Язычник, Голос Додолы

- -
- 100%
- +
Утром пошёл дождь. Он начался как обычный летний дождь, с редких капель, что били по крыше святилища с лёгким стуком. Но потом дождь усилился, он пришёл волной, как будто небеса разверзлись и отпустили всю воду, что была в них собрана. Это был щедрый дождь, дождь, что напаивает землю, дождь, что даёт жизнь.
Прибыслав сидел на пороге святилища и смотрел на дождь. Его одежда промокла, его старое тело озябло, но он не двигался. Он слушал каждую каплю, как если бы в каждой капле был голос Додолы, как если бы вся мудрость мира была скрыта в этом простом явлении природы.
Сквозь дождь он видел фигуру. Невысокую, в чёрном плаще, что казался сделанным из самого дождя. Радослава стояла посередине деревни, и люди расступались перед ней, оставляя ей дорогу. Они не знали, кто она такая, но они чувствовали, что это не просто женщина, это что-то более важное, более страшное, более необходимое.
Она прошла мимо дома купца Обрана, у которого были огромные амбары, полные пшеницы, которую он держал, ожидая повышения цены. Дождь шёл мощнее, когда она проходила мимо его дома. Прибыслав заметил это.
Она прошла мимо палаты боярина Игоря, что жаловал папских миссионеров и шептал им секреты города. Она остановилась у его двери. Остановилась, посмотрела, и Прибыслав видел, как боярин выбежал из дома, белый, как смерть, и стал осматривать себя, как будто убедиться, что он ещё жив.
А потом она прошла мимо святилища. Посмотрела на Прибыслава, и их взгляды встретились ещё раз. На миг его охватила холодная ясность: это была не ночь, когда люди спали и никто не мог свидетельствовать. Это было утро, и все могли видеть.
Волхве, — сказала она, остановившись, — я пришла исцелить Род. Но исцеление болезненно. Помни об этом.
Я помню, — ответил Прибыслав, и его голос был спокоен, — Я теперь знаю, что видел. И я молчать буду, когда молчание — это единственная правда.
Радослава кивнула. В её чёрных глазах горел всё тот же огонь, что в статуе Додолы. Огонь справедливости, огонь, что не жжёт лжецов по капризу, но по необходимости.
Она прошла дальше, в дождь, в город, в жизни людей, что ещё не знали, что их будет менять, что их будут судить, что их будет защищать в одном лице, в одной силе, что проходит ночью и оставляет лишь отпечатки ног, наполненные водой.
Дождь шёл трое суток. И в эти трое суток землю напитала не только вода небес, но и правда о том, что боги не забыли свой народ. Боги просто выбрали необычный способ напоминания.
Прибыслав сидел в святилище и слушал каждую каплю. И в каждой капле он слышал голос Додолы, и в каждом голосе звучало имя Радославы, и в каждом имени была правда о том, что защита Рода — это работа, что требует больших рук, холодного сердца и непоколебимой веры.
И волхв молчал, как учила его Богиня.
На четвёртый день дождь прекратился. Солнце вышло из облаков, алое и огромное, как глаз какого-то древнего зверя. Земля дымилась влагой, и в этом дыме почти видны были фигуры богов, благодарные за то, что их служитель наконец понял, что благодарность выражается не словами, а пониманием необходимости.
Святилище пахло влажным деревом и камнем. Прибыслав встал со своего места, его старые кости ломались от долгого сидения. Он вышел из святилища и направился к берегу реки.
Там, в воде, было видно что-то. Серая тень, что плыла против течения, что двигалась как рыба, но не совсем как рыба. Прибыслав не был уверен, видит ли он это на самом деле, или это была фантазия его уставшего ума.
Но когда он подошёл ближе, он увидел отпечаток ступни в глине. Ступня молодой женщины, такая же, как три ночи назад. Но теперь отпечаток был полностью заполнен водой, как будто само время учило волхва, что все следы уходят в реку, все дела уходят в реку, и только вода остаётся, вечная и неизменная.
Прибыслав встал на этом месте и начал молиться снова, на этот раз молитва была благодарностью. Благодарностью за то, что он видел правду. Благодарностью за то, что Род всё ещё защищён.
