Капкан времени. Невеста темного дома

- -
- 100%
- +

© Яна Малова, 2026
ISBN 978-5-0071-2582-6
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Глава 1. Отпуск, который я заслужила
Дарина
Маршрутка воняла бензином, козьим сыром и чьей-то героической верой в то, что дезодорант — изобретение для слабых духом.
Я вцепилась в поручень, когда «Газель» вильнула на очередном повороте серпантина, и меня швырнуло в соседа — широкого, молчаливого деда в папахе, который даже не покачнулся. Посмотрел на меня, как горы смотрят на облака, — с вечным терпением и лёгким снисхождением, — и продолжил жевать свой лаваш.
— Простите, — пробормотала я, пытаясь впихнуть себя обратно в пространство между ним и стенкой маршрутки.
Себя. Всю себя. Пятьдесят второй размер себя.
Нет, вру. Пятьдесят четвёртый. Пятьдесят второй был в январе, до того, как Игорь сказал то, что сказал, и я две недели питалась исключительно тортами, слезами и жалостью к себе. Теперь, наверное, пятьдесят четвёртый. Я не проверяла. Я вообще выбросила напольные весы в мусоропровод на следующий день после разрыва, и это, между прочим, было единственное решение за последний месяц, о котором я ни секунды не жалела.
Маршрутка нырнула в тень нависающей скалы, и я прижалась виском к стеклу. Прохладное. Грязное. Со следами чьих-то пальцев и одинокой мухой, которая билась между рамами с упорством, достойным лучшего применения.
Я её понимала. Я тоже всю жизнь билась в стекло, пытаясь вырваться куда-то, где воздух чище, а люди не смотрят на тебя так, будто ты заняла чужое место.
Хотя — чего уж. Место в маршрутке я действительно заняла. И даже немного прихватила соседское.
За окном плыли горы — совершенно невозможные, неприличные в своей красоте. Хребты громоздились друг за другом, как великаны, заснувшие стоя, и солнце ложилось на их бока золотым маслом. Ущелья были залиты синевой, а где-то далеко внизу, в нереальной глубине, блестела ниточка реки — тонкая, как серебряная цепочка, которую Игорь подарил мне на полгода отношений и которую я так и не смогла заставить себя выбросить.
Цепочку не выбросила. А весы — пожалуйста.
Логика у меня всегда была своеобразная.
«Газель» подпрыгнула на ухабе, и я прикусила язык. В буквальном смысле — до крови. Во рту стало солоно. Внизу живота протянуло — тупо, лениво, как перед месячными, только до них было ещё дней десять. Я машинально прижала ладонь к животу и тут же убрала: дед покосился.
Ничего. Дорога. Тряска. Шаурма с вокзала, которую я купила у мужчины с золотым зубом и глазами побитой собаки. Пройдёт.
Всё всегда проходит. Это мне ещё бабушка говорила, царствие ей небесное, пока подкладывала третью котлету: «Кушай, Даринка. Жизнь — штука длинная, а худые быстро ломаются».
Бабушка была мудрая женщина. Бабушка весила девяносто килограммов и прожила восемьдесят семь лет. Бабушка не знала слова «бодипозитив», но если бы узнала — одобрительно кивнула бы и положила бы ещё котлету.
Я улыбнулась. Потом перестала.
Потому что вспомнила Игоря.
Игорь Александрович Комаров, двадцать восемь лет, фитнес-тренер, специализация — функциональный тренинг и коррекция фигуры. Рост метр восемьдесят пять. Кубики пресса — восемь штук. Зубы — белые, как в рекламе. Мозг — опционально.
Мы познакомились в «Пятёрочке», в очереди на кассу. Романтично, да? Он стоял передо мной с протеиновыми батончиками и куриной грудкой, я — с пельменями и шоколадным мороженым. Он обернулся, посмотрел сначала на мою корзинку, потом на меня, и сказал: «Тебе бы вместо пельменей — индейку на пару. С таким лицом и фигурой можно конфетку сделать, если поработать».
Это, видимо, должен был быть комплимент.
Я, видимо, должна была растаять.
Вместо этого я сказала: «Спасибо, но я и так конфетка. Просто трюфельная, а не карамелька на палочке».
Он засмеялся. Красиво. У него были ямочки на щеках, и когда он смеялся, вокруг глаз собирались лучики морщинок, и выглядел он… ну, как мужчина, рядом с которым хочется быть лучшей версией себя.
