Все твердое растворяется в воздухе. Опыт модерности

- -
- 100%
- +

Marshall Berman
All That Is Solid Melts Into Air. The Experience Of Modernity
* * *© Marshall Berman, 1982
© Владислав Федюшин, Тина Белякова, перевод, 2020
* * *Памяти Марка Джозефа Бермана (1975–1980)
Благодарности
Едва ли эту книгу можно назвать исповедью. Однако я вынашивал ее долгие годы и за это время понял, что в каком-то смысле она – история моей жизни. Невозможно перечислить здесь всех, кто прожил эту книгу вместе со мной и помог сделать ее такой, какой она получилась: людей оказалось бы слишком много, эпитеты были бы чересчур сложны, а эмоции – избыточно сильны; список не стоит и начинать, иначе он никогда не завершится. Следующее – всего лишь робкая попытка. За энергию, идеи, поддержку и любовь я глубочайше благодарю Бетти и Дайэн Берман, Морриса и Лор Дикстейнов, Сэма Гиргуса, Тодда Гитлина, Дениз Грин, Ирвинга Хоу, Леонарда Кригеля, Мередит и Кори Таксов, Гэя Тачмана, Майкла Уолцера; Джорджа Борхардта и Майкла Рэдомизли; Эрвина Гликса, Барбару Гроссман и Сьюзан Дуайер из Simon & Schuster; Аллена Балларда, Джорджа Фишера и Ричарда Уортмана, которые особенно помогли мне с разделом о Санкт-Петербурге; моих студентов и коллег из Городского колледжа и Городского университета Нью-Йорка, из Стэнфорда и Университета Нью-Мексико; участников семинара о политической и социальной мысли в Колумбийском университете и семинара о городской культуре в Нью-Йоркском университете; Национальный фонд гуманитарных наук; детский сад Purple Circle; Лайонела Триллинга и Генри Пачтера, которые воодушевили меня начать эту книгу и продолжать работу над ней, но не успели увидеть ее в печати; и многих других, кого я не назвал здесь, но чью помощь никогда не забуду.
Предисловие к изданию Penguin: Широкая и открытая дорога
В книге «Все твердое растворяется в воздухе» я определяю модернизм как любую попытку современных людей стать субъектами, а вместе с тем и объектами модернизации, понять современный мир и найти свое место в нем. В таком виде идея модернизма гораздо шире и включает больше аспектов, нежели при трактовке, принятой обычно в научных трудах. В таком виде идея модернизма подразумевает открытую и просторную дорогу к пониманию культуры; так она сильно отличается от кураторского подхода, при котором деятельность человека разбивают на фрагменты, а затем сортируют по отдельным ящикам, помечая время, место, язык, жанр и научную дисциплину.
Эта широкая и открытая дорога – всего лишь один из множества возможных путей, но она обладает определенными достоинствами. Выбрав ее, мы можем считать все виды художественной, интеллектуальной, религиозной или политической деятельности составляющими одного диалектического процесса и способствовать творческому взаимодействию между ними. Она способствует диалогу между прошлым, настоящим и будущим. Эта дорога проходит и через физическое, и через социальное пространство, обнажая общее между великими творцами и обычными людьми, между обитателями, как мы нелепо выражаемся, Старого и Нового Света, а также Третьего мира. Она объединяет людей, несмотря на их этнические, национальные, половые, классовые и расовые различия. Она позволяет нам шире взглянуть на наш собственный опыт, показывает, что в нашей жизни больше смысла, чем мы думаем, придает ей новый резонанс и глубину.
Безусловно, это не единственный способ интерпретировать современную культуру или культуру в целом. Однако он наиболее логичен, если мы хотим, чтобы культура питала современную жизнь, а не превращалась в культ мертвых.