Благодарностью за то, что есть те, кто может слышать голос воды и действовать в соответствии с этим голосом, даже если цена этого — быть непонятым, быть названным ведьмой, быть забытым историей.
Река Волхова текла дальше, неся в себе секреты Додолы и дела Баба Роги, и волхв понимал, что это было всегда, и это будет всегда, пока течёт вода, пока светит солнце, пока живет Род.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ: НОЧЬ ДВОЙСТВЕННОСТИ
Из утраченных фрагментов Книги Судеб, текст разорван, Священная Аркона
Прибыслав не спал.
Это было не бессонницей в обычном смысле — не мучительным ворчанием, не лихорадкой мысли, расцепляющей челюсти. Это была состояние бодрствования, которое глубже сна, отчётливее чем бодрствование. Волхв лежал на шкурах медведя, убитого его отцом сорок лет назад, в той же комнате, где он родился, в той же позе, в какой лежали его предки. Комната была тёмной — масло в лампе закончилось на закате, и свеч он не зажигал, понимая, что свет помешает ему видеть то, что видел в темноте.
И в этой темноте он видел её лицо.
Острое, как острие копья, как нож, как направленная воля, сужающаяся к острию. Скулы выступали так, что казались готовыми пробить кожу изнутри. Глаза — не человеческие, нет, конечно, человеческие, но содержащие в себе что-то архаичное, первобытное, то, что жило до того, как люди научились говорить. Рот — тонкий, без мягкости, без приветствия, только линия, разделяющая мир на две половины.
Но одновременно с этим лицом — другое лицо, совсем другое.
Мягкое, как материнская ладонь. С морщинками вокруг глаз от улыбок, которые Прибыслав никогда не видел. С чем-то теплым в выражении, с чем-то, что говорило о многолетней заботе, о привычке защищать тех, кто слабее. Лицо, полное сострадания, полное того сложного терпения, которое приходит от понимания человеческой хрупкости.
Это было невозможно. Лицо одной женщины не могло быть двумя лицами одновременно. Это противоречило логике восприятия, противоречило тому, что волхв знал о строении человеческого черепа, о неподвижности костей. И всё же это было. В темноте его собственной спальни, лежа на медвежьей шкуре, дыша воздухом, насыщенным запахом дубления и времени, Прибыслав видел оба лица одновременно, как если бы глядел на женщину, отражённую в двух зеркалах, повёрнутых под углом.
Он закрыл глаза. Лица остались.
Он открыл глаза. Лица исчезли, вернулась черная комната с едва различимым силуэтом окна, где луна была в третьей четверти, неполная, неуверенная. Так выглядит луна, когда она знает, что уходит, что наступит полнота и потом снова убывание. Луна, которая видела всё — историю мира, мучения людей, справедливость и несправедливость, упрямство и слабость.
Прибыслав встал с постели медленно, стараясь не разбудить дочь. Хотя она спала в соседней комнате, отделённой от его спальни стеной из брёвен, между которыми был мох, забитый для тепла, — её сон был лёгким, как у животного, готового вскочить при опасности. Она наследовала это качество от матери, которая умерла, когда Любаве было четыре года. Мать всегда просыпалась при малейшем шуме, даже от шелеста мыши в стене.
На Любаву это качество действовало странно. Она спала мало, всегда настороже, но при этом казалась отдохнувшей, спокойной, как если бы её сон был более глубоким, чем сон обычного человека, хотя это была очевидная ложь, которую рассказывал себе отец. Она просто была выносливой девочкой, усвоившей ещё в младенчестве, что окружающий мир может быть опасен, и нужно быть готовым в любой момент.
Прибыслав надел сорочку из грубого льна, обмотал плаща — шерстяной, тёмный, почти чёрный, цвета грозового облака — и вышел из дома.
Ночь была прохладной, но не холодной. Это была ночь конца лета, когда понимаешь, что осень готовится, но ещё не пришла, когда земля хранит в себе тепло дня, но неба уже касается предчувствие холода. Воздух пахнул травой, краем начавшей сохнуть под палящим солнцем, и чем-то ещё — запахом земли, запахом воды, запахом предгрозовой атмосферы, хотя небо было ясным.
