояла такая, что каждый шаг отдавался от камня, каждый вздох казался громче, чем следовало бы. Даже собственное сердце билось слишком шумно для этого места.
Посредине маленькой площади росло дерево.
Она видела это дерево прежде, проходя мимо. Тогда оно стояло голым, чёрным, мёртвым, и она думала, что жара и бетон сделали своё дело.
Сейчас оно было в цвету.
Ветви, ещё вчера казавшиеся обугленными, теперь были усыпаны алыми гроздьями. Цветы теснили друг друга, перекрывали, налезали — и в этом безумном, неправдоподобном цветении было что-то отчаянное, почти неприличное. Как если бы дерево знало, что живёт последний день, и отдавало всё без остатка. Лепестки — крупные, бархатистые, с загнутыми краями — вбирали в себя свет, делали его гуще, тяжелее, и он стекал по ним, капал на мостовую, растекался по камням алыми лужами.
Ветер, пробравшийся в переулок, качнул верхние ветви. Лепестки сорвались — не все, только те, что держались слабее других, — и поплыли в воздухе. Медленно. Как во сне. Как в том единственном сне, который помнят все, пока спят, но никто не может рассказать. Они кружились, цеплялись друг за друга, разлетались, снова сходились — и в этом танце было что-то такое, что не поддаётся словам, но узнаётся всем существом.
Она стояла под дождём из алых лепестков, не двигаясь, не дыша, не смея нарушить то, что происходило здесь, в этой щели между стенами, в этом мгновении, которое никак не хотело становиться прошлым. Один лепесток опустился ей на плечо, другой зацепился за волосы, третий упал на раскрытую ладонь — и она почувствовала его тепло. Живое. Почти человеческое.
Ветер, что минуту назад лишь покачивал ветви, вдруг замер. Но не стих. Замер — как замирает струна, взятая не на звук, а на предчувствие. В тишине, наступившей между одним дуновением и другим, ей почудился шёпот. Обрывки слов. Не звук — прикосновение к чему-то, что лежало в ней глубже памяти, глубже имён, глубже той тьмы, из которой она когда-то вышла.
«Сава…»
Шёпот тянулся, вибрировал, и в этой вибрации складывалось нечто, похожее на имя. Она не разобрала его — губы не шевельнулись, слух лишь уловил обрывок «…рон…» — но кончики пальцев, всё ещё касающиеся лепестка, вдруг обожгло. Там, где бархатистая алая плоть соприкасалась с кожей, ей почудилось, что она держит не лепесток, а искру. И в этой искре билось слово, которого она не знала, но узнала бы из тысячи.
В этот момент из-за поворота вылетел велосипедист. Мальчишка в белой рубашке, с корзиной хлеба, несущийся так, будто за ним гнались. Звонок его — резкий, медный — ворвался в тишину, разорвал её, и мир, замерший на миг, вдруг снова пришёл в движение. Колесо скрипнуло в сантиметре от её ноги, руль вильнул, и велосипедист, что-то крикнув на лету, пронёсся мимо, оставив после себя только хлопок двер где-то вдалеке и запах свежего хлеба, смешавшийся с цветочной горечью.
Но она не видела его. Не слышала. Она смотрела, как лепестки, сорванные ветром его одежды, закружились быстрее, заметались, забились в узком пространстве переулка, — и в этом внезапном, хаотичном движении было что-то своё, не менее прекрасное, чем в их медленном, торжественном падении.
Она стояла под деревом, на алом ковре, устилавшем камни, и чувствовала, как время, которое всегда давило на плечи, требовало, торопило, вдруг остановилось. Оно просто замерло — не для того, чтобы дать ей передохнуть, а для того, чтобы она увидела: вот оно, чудо. Не то, что обещают в книгах, не то, что ждут годами, а простое, почти неловкое, стыдливое чудо цветущего дерева в каменном мешке, где, по всем законам, цвести нечему.
Ника подняла голову. Ветви над ней качались, роняя лепестки, и сквозь их алую пелену было видно небо — высокое, бледное, чужое. И в этой картине, в этом мгновении, которое никак не кончалось, было всё: и тоска по дому, которого у неё не было, и надежда, которую она давно похоронила, и что-то ещё, чему она не знала названия, но чувствовала каждой клеткой, каждым шрамом, каждым ударом сердца.
Она постояла ещё минуту. Потом отряхнула с плеч лепестки, провела рукой по волосам, вынимая те, что застряли, и пошла дальше. Не оглядываясь. Потому что знала: это останется с ней. Навсегда. Как напоминание о том, что жизнь — даже там, где её не ждут, — всё равно пробивается сквозь камень, сквозь бетон, сквозь тишину, которую сама же и создала.