Если мы взглянем на модернизм как на отчаянную попытку ужиться в постоянно меняющемся мире, то поймем, что ни один из видов модернизма нельзя назвать окончательным. Наши наиболее изобретательные построения и достижения неизбежно обратятся в тюрьмы и гробы повапленные,[1], из которых нам или нашим детям придется сбежать или же преобразовать их, чтобы жизнь продолжалась. Подпольный человек Достоевского в бесконечном диалоге с самим собой именно об этом и говорит:
Вы, может быть, думаете, господа, что я сумасшедший? Позвольте оговориться. Я согласен: человек есть животное, по преимуществу созидающее, присужденное стремиться к цели сознательно и заниматься инженерным искусством, то есть вечно и беспрерывно дорогу себе прокладывать хотя куда бы то ни было. ‹…› Человек любит созидать и дороги прокладывать, это бесспорно. Но ‹…› может быть ‹…› он сам инстинктивно боится достигнуть цели и довершить созидаемое здание? Почем вы знаете, может быть, он здание-то любит только издали, а отнюдь не вблизи; может быть, он только любит созидать его, а не жить в нем…
Я весьма резко ощутил столкновение различных модернизмов, и даже поучаствовал в нем, когда в 1987 году, после выхода португальского перевода этой книги, посетил Бразилию. Первой моей остановкой стала Бразилиа – столица, выстроенная ex nihilo[2], по приказу президента Жуселину Кубичека в конце 1950-х – начале 1960-х годов в географическом центре страны. Ее спроектировали Лусиу Коста и Оскар Нимейер, левые последователи Ле Корбюзье. С воздуха Бразилиа выглядит динамичным и завораживающим городом; кстати, она специально построена так, чтобы формой напоминать самолет, из окна которого я (как, по сути, и все остальные гости) впервые ее увидел. Однако на земле, непосредственно там, где живут и работают люди, это один из самых гнетущих городов мира. У меня нет места подробно описывать планировку Бразилиа, но общее впечатление от нее – и его подтвердил каждый встреченный мною бразилец – таково: огромные пустые пространства, в которых индивид чувствует себя потерянным и столь же одиноким, как человек на Луне. В этом городе преднамеренно не создавали общественных пространств, где люди могли бы встречаться и разговаривать или просто прогуливаться и разглядывать друг друга. Великая традиция иберийской и латиноамериканской урбанистики, в рамках которой городская жизнь организуется вокруг plaza mayor[3], оказалась полностью отброшена.
Планировка Бразилиа идеально подошла бы столице военной диктатуры во власти генералов, стремящихся держать народ на расстоянии, разделять и подавлять. Однако для столицы демократии это позор. Во время публичных дискуссий и в прессе я настаивал, что если Бразилия собирается и дальше идти демократическим путем, то ей необходимы демократические общественные пространства, где люди со всей страны могли бы свободно собираться, общаться друг с другом и обращаться к своему правительству – в конце концов, при демократии это именно их правительство, – а также обсуждать свои нужды и желания, извещать о своей воле.
Вскоре Нимейер начал отвечать. Высказав множество нелестных вещей лично обо мне, он наконец заявил нечто более интересное: Бразилиа символизирует устремления и надежды бразильцев, и поэтому любая критика столицы равносильна нападкам на сам народ. Один из его последователей добавил, что так я обнажил свою внутреннюю ограниченность – ведь я притворялся модернистом, критикуя при этом одно из величайших воплощений модернизма.
И тут я замешкался. В одном Нимейер все же был прав. Когда Бразилиа задумывали и проектировали в 1950-х и начале 1960-х годов, она действительно воплощала чаяния бразильского народа – в частности, его мечту о модерности. Огромная пропасть между этими чаяния и их воплощением, кажется, отлично иллюстрирует слова Подпольного человека: строительство дворца модерным людям может показаться увлекательным творческим процессом, но сама жизнь в нем окажется кошмаром.
Такая проблема особенно насущна для модернизма, который исключает перемены или враждебен по отношению к ним – или, скорее, для модернизма, который стремится лишь к одной и последней великой перемене. Нимейер и Коста вслед за Ле Корбюзье полагали, что модерный архитектор должен при помощи новейших технологий воплощать в материальном виде некий идеал, извечные классические формы. Если бы это можно было проделать с целым городом, то он стал бы совершенным и законченным; границы его могли бы расширяться, но внутри он бы больше не развивался. Подобно Хрустальному дворцу из «Записок из подполья», Бразилиа Косты и Нимейера не дает своим жителям – как и жителям всей страны – сделать ничего нового.
В 1964 году, вскоре после окончания строительства новой столицы, бразильскую демократию свергла военная диктатура. В годы ее правления (против которого Нимейер выступал) людей волновали преступления куда более серьезные, чем недочеты в планировании Бразилиа. Но как только в конце 1970-х и начале 1980-х годов бразильцы вернули себе свободу, многие из них неизбежно возмутились столицей, которая сооружена была будто бы специально для того, чтобы их заставить их умолкнуть. Нимейеру следовало бы знать, что модернистское произведение, лишающее людей основных модерных прав – свободы слова, собраний, споров, выражения своих нужд – неизбежно обретет множество врагов. В Рио, Сан-Паулу, Ресифи я ощущал себя выразителем массового недовольства городом, в котором, как говорили мне многие бразильцы, для них нет места.