Проблема была в том, что «лучшая версия» в его понимании означала «на тридцать кило легче».
Первый месяц — эйфория. Он красивый, внимательный, открывает двери, платит за ужин, пишет «доброе утро» с тремя сердечками. Я летала. Я, Дарина Ковалёва, фельдшер скорой, которая привыкла, что мужчины смотрят сквозь неё, как сквозь стекло, — летала. У меня был парень. Красивый парень. Парень, у которого есть кубики.
Второй месяц — появились нюансы. «Дарин, может, не будешь десерт? Мы же договаривались». Мы не договаривались. Он договаривался. С самим собой. За закрытыми дверями своей черепной коробки, где обитали три мысли: белок, кардио и калории.
Третий месяц — абонемент в его зал на день рождения. Я ждала серёжки. Маленькие, серебряные, с лунным камнем. Я даже ссылку кинула — невзначай, между «как дела» и «спокойной ночи». Получила абонемент на год. С припиской: «Будем вместе работать над тобой!»
Над тобой.
Как будто я — проект. Объект для реновации. Квартира, которую надо отремонтировать, прежде чем в неё можно будет привести гостей.
Я не сказала ничего. Улыбнулась. Поблагодарила. Сходила три раза — и все три раза ловила на себе взгляды его коллег. Оценивающие. Удивлённые. «Это Комарова девушка? Серьёзно?»
Серьёзно.
Я перестала ходить в зал.
Игорь перестал ставить сердечки.
Потом был пляж. «Кит выбросился на берег». Молчание.
Потом было «ну ты же понимаешь, если бы ты немного похудела…»
Потом было «мне нужна девушка, за которую не стыдно».
Стыдно.
Восемнадцать месяцев отношений, упакованные в одно слово, как в мусорный пакет.
Я не заплакала. Ни тогда — у двери, глядя в его красивую виноватую спину. Ни потом — на полу в коридоре, три часа, глядя в стену. Слёзы — это была бы реакция. Эмоция. Живое чувство. А я в тот момент была пустая, как консервная банка, из которой вычерпали всё содержимое, а саму банку смяли ногой и бросили у обочины.
Торт «Прага» — два килограмма — помог. Немного. На время. На то время, пока рот занят, и мозг переключается с «стыдно» на «божечки, какой крем».
Потом было ещё два торта, четыре коробки пельменей, литровое ведерко мороженого и один рассольник — бабушкин рецепт, который я готовила в три часа ночи, рыдая над кастрюлей.
Ладно, я всё-таки рыдала. Но только над рассольником. Это не считается.
— Дэвушка! — Дед в папахе ткнул мне в бок твёрдым локтем. — Спишь, да? Приехали почти. Твоя остановка скоро.
Я очнулась от воспоминаний, как из воды вынырнула, — рывком, глотая воздух. За окном горы стали ближе, круче, острее. Дорога нырнула в ущелье, и тени легли на маршрутку, как холодные ладони.
— Спасибо, — я попыталась выпрямиться. Спина затекла. Живот ныл — не сильно, но настойчиво, будто кто-то внутри медленно натягивал струну.
Дед протянул мне лаваш с сыром — отломил кусок от своего, без спроса, без церемоний. Сыр пах резко, остро, по-козьи, и в другой ситуации я бы, может, поморщилась. Но здесь, в грохочущей маршрутке, между небом и пропастью, этот лаваш с сыром был самой человечной вещью в мире.
— Спасибо, — повторила я.
— На здоровье. Худая приехала, кушать надо. Зулейха тебя откормит, не переживай.
— Я не худая.
Дед окинул меня таким взглядом, каким, наверное, скотовод оценивает бурёнку на ярмарке: профессионально и без намёка на осуждение.
— Худая, — вынес вердикт. — Бледная, зелёная и худая. Кушать надо и спать. На, ещё кусок.
Я хотела объяснить ему, что в моём мире — там, откуда я приехала, в мире блогеров, фитнес-марафонов и сорокового размера, — я была чем угодно, но не худой. Что мой бывший парень смотрел на меня и видел проблему. Что моя мама, сама-то не стройняшка, каждый раз при встрече оглядывала меня с ног до головы и говорила: «Опять поправилась?» — таким тоном, будто я совершила тяжкое уголовное преступление.
Но дед жевал лаваш с выражением полной гармонии с мирозданием, и что-то подсказывало мне, что в его системе координат слово «диета» попросту не существовало.