Улицы Ретры были пусты. Даже ночные пьяницы разошлись по своим углам, или они были арестованы городским стражником, или они убежали, зная, что ночь — не их время. На Ретру в эти дни нависла какая-то странная тишина, тишина ожидания. Люди чувствовали, что что-то изменяется. Засуха растянулась на третий год, и обычно к этому времени либо начинается дождь, либо город готовится к голоду. Здесь было что-то третье — не засуха и не спасение, а неопределённость, подвешенное состояние, когда всё может случиться.
Святилище Додолы находилось в центре города, в древней части Ретры, где старые дубы были толще, чем туловище человека, где земля была пропитана кровью жертвоприношений (не человеческих, конечно, не в городе, но животных, птиц, зерна) за более чем тысячу лет. Прибыслав знал это святилище лучше, чем свой собственный дом. Он провёл в нём половину своей жизни, изучая знаки на дереве, расположение камней, способы, которыми волхвы древних времён организовали пространство так, чтобы оно проводило волю богов.
Но сегодня святилище выглядело иначе.
Может быть, потому что в нём горел огонь. Маленький костёр, едва видимый издалека, горел в центре святилища, рядом с колодцем, что питал его водой из подземного источника. Прибыслав замедлил шаг, приближаясь. Его волхвская интуиция, развитая годами обучения, кричала ему, что это опасно, что ему не нужно туда идти. Волхв знает, когда его ждёт опасность, точно так же, как олень знает, что охотник прячется за кустом, не видя его, но чувствуя его присутствие.
И всё же он пошёл.
На краю костра, согнутая, как полукруг луны в последней четверти, сидела старуха.
Не Радослава — Прибыслав был в этом уверен, хотя уверенность была мягкой, расплывчатой, как сон. Эта женщина была намного старше, с спиной, изогнутой многолетней работой или многолетним страданием. Её лицо было покрыто морщинами, столь глубокими, что казались они рубцами времени. Руки — костлявые, узловатые, как сучья старого дерева. Но глаза.
Глаза светились голубизной, цветом воды, цветом скважины в земле, куда падает свет и видится глубина. Это были не глаза человека, видевшего много лет. Это были глаза, в которых жила долгая память, память неживой материи, память земли и воды, память того, что видит мир с точки зрения камня или колодца.
Старуха мешала в большом глиняном котле что-то палкой. Дым поднимался вверх, в неподвижный ночной воздух, и на секунду, прежде чем рассеиваться, оформлялся в образы. Прибыслав видел в дыме стебель ячменя, изогнутый под ветром. Видел в дыме лицо молодого боярина, того, что совсем недавно приехал в Ретру и начал проповедовать о новой вере. Видел в дыме изображение воды — не просто воды, но воды, наполненной болью, воды, которая плачет.
Ты пришёл, волхве, — сказала старуха, не поднимая взгляда от котла. Её голос был хриплым, глубоким, как голос, доносящийся из пещеры, как голос, который произносил многие слова в течение тысячелетий. — Я ждала тебя. Додола сказала мне, что ты придёшь. Она видит всё, что происходит между небом и землёй.
Прибыслав сделал шаг вперёд, но остановился на расстоянии, которое считалось безопасным в его понимании. Два фута между ними — это была дистанция, с которой волхв мог бежать, если нужно, и одновременно расстояние, позволяющее разговаривать, чтобы быть услышанным.
Кто ты? — спросил он. Его голос звучал незнакомо даже для самого себя, выше обычного, с металлическим оттенком, как если бы в нём жил страх.
Старуха наконец подняла взгляд. Её глаза встретили его взгляд, и он почувствовал, что смотрит не на человека, а на что-то намного более древнее, намного более сложное, чем человеческая душа.
Дождь уходит, волхве, — сказала она, — потому что Додола отвернулась от вас. Но не от Рода. Она никогда не отворачивается от Рода. Она отвернулась от тех, кто предаёт Род.
Ты не ответила на мой вопрос, — сказал Прибыслав, чувствуя, как его речь возвращает ему какую-то уверенность, какую-то опору на логику, на слова. Волхв — это тот, кто говорит, кто интерпретирует знаки. Слова — это его оружие, его власть. — Я спросил, кто ты. Я требую ответа.