Хорошо. Я перехожу к главе 4 и далее. По главам 12 (дельфины) и 15 (спа с Лейлой) — я их проанализирую и приму решение: либо убрать, либо полностью переписать. Сейчас давайте пройдём по порядку.
Глава 4
День выдался длинным. Таких в её календаре было большинство — выстроенных с феноменальной точностью, расписанных по минутам, не оставляющих зазоров для случайностей. Ника любила такие дни. В них можно было спрятаться от себя.
Дубай внизу жил своей жизнью: ползли огни машин по нитям проспектов, мигали бортовые огни заходящих на посадку лайнеров. Всё это казалось декорацией к фильму, который она смотрела со стороны.
Ей нужно было работать. Это был единственный способ быть здесь и сейчас. Не в прошлом, где ждала ржавая петля. Не в будущем, которого она боялась. А здесь — в переговорных, в контрактах, в цифрах, которые имели вес и значение.
Она прошла в гардеробную. В ней царил идеальный порядок — результат работы целой команды стилистов и консультантов по имиджу. Но Ника не смотрела на вешалки с именами модных домов. Её взгляд скользил по тканям, ища не красоту, а броню.
Она выбрала костюм от Armani — тёмно-серый, почти графитовый. Жёсткая линия плеча, безупречный крой. Никаких оборок, никаких мягких линий. Это была униформа воина на поле битвы за чужие мечты.
Пока одевалась, Ника поймала себя на том, что механически повторяет движения, которым её научил Люмин: «Анализируй. Декодируй. Используй». Это был алгоритм выживания. Она встроила его в себя так глубоко, что он стал рефлексом.
Спустя сорок минут чёрный Mercedes-Benz S-класса бесшумно скользил по шоссе Шейха Зайда. Ника сидела на заднем сиденье, глядя в окно на проносящийся пейзаж. Небоскрёбы сменялись пустыней, затем снова небоскрёбами. Город был похож на мираж, который никак не мог обрести окончательную форму.
Водитель молчал — он работал с ней уже пять лет и знал цену лишних слов. Его звали Рашид, и за эти годы они обменялись едва ли сотней фраз. Он знал её маршруты, её привычки, её молчание. И никогда не нарушал его.
Встреча была назначена в «Атлантисе», на знаменитом острове-пальме. Место кричащее, показное. Ника поморщилась, когда машина свернула на мост, ведущий к отелю. Она ненавидела такие места именно за отсутствие вкуса к тишине. Но клиент платил за бренд, а не за уют.
В лобби отеля пахло дорогим парфюмом — удушающая смесь из десятка ароматов. Ника прошла к лифтам, не обращая внимания на восхищённые взгляды персонала и гостей. Её здесь знали. Знали её лицо, её репутацию, её счета. Но никто не знал её.
На верхнем этаже, в одном из президентских люксов, её уже ждали. Когда двери лифта открылись в коридор с ковровым покрытием цвета слоновой кости, Ника сделала глубокий вдох, словно ныряльщик перед погружением. Она активировала «маску». Это не было притворством — это была вторая кожа.
Она постучала в дверь номера 7201.
Дверь открыл мужчина лет сорока пяти. У него были глаза человека, который слишком много заработал и слишком мало спал. Взгляд цепкий, оценивающий, но где-то на самом дне плескалась усталость.
— Господин Елисеев? — голос Ники был бархатным и холодным одновременно.
— А вы, должно быть, Ника Каменская? Проходите.
Он пропустил её внутрь. Номер был огромен: панорамные окна во всю стену, вид на залив, мебель из белого дерева и золота.
На диване сидела женщина. Молодая, напряжённая до предела. Пальцы её нервно теребили ремешок сумки от Chanel.
— Моя супруга, Виктория, — представил Елисеев без особой теплоты.
Ника кивнула ей с профессиональной улыбкой.
Следующие полчаса были похожи на шахматную партию с завязанными глазами. Ника раскладывала перед ними буклеты: виллы на Пальме Джумейра с приватными пляжами, пентхаусы с лифтами прямо из гостиной, особняки на островах Джумейра Бэй. Она говорила о видах на Бурдж-Халифу, о близости к лучшим школам и клиникам, о статусе и безопасности.
Но она видела правду. Видела это в том, как Виктория отводила взгляд от мужа, когда он говорил о «статусе». Видела это в том, как Елисеев смотрел на жену — не с любовью, а как на дорогой актив. Они покупали не дом с видом на море. Они покупали расстояние друг от друга, упакованное в мрамор и панорамные окна.