Я съела сыр. Вкусный. Солёный. Живой.
Живот тянуло.
Кара-Юрт вынырнул из-за поворота — не город, не посёлок даже, а горстка каменных домов, рассыпанных по склону так, будто кто-то нёс их в ладонях и случайно просыпал. Плоские крыши, каменные заборы, на верёвках — ковры, бельё и что-то мясное. На скамейке у фонтана — три старика в одинаковых папахах, как тройка мудрецов на совете.
Маршрутка остановилась с астматическим вздохом. Водитель — молодой парень с серьгой в ухе и выражением вселенской скуки — обернулся: «Всё, конечная. Дальше ногами».
Я вытащила чемодан. Он был неприличных размеров — Ленка настояла: «Бери всё, вдруг свадьба, вдруг поход, вдруг бассейн!» Бассейн. В горном ауле. Ленка иногда жила в мире, параллельном здравому смыслу, и это, честно говоря, было одной из причин, почему я её любила.
Чемодан грохнул о землю, я выпрямилась и замерла.
Горы.
Они стояли вокруг — плотно, стеной, как стража, — и были так близко, что казалось, протяни руку — и коснёшься. Небо между вершинами было синим до неприличия, до дрожи, до слёз. Воздух… Я вдохнула — глубоко, до самого дна лёгких — и чуть не закашлялась. Он был густой, как бульон: травы, нагретый камень, сосновая смола и что-то сладковато-дымное, домашнее.
В Ростове я дышала бензином и нервами. Здесь воздух был как еда. Ещё один кусок, и лопнешь.
— Дарина? Дарина!
Она вылетела из калитки — маленькая, круглая, стремительная, как шаровая молния в цветастом платье. Чёрные глаза-маслины, улыбка на полморды, платок сбился на затылок.
— Зулейха-ханум? Здравствуйте, я…
— Ой, заходи, заходи! Устала? Голодная? Конечно голодная, дорога — убийство! Заходи!
Она подхватила мой чемодан — двадцать три килограмма! — и понесла так, будто это была дамская сумочка.
— Зулейха-ханум, я сама, он тяжё…
— Тяжёлый? Это тяжёлый? Я баранов на спине таскала, которые тяжелее! Не спорь. Заходи.
Я зашла. И пропала.
Двор был маленький, увитый виноградом так, что солнце сочилось сквозь листья зелёными пятнами. Каменный дом, деревянная веранда, а на веранде — стол.
Стол.
Я остановилась. Моргнула. Убедилась, что не галлюцинирую.
Хинкал — горой, дымящийся, с бараниной. Чуду — тонкие, поджаристые, с творогом и зеленью. Курзе — аккуратные, похожие на маленькие кошельки. Баранина с чесноком и травами. Лепёшки — с пылу, с жару. Чай в чайнике с длинным носиком. Мёд — тёмный, горный. Варенье из чего-то мелкого и тёмного — кизил? Тёрн?
— Это всё… мне?
— А кому? Садись. Ешь.
— Тут же на пятерых…
Зулейха окинула меня взглядом. Внимательным, цепким — но совсем не таким, какой бывал у Игоря. Игорь смотрел и считал: калории, сантиметры, степень несоответствия идеалу. Зулейха смотрела и видела что-то другое.
— Хорошая, — сказала она, кивнув. — Здоровая. Красивая. Кушай.
Красивая.
Вот так. Без оговорок. Без «могла бы быть красивой, если бы похудела». Без «лицо симпатичное, но фигура…». Просто — красивая.
У меня защипало в носу.
Я села и начала есть.
В другой жизни — в ростовской, в игоревской жизни — я бы взяла кусочек того, ломтик этого. Запила бы чаем без сахара. Весь вечер считала бы углеводы, белки и своё отражение в ложке.
Но Игоря больше не было. И его невидимый калькулятор, который я носила в голове, как проклятие, — его тоже больше не было. Или нет — был, но тише. Намного тише. Может, его заглушил горный воздух. Или баранина. Или Зулейхина улыбка.
Я ела. Хинкал — обжигающий, с наваристым бульоном. Чуду — сочные, с тянущимся творогом. Баранина — мягкая, рассыпающаяся, пропитанная соками и травами. Лепёшки — в которые можно было завернуть всё: мясо, сыр, зелень, счастье. Мёд — густой, тёмный, пахнущий горными цветами, которых я не знала по именам.