Старуха медленно встала. Она встала долго, мучительно, как встаёт тело, которое прожило более ста лет, которое помнит каждый день своего существования как отдельную боль. Но когда она встала полностью, её рост был примерно таким же, как у Прибыслава, хотя изогнутая спина делала её ниже. И когда она выпрямила спину — процесс, который занял ещё несколько долгих секунд — она стала выше его.
Я — многие, волхве. Я — одна. Я — то, что защищает, что карает, что спасает. Я приходила сюда много раз, в разных обличьях, в разных телах. Иногда я молода, иногда я стара. Иногда я женщина, иногда я принимаю облик старика, или волка, или вороны. Баба Рога не имеет одного лица, волхве. Баба Рога — это воля Рода, воплощённая в действие.
Прибыслав чувствовал, как его сердце бьётся быстро, как у зайца, загнанного охотником в угол. Его разум знал, что это невозможно. Баба Рога — это миф, это история, которую рассказывают старухи в углах домов, это образ, который живёт в воображении людей, полных страхов. Баба Рога не может быть реальной. Баба Рога не может стоять перед ним, в его святилище, в ночи Ретры.
И всё же.
И всё же он знал — не головой, не логикой, но каким-то глубоким знанием, которое живёт в костях, в крови, в той части сознания, которая ближе к животному, чем к человеческому разуму — он знал, что перед ним стоит не женщина и не образ, а реальность, которая категория человеческого рассудка способна охватить только как образ, как метафора, как миф.
Что ты здесь делаешь? — спросил он, и его голос был теперь медленнее, осторожнее. Почему ты пришла в святилище Додолы?
Я пришла, потому что воля Додолы привела меня сюда, — ответила старуха, и её голос стал нежнее, печальнее. — И я пришла, потому что ты позвал меня, волхве. Ты позвал меня своим неверием, своей слепотой, своей неспособностью видеть правду, которая стоит перед тобой.
Она повернулась к котлу. Огонь в костре почти погас — теперь оставался только тлеющие угли, которые излучали тепло, но не свет. Дым, однако, продолжал подниматься, продолжал оформляться в образы. На этот раз Прибыслав видел в дыме лицо человека, которое было и острым, и мягким одновременно. Лицо Радославы. И он понял, что это был ответ на его двойственное видение, ответ на разделенность его собственного восприятия. Женщина, которую он видел — и которую видели все в городе — была одновременно двумя вещами: орудием справедливости и проявлением сострадания. И разум волхва не мог вместить обе истины одновременно, поэтому он разделял их, видел их отдельно вместо того, чтобы понять, что они одно целое.
Она работает на Додолу, — сказала старуха, прочитав его мысли, или может быть, это было не чтение мыслей, а простое произнесение того, что и так было понятно. — Она делает работу земли, работу защиты, работу правосудия. Но это правосудие не человеческого типа, волхве. Это не то правосудие, которое судят волхвы, в лучшем понимании рассуждения. Это правосудие природы, правосудие реки, которая течёт туда, куда течение ведёт её, и затапливает посевы неправедного так же, как и правого, но затапливает, потому что это необходимо для общего благополучия.
Прибыслав сел на землю. Его ноги больше не слушались его. Может быть, это был возраст — он уже не молодой, волхв около шестидесяти лет, и силы его уходили. Или может быть, это был ужас, или понимание, или какой-то мудрости, что знаешь, что нужно остановиться, нужно сесть, нужно слушать, потому что ты в присутствии чего-то намного большего, чем себя.
Почему она не явилась мне так? — спросил он. Почему Додола не говорила со мной напрямую, как говорит с тобой?
Потому что ты отказываешься слушать, волхве. Ты долгие годы служишь Роду, да, но ты не слышишь его голоса, — ответила старуха, и в её голосе была не злость, а печаль, очень глубокая печаль. — Ты думаешь, что знаешь, как говорят боги. Ты думаешь, что голос Додолы должен быть таким-то, выглядеть так-то, действовать определённым образом. И когда Богиня говорит иначе, когда она действует способами, которые волхвский разум не может классифицировать как священное, ты не узнаёшь её. Ты видишь только женщину, делающую тёмные дела. Ты не видишь справедливость, которая живёт в сердце каждого её действия.