И все же, так ли виноват Нимейер? Если бы в конкурсе планировок города выиграл другой архитектор, то какова вероятность, что это пространство оказалось бы менее отчужденным, чем нынешнее? Разве все самое мертвящее в Бразилиа не стало результатом общемирового консенсуса просвещенных проектировщиков и архитекторов? Только в 1960–1970-х годах, когда поколение, успевшее построить прото-Бразилиа повсюду – не в последнюю очередь в мегаполисах и городах моей страны – само пожило в этих пространствах, оно осознало, сколь многое оказалось утрачено в мире, созданном такими модернистами. И лишь тогда, подобно Подпольному человеку в Хрустальном дворце, они (и их дети) начали показывать неприличные жесты, высмеивать его и создавать альтернативный модернизм, который учитывал бы жизнь и достоинство всех тех, кто был забыт ранее.
История Бразилиа вернула меня к одной из центральных тем моей книги, к теме, которая казалась мне столь очевидной, что я не обозначил ее так ясно, как следовало бы – к важности коммуникации и диалога. Может показаться, что в этих видах деятельности нет ничего собственно модерного, ведь они восходят к зарождению цивилизации – и даже помогают определить момент этого зарождения; и более двух тысяч лет назад их превозносили как главные человеческие ценности еще Пророки и Сократ. Но я считаю, что в эпоху модерности коммуникация и диалог приобрели новые, особенные вес и актуальность, ведь личность и духовное начало стремительно обогатились, но при этом оказались одиноки и замкнуты, как никогда раньше. В этих условиях коммуникация и диалог становятся одновременно неотложной потребностью и главным источником наслаждения. В мире, в котором все растворяется в воздухе, опыт коммуникации и диалога представляет собой одно из немногих твердых оснований смысла, на который мы можем положиться. Модерная жизнь предлагает, а иногда даже навязывает нам возможность говорить, сблизиться и понять друг друга – и только это может наполнить жизнь смыслом. Нам следует использовать эти возможности в полной мере; они должны определять то, как мы организуем наши города и наши жизни[4].
Читатели часто интересуются, почему я не написал о тех или иных людях, местах, идеях и движениях, которые вписались бы в этот проект не хуже, чем выбранные мною темы. Почему я не рассматриваю Пруста или Фрейда, Берлин или Шанхай, Мисиму или Сембена, нью-йоркских абстрактных экспрессионистов или чешскую группу The Plastic People? Простейший ответ – я хотел, чтобы книга «Все твердое растворяется в воздухе» вышла в свет при моей жизни. Поэтому однажды мне пришлось даже не столько закончить книгу, сколько просто бросить ее писать. Кроме того, я никогда и не собирался составлять энциклопедию модерности. Скорее я надеялся наметить серию образов и парадигм, которые подтолкнули бы других более глубоко и детально исследовать их собственные опыт и истории. Я хотел написать книгу, которая оставалась бы открытой, в которую читатели могли бы вписать собственные главы.
Кто-то может счесть, что я не уделяю достаточного внимания стремительно разрастающемуся современному дискурсу постмодернизма. Этот дискурс стал распространяться из Франции в конце 1970-х годов и исходил, в основном, от разочаровавшихся бунтарей 1968 года, вращавшихся на орбите постструктурализма: Ролана Барта, Мишеля Фуко, Жака Деррида, Жана-Франсуа Лиотара, Жана Бодрийяра и легионов их последователей. В 1980-е годы постмодернизм стал главной темой художественных и литературных дискуссий в США[5].
Можно сказать, что созданная постмодернистами парадигма полностью противоречит той, что изложена в этой книге. Я утверждаю, что модерная жизнь и искусство способны к безграничной самокритике и самообновлению. Постмодернисты стоят на том, что горизонт модерности схлопнулся, она исчерпала свою энергию – словом, что модерность ушла в прошлое. Социальная мысль постмодернистов высмеивает любые коллективные надежды на моральный и социальный прогресс, на свободу личности и общественное счастье, унаследованные нами от модернистов эпохи Просвещения. Постмодернисты считают, что эти надежды оказались полностью несостоятельны: в лучшем случае это пустые и бесполезные фантазии, в худшем – средства утверждения господства и чудовищного порабощения. Они уверяют, что насквозь видят «большие нарративы» современной культуры, особенно «нарратив человечества как героя-освободителя». Характерная особенность постмодернистской софистики: «В прошлом осталась даже ностальгия по нарративам прошлого»[6].