Зулейха сидела напротив, подперев щёку кулаком, и подкладывала. Молча. Каждый раз, когда моя тарелка пустела, на ней появлялся новый кусок — как по волшебству. Как у бабушки.
— Вкусно? — Спросила она наконец.
— Невероятно, — честно ответила я с набитым ртом. — Зулейха-ханум, это лучшая еда в моей жизни.
— Конечно лучшая. Я же все готовлю с любовью.
Скромность, подумала я, явно не входит в число местных добродетелей. И слава богу.
Чай был чёрный, крепкий, с чабрецом — обжигающий, душистый, такой, что после первого глотка по телу прошла тёплая волна и мышцы, которые я не знала, что напрягала, вдруг расслабились.
— Так, — Зулейха поставила свою чашку. — Теперь рассказывай. Кто обидел?
Я поперхнулась чаем.
— Что?
— Вижу. По глазам. Грустные глаза. Мужчина обидел.
— Зулейха-ханум, у вас рентгеновское зрение?
— У меня четыре сына. Их жёны. Внучки. Я знаю, когда женщина плачет внутри. Ты — плачешь. Давно. Говори.
Я хотела отшутиться. Я всегда отшучиваюсь — это мой щит, мой панцирь, моя черепашья броня. Ирония вместо слёз. Сарказм вместо крика. Улыбка вместо «мне больно, так больно, что я не могу дышать».
Но Зулейха смотрела на меня своими глазами-маслинами — тёмными, тёплыми, неотвратимыми, — и панцирь дал трещину.
— Он сказал, что ему за меня стыдно, — услышала я свой голос. — Что я… что за меня стыдно.
Я сделала этот жест — неопределённый, объемлющий. Руки обвели в воздухе контур: бёдра, живот, грудь, всё. Меня. Всю меня.
Зулейха перестала улыбаться.
Это было неожиданно — и почти пугающе. Как если бы солнце вдруг выключили. Её лицо стало серьёзным, жёстким, и я увидела под мягкостью и цветастым платьем что-то стальное. Хребет. Скалу. Ту самую породу, из которой сложены эти горы.
— Стыдно? — Переспросила она тихо. — За тебя — стыдно?
— Ну… я… — я сглотнула. — Я понимаю, что я не…
— Послушай меня, дочка. Слушай Зулейху. Мужчина, которому стыдно за свою женщину, — это не мужчина. Это мальчик. Маленький, глупый, голый мальчик, который ничего не понимает. Настоящая женщина — это тепло. Это сила. Это дом. А он хотел вешалку для одежды, — она фыркнула. — Забудь. Горы вылечат. Кушай.
У меня задрожали губы. Я прикусила нижнюю — сильно, до боли, — чтобы не расклеиться.
— Спасибо, Зулейха-ханум.
— Не за что. И перестань «ханум». Просто Зулейха. Или баба Зуля, как внуки говорят.
Я засмеялась. Мокро, сквозь ком в горле, но засмеялась.
Комната была маленькая, с высокой кроватью, горой подушек и ковром на стене — тёмно-красным, с геометрическим узором, от которого, если долго смотреть, начинало казаться, что он шевелится. Окно выходило на горы, и вечернее солнце затопило всё золотом — густым, тёплым, как тот мёд, которого я съела три ложки.
Или четыре. Не считала. Больше не считаю. Принципиально.
Я приняла душ — вода еле тёплая, напор как у астматика, но после двенадцати часов дороги это было почти религиозное переживание. Натянула пижаму — футболку с надписью «I need coffee and 12 hours of sleep», подарок Ленки, — и села на кровать.
Надо написать Ленке.
Я взяла телефон. Одна полоска связи. Интернет грузился так медленно, будто данные несли на ослике через перевал.
«Доехала. Живая. Хозяйка — бомба. Накормила до полусмерти. Горы — космос. Мужиков пока не видела, только деда в папахе, который назвал меня худой. ХУДОЙ, Лен. Я. Худая. Переезжаю сюда навсегда».
Ленка ответила мгновенно — как у неё это получалось при любом часовом поясе и любой связи, было загадкой уровня Бермудского треугольника.
«ХУДАЯ. Вот видишь!!! Я же говорила!! Кавказ — это другая планета. Отдыхай, ешь, дыши. И не думай об этом дебиле. Он тебя не заслуживал. Ты — огромной величины бриллиант, детка. Просто требующий огранки».