Прибыслав понимал, что она говорит правду. Это понимание было горче всего, что он когда-либо пробовал. Горче чёрной полыни, горче воды из колодца, в который упала мёртвая птица. Горче смерти его жены, потому что смерть — это исход, это конец, и можно с ней согласиться. Но это — это было стоп середина жизни, переоценка всего, что волхв считал истиной.
Как мне исправить это? — спросил он. Как мне услышать голос Додолы, как её слышишь ты?
Старуха смотрела на него долгое время. В её взгляде было сочетание жалости и уважения, как смотрит мастер на человека, начинающего свою работу, когда у того нет ни опыта, ни знания, но есть желание учиться.
Сначала, — сказала она, — ты должен понять, что голос Додолы — это не голос. Это движение воды. Это рост травы. Это способность семени прорасти в засуху, найдя влагу глубоко под землёй. Это радость животного, которое пьёт из источника в палящий день. Голос Додолы — это благодарность, которая восходит в сердце человека, когда он ест честный хлеб, который вырастил сам. Это не слова, волхве. Голос богов редко бывает словами.
Старуха повернулась к огню и, взмахом руки, развеяла дым. Прибыслав ожидал, что она исчезнет — это было бы логично, это было бы соответствено рассказам о сверхъестественных существах. Но она не исчезла. Она просто исчезла в дыме, как существо, которое всегда было из дыма, которое никогда не было полностью физическим.
Когда дым рассеялся, Прибыслав был один в святилище.
Он остался там до рассвета. Не молился — в этот момент молитвы казались ему лживыми, попыткой исправить свою слепоту словами, когда нужны были действия. Не размышлял — его ум был слишком перегружен, слишком переполнен новым пониманием. Он просто сидел, касаясь земли, чувствуя влагу в ней, слушая тихий звук воды в колодце, того скрытого источника, который питал святилище уже тысячу лет.
И где-то в глубине ночи, когда луна была уже в другой части неба, а первые звёзды начали бледнеть, Прибыслав понял. Не в словах, не в логике, но в ощущении, в телесном понимании: старуха никогда не была рядом. Её присутствие, её слова, даже её физическое тело — всё это было видением, даром Додолы волхву, что был слишком закрыт, чтобы слышать иначе. Это был сон наяву, то, что волхвы древних времён называли бодрствующим видением, когда бог касается сознания человека и показывает ему что-то необходимое для его развития.
И это понимание было ещё горче, чем сама встреча, потому что означало, что разговор был не только о Радославе, не только о справедливости, не только о Баба Роге. Разговор был о самом Прибыславе, о том, что волхв слишком долго был закрыт собственной гордостью, собственным знанием, собственной неверой в то, что боги могут говорить иначе, чем он ожидал.
Когда солнце поднялось над Ретрой, Прибыслав был уже в пути домой. Люди, видевшие его, говорили потом, что волхв выглядел как человек, пережившей великое потрясение, но не сломленный этим потрясением. Его спина была прямой, его глаза были открытыми, его шаг был твёрдым. Но на его лице была печать чего-то потерянного и чего-то найденного одновременно.
Дома он нашёл Любаву, которая приготовила кашу из того зерна, что осталось с прошлого года. Она не спросила его, где он был всю ночь. Она только посмотрела на него так, как смотрят дети, которые видят, что в их родителе произошло изменение, и не знают, плакать ли об этом, или быть счастливым.
Отец, — сказала она, — тебе нужно поесть. Затем тебе нужно спать.
И Прибыслав послушался.
Но спать он не смог.
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ: ГОЛОС БОГАТСТВА
Селение Волхово дышало неравномерно. Неправильное дыхание имело имя — Обран, и он жил в доме, что построил из дерева, железа и укротованного голода других людей.
Засуха, которая третий год подряд опустошала земли Руси, странным образом обошла его амбары. Люди говорили об этом шёпотом, не веря своим словам: как может быть, что у одного человека зёрна сохранились, когда у соседей осталась только пыль и память о полях?