Недавняя книга Юргена Хабермаса, «Философский дискурс о модерне», выявляет слабости постмодернистской мысли в мельчайших деталях. В следующем году я более полно освещу эту тему. Лучшее, что я могу сделать сейчас, – это заново утвердить общее представление о модерности, развитое мной в настоящей книге. Читатели сами могут спросить себя, так ли сильно отличается от нашего реконструированный мною мир Гете, Маркса, Бодлера, Достоевского и прочих. Правда ли мы уже переросли дилеммы, возникающие, когда «все твердое растворяется в воздухе», или мечты о жизни, в которой «свободное развитие каждого является условием свободного развития всех»? Я так не думаю. Но я надеюсь, что эта книга вооружит читателей знаниями, которые помогут сделать собственные выводы.
И все же я сожалею, что не успел глубже исследовать одно модерное чувство. Я имею в виду широко распространенный, зачастую отчаянный страх перед свободой, которую модерность предоставляет каждому индивиду, и желание любыми способами от этой свободы сбежать (как метко выразился в 1941 году Эрих Фромм). Эта характерная модерная тьма впервые была подмечена Достоевским в его притче о Великом инквизиторе («Братья Карамазовы», 1881). «Или ты забыл, что спокойствие, – говорит Инквизитор, – и даже смерть человеку дороже свободного выбора в познании добра и зла? Нет ничего обольстительнее для человека, как свобода его совести, но нет ничего и мучительнее». Затем Инквизитор покидает Севилью эпохи Контрреформации и обращается напрямую к читателям Достоевского конца XIX века: «Но знай, что теперь и именно ныне эти люди уверены более чем когда-нибудь, что свободны вполне, а между тем сами же они принесли нам свободу свою и покорно положили ее к ногам нашим».
Великий Инквизитор отбрасывает зловещую тень на политику XX века. Огромное множество демагогов и демагогических движений выиграли борьбу за власть и завоевали обожание масс, освободив подвластных им людей от бремени свободы (нынешний святой деспот Ирана даже внешне похож на Великого инквизитора). Фашистские режимы 1922–1945 годов могут оказаться всего лишь первой главой все еще набирающей обороты истории радикального авторитаризма. Многие движения этого типа пользуются современными технологиями, коммуникационными системами и техниками мобилизации масс, чтобы бороться с модерными свободами. Некоторые из них нашли ярых сторонников в лице великих модернистов – Эзры Паунда, Хайдеггера, Селина. Кроющиеся здесь парадоксы и опасности темны и глубоки. Мне кажется, что честный модернист должен вглядываться в эту бездну куда дольше и внимательнее, чем успел посмотреть я сам.
Я очень остро ощутил это чувство в начале 1981 года, когда настоящая книга готовилась к печати, а Белый дом занял Рональд Рейган. Одной из самых влиятельных сил, приведших Рейгана к власти, было стремление уничтожить любые следы «светского гуманизма» и превратить США в теократическое полицейское государство. Остервенелая (и щедро финансируемая) воинственность этого устремления убедила множество людей, в том числе страстных противников этого движения, что именно так и выглядит будущее.
Однако сейчас, семь лет спустя, зелотов-инквизиторов Рейгана безбоязненно порицают в Конгрессе, в судах официальных (даже в «Суде Рейгана»[7]) и на суде общественного мнения. Американский народ сбили с толку, и он проголосовал за Рейгана, но люди явно не желают сложить свои свободы у ног президента. Они ни за что не распрощаются с надлежащим судопроизводством (даже во имя войны против преступности), гражданскими свободами (даже если они боятся чернокожих и не доверяют им), свободой слова (даже если им не нравится порнография), или с правом на неприкосновенность частной жизни и свободу жизни сексуальной (даже если они не одобряют аборты и ненавидят гомосексуалистов). Даже те американцы, которые считают себя глубоко религиозными, не поддержали теократический крестовый поход, который поставил бы всех их на колени. Это сопротивление «социальному курсу» Рейгана – даже среди его сторонников – показывает глубину приверженности обычных людей модерности и ее главным ценностям. Оно показывает также, что люди могут быть модернистами, даже если никогда в жизни не слышали такого слова.