Крупной огранки. Ленка — поэт.
Я улыбнулась, положила телефон и легла.
Живот тянуло.
Я прислушалась к себе — привычка, профессиональная деформация, шесть лет на скорой. Тупая, ноющая боль в нижней части живота, правая подвздошная область. Постоянная, без усиления при движении. Нет иррадиации. Нет тошноты. Стул, мочеиспускание — норма. Температура? Потрогала лоб — вроде нормально, хотя без градусника гадание на кофейной гуще точнее.
Киста?
Полтора года назад гинеколог нашла маленькую фолликулярную кисту. Сказала «наблюдаем». Перевожу с врачебного: «Приходите через три месяца на УЗИ». Я не пришла. Ни через три, ни через шесть, ни через двенадцать. Между ночными дежурствами, Игорем и пациентами, которые умирали у меня на руках в «буханке» скорой, — на собственное здоровье не оставалось ни сил, ни времени, ни желания.
Сапожник без сапог. Фельдшер без обследования. Классика жанра.
«Пройдёт, — подумала я, натягивая одеяло. — Дорога, стресс, перемена климата. Пройдёт».
Горы за окном темнели. Золото сменилось медью, медь — сиренью, сирень — чернотой.
Живот тянуло. Тихо, ровно, монотонно — как басовая нота, которую кто-то забыл выключить.
Я закрыла глаза. Далеко внизу, в посёлке заблеяла коза — обиженно, требовательно, как маленький ребёнок.
Пахло чабрецом и дымом.
«Завтра, — подумала я, проваливаясь в сон. — Завтра всё будет хорошо. Буду гулять, дышать, есть. Не думать про Игоря. Не считать калории. Не смотреть в зеркало с ненавистью. Просто — быть. Здесь. В горах. Где дед в маршрутке назвал меня худой, а женщина с глазами-маслинами — красивой. Где воздух пахнет как еда, а еда пахнет как счастье. Где никому нет дела до моего пятьдесят четвёртого размера, потому что здесь другие мерки — не в сантиметрах, а в чём-то, чего я пока не понимаю…»
Сон пришёл — мягкий, шерстяной, пахнущий горными травами.
Боль осталась.
Утро было золотое.
Я знаю, это звучит как дешёвый роман — «золотое утро в горах», — но оно было золотое. Буквально. Солнце вломилось в окно, как незваный гость, и залило комнату таким светом, что ковёр на стене вспыхнул, и казалось — он горит.
Я потянулась, открыла глаза… и остановилась.
Живот.
Боль не ушла. Наоборот — за ночь она выросла, расправила плечи, обжилась. Не тянущая. Не фоновая. Другая. Гуще. Тяжелее. Как будто кто-то внутри медленно закручивал гайку — оборот за оборотом, с методичной, неумолимой силой.
Я лежала на боку, подтянув колени к груди, и дышала, как учила своих пациентов: вдох на четыре, выдох на четыре. Боль слушала с вежливым интересом и не уходила.
«Так, Ковалёва, — сказала я себе тоном старшего врача, — давай по делу. Локализация — правая подвздошная, ниже пупка. Характер — постоянная, тупая, с усилением при перемене положения тела. Иррадиация — в поясницу. Это новое. Вчера не было. Нехорошо».
Я дотянулась до аптечки и нашла градусник. 37,4.
Субфебрильная температура.
Нехорошо.
Фельдшерский мозг — тот самый, который на вызовах работает как швейцарские часы, а в собственной жизни предпочитает спать, — вдруг включился на полную мощность и начал листать учебник, как бешеный ветер листает страницы.
Аппендицит? Нет. Нет миграции боли из эпигастрия. Нет мышечного напряжения. Нет симптома Щёткина. Хотя стоп — на себе-то не проверишь. Кишечник? Нет связи с едой, стул нормальный. Мочевыводящие? Нет дизурии. Значит — гинекология. Киста. Перекрут ножки? Разрыв? Тогда боль была бы острее. Пока — не острее. Пока.
Пока.
Это «пока» мне очень не нравилось.
Я заставила себя встать. Ноги держали, но неуверенно — как после третьего бокала вина, когда пол ещё ровный, но какой-то подозрительно мягкий. Умылась. Вода из-под крана пахла железом и холодом. Посмотрела на себя в крошечное зеркало над раковиной: рыжие кудри — дыбом, веснушки на бледном лице — как рассыпанная гречка, зелёные глаза — с тёмными кругами.