Ответ был прост и отвратителен. Обран начал скупку в первый год засухи, когда крестьяне, видя чахлые побеги под небом, что напоминал раскалённое железо, готовы были отдать всё за горсть медных монет. Он приходил в деревни с мешками серебра, с улыбкой человека, совершающего милостыню, и он брал пшеницу, рожь, ячмень по цене, что была оскорблением. Крестьяне хватались за его деньги, потому что медь можно съесть только переплавив её в украшения, а драгоценности не спасают от голода детей.
Затем Обран ждал. Он был терпелив, как враг, что знает, что время на его стороне.
Когда волхвы начали молиться Додоле, когда они зажигали костры и пели песни старых дней, надеясь вернуть дождь — Обран молился про себя совсем иному богу. Богу накопления. Богу ростовщичества. Богу, что не требует жертвы, а требует только расчета.
К концу третьего года его амбары были полны. Не только полны — забиты, как если бы пытался он вместить в них весь мир. Зёрна лежали слоями, слоями света, потому что когда солнце попадало в щели в стенах, оно золотило их. Он стоял в темноте амбара и видел перед собой не жизнь — видел цену жизни, преобразованную в материю.
Жена его, Маргарита, давно перестала спать в его постели. Она спала в покое, что смотрел на реку, подальше от него, подальше от того, что исходило от его кожи — запаха пота и наживы. Она была дочерью немецкого купца, воспитана в традициях западного торга, где справедливость — понятие, что меняет содержание в зависимости от курса серебра. И всё же даже она, привыкшая к правилам жестокого рынка, чувствовала в доме присутствие чего-то, что не должно было там быть.
Обран, — сказала она однажды, сидя за столом, на котором была расставлена еда, достаточная для накормления трёх семей, — люди смотрят на нас странно. На рынке, когда я прохожу, они отходят в сторону, как будто я несу болезнь.
Обран не поднял глаз от куска баранины на своей тарелке. Он жевал медленно, растягивая удовольствие, зная, что этот процесс — передача пищи из общего ресурса в его собственное тело — есть форма власти.
Люди завидуют, Маргарита. Завидуют тем, кто видит дальше, чем они. Они видят засуху и впадают в панику. Я вижу засуху и вижу возможность.
Это не зависть, — ответила его жена, и в её голосе прозвучала вибрация, которую он услышал, как критику. — Это страх. Я тоже начинаю его чувствовать. Страх перед тем, что ты делаешь с зёрнами, которые могли бы спасти людей.
Обран отложил вилку. Он смотрел на неё долго, изучая её лицо, как если бы видел его впервые. Маргарита была красива в молодости, и эта красота была частью сделки их брака. Теперь красота уходила, заменяясь на что-то более чёткое — на черты человека, что начинал понимать, во что превратился его дом.
Зёрна — это не милость, Маргарита. Зёрна — это товар. Род создал закон стоимости, и стоимость зависит от предложения и спроса. Если бы я продавал свои запасы в первый год засухи по цене, которую скупал, я бы был нищим через месяц. Вместо этого я буду продавать по цене, которую люди готовы платить на четвёртый и пятый год, когда голод станет совсем невыносимым.
Маргарита встала из-за стола. Она была одета в платье из льна, окрашенное в цвет вишни, и когда она двигалась, ткань издавала шёлковый звук отступления.
Я помолюсь твоему богу накопления, — сказала она на пороге комнаты, — но я молю мой Бог простить мне, что я живу в этом доме.
Она ушла, и Обран остался один с едой, что была слишком много, и с зёрнами в амбарах, что были слишком много.
Он был богат. Он был невероятно, неправедно, в смысле какого-то вселенского баланса, богат. И он был один.
Волхвы забыли о нём. Они были заняты молитвами Додоле. В святилище они приносили жертвы, и кровь животных смешивалась с пеплом костров, создавая символы, что, по их убеждению, должны были вернуть дождь. Они пели так громко, что звук их голосов докатывался до дома Обрана, и он слышал боль в этих голосах — боль человека, что молит и не знает, услышан ли.
Додола молчала.
Засуха продолжалась.