Красотка, Ковалёва. Просто мисс Вселенная.
Я вышла на веранду. Зулейха уже суетилась у стола — завтрак был накрыт с тем же размахом, что и вчерашний ужин. Каша, лепёшки, сыр, мёд, чай, варенье, яйца, зелень.
— Доброе утро, дочка! Садись! Кушай!
— Зулейха, я…
— Бледная. Почему бледная? Не спала?
— Спала. Просто… живот немного тянет. Ничего серьёзного. Наверное, с дороги.
Зулейха наклонила голову, посмотрела на меня — остро, пронзительно, и мне на секунду показалось, что она видит прямо сквозь мои рёбра, сквозь кожу и мышцы, видит ту самую кисту — маленькую бомбу замедленного действия, которую я полтора года старательно игнорировала.
— Кушай, — сказала Зулейха мягче. — Поешь — и полегчает. А если не полегчает — скажешь. У меня племянник на машине, до больницы довезёт.
— Не надо больницы. Пройдёт.
— Упрямая, — Зулейха вздохнула. — Ладно. Кушай.
Я села. Потянулась к лепёшке.
И посмотрела на горы.
Они стояли — в утреннем свете, омытые солнцем, как только что отчеканенные. Каждый хребет — чёткий, резкий, с тенями в складках, похожими на морщины мудрого лица. Снег на вершинах — ослепительный, нестерпимо белый на фоне синевы. А ниже — зелень, сочная, яркая, живая. И где-то ещё ниже — ущелье, полное тумана, который поднимался медленно, лениво, как дым.
Это было так красиво, что я забыла дышать. На секунду. На одну маленькую секунду я забыла и боль, и Игоря, и кисту, и свой пятьдесят четвёртый размер, и всю свою жизнь, которая была до этого момента. Были только горы — огромные, вечные, безразличные к человеческой мелочности.
Мне бы такое безразличие.
Мне бы…
Удар пришёл без предупреждения.
Изнутри. Снизу. Раскалённой иглой — от правого бока к пупку и обратно. Такой, от которого темнеет в глазах и перехватывает горло, и единственное, что ты можешь, — это согнуться пополам и вцепиться в край стола так, что белеют костяшки.
Лепёшка выпала из рук.
— Дочка?! — Голос Зулейхи — далёкий, как из-под воды.
Я согнулась — лоб к коленям, руки на животе — и мир сузился до одной точки. До точки боли, которая пульсировала, росла, ширилась, заполняла всё пространство внутри меня.
«Киста, — мелькнуло в голове, — перекрут ножки или апоплексия, нужно в больницу, СЕЙЧАС, нужно…»
— Дочка! Дарина!
Ее руки — тёплые, крепкие — подхватили меня, не давая сползти со стула.
— Живот? Сильно болит?
— Больница, — выдавила я сквозь зубы. — Мне нужно. В больницу. Сейчас.
Горы стояли в окне — прекрасные, равнодушные, вечные.
Мне было всё равно. Мне было так больно, что весь мир — и горы, и солнце, и запах чабреца — схлопнулся в одну раскалённую точку внизу живота, и я подумала — чётко, ясно, фельдшерским своим мозгом, который работал даже сейчас:
«Отпуск, который я заслужила. Спасибо, вселенная. Ты как всегда на высоте».
Глава 2. Когда тело предаёт
Дарина
Магомед — или Мурад, или Махмуд, я так и не запомнила — приехал через четыре минуты. В пыльном «уазике» допотопного вида, с треснутым лобовым стеклом и запахом бензина, от которого тошнота из «фоновой» стала «активной». Хмурый мужик лет сорока, в спортивных штанах и кожаной куртке поверх майки, с лицом человека, которого разбудили после ночной смены и который был этим недоволен, но перечить тётке не собирался.
Зулейха загрузила меня на заднее сиденье — подложила подушку, укрыла пледом, как раненого бойца.
— Держись, дочка. Тридцать минут. Может, сорок, дорога плохая.
Тридцать минут.
Сорок.
По горному серпантину. Ночью. С болью, которая при каждой кочке прошивала меня насквозь, от живота до макушки, и обратно.
— Может, скорую? — Прохрипела я.
— Скорая из Хасара час будет ехать. Потом столько же обратно. Быстрее сами.
Логично. Чертовски, убийственно логично.