В книге «Все твердое растворяется в воздухе» я попытался обрисовать перспективу, в рамках которой всевозможные культурные и политические движения оказались бы частью одного процесса: то, как модерные люди защищают свою честь в настоящем – даже в скверном и жестоком настоящем – и право контролировать свое будущее; стараются создавать в современном мире места, где они могли бы чувствовать себя свободно. С этой точки зрения борьба за демократию, которая разворачивается во всем современном мире, имеет центральное значение для смысла и силы модернизма. Массы безымянных людей, отдающих свои жизни в этой борьбе – от Гданьска до Манилы, от Соуэто до Сеула – создают новые формы коллективного самовыражения. «Солидарность» и «Народная власть»[8] – такие же потрясающие достижения модернизма, как «Бесплодная земля» или «Герника». Еще рано переворачивать страницу книги «больших нарративов», в которых «человечество выступает героем-освободителем»: новые субъекты и новые деяния появляются каждый день.
В 1968 году великий критик Лайонел Триллинг ввел в оборот фразу: «Модернизм на улице». Я надеюсь, что читатели этой книги всегда будут помнить, что модернизм принадлежит улицам, нашим улицам. Широкая дорога ведет на городскую площадь.
Предисловие автора
На протяжении большей части моей жизни, с тех самых пор, как тридцать лет назад в Бронксе я узнал, что живу в «современном (modern) доме» и расту в «современной семье», меня интересовали смыслы модерности. В этой книге я пытаюсь частично раскрыть, как они менялись, исследовать и картографировать увлекательные и ужасные, двусмысленные и парадоксальные стороны модерной жизни. Эта книга движется и развивается за счет самого различного чтения: в первую очередь, чтения текстов – «Фауста» Гете, Манифеста Коммунистической партии, «Записок из подполья» и многих других; но также я пытаюсь читать пространственную и социальную среду – маленькие города, большие стройки, плотины и электростанции, Хрустальный дворец Джозефа Пакстона, парижские бульвары Османа, петербургские проспекты, автомагистрали Роберта Мозеса в Нью-Йорке; и, наконец, читать жизни настоящих и вымышленных людей – со времен Гете к Марксу, Бодлеру и до наших дней. Я попытался показать, что все эти люди, книги и среды разделяют и поднимают определенные, свойственные исключительно модерности вопросы. Всеми ими движет воля к переменам – к преобразованию себя и мира вокруг, – а также страх перед дезориентацией и дезинтеграцией, перед распадом жизни. Всем им знакомы трепет и ужас мира, в котором «все твердое растворяется в воздухе».
Быть модерным – значит жить жизнью, полной парадоксов и противоречий. Это значит быть подавленным огромными бюрократическими организациями, которые властны контролировать, а зачастую и уничтожать любые сообщества, ценности, жизни; и в то же время это значит не колебаться в своей решимости противостоять этим силам, сражаться за изменение мира, за то, чтобы сделать его своим. Это значит быть одновременно революционером и консерватором: с готовностью принимать новые возможности опыта и приключений, но опасаться нигилистических глубин, к которым ведут столь многие модерные авантюры, жаждать созидать, но держаться за что-то настоящее, даже если все растворяется. Можно сказать даже, что быть истинно модерным значит выступать против модерности: со времен Маркса и Достоевского и вплоть до наших дней никому не удавалось понять все возможности модерного мира и при этом полностью принять их, не выступая против самых ощутимых его данностей. В этом свете неудивительны слова великого модерниста и антимодерниста Кьеркегора о том, что в модерном мире самая глубокая серьезность выражается через иронию. За последнее столетие модерная ирония вдохнула жизнь в огромное количество великих произведений искусства и мысли; и одновременно она пронизывает повседневную жизнь миллионов обычных людей. Цель этой книги – совместить все эти произведения и все эти жизни, восстановить духовное богатство модернистской культуры для современных простых мужчин и женщин, показать, что модернизм для нас – это реализм. Это не поможет разрешить противоречия, которые пропитывают модерную жизнь; но это должно помочь нам понять их, позволить нам с незамутненным рассудком сталкиваться с силами, которые делают нас теми, кто мы есть, разбираться с ними и преодолевать их.
Вскоре после окончания работы над этим текстом смерть забрала моего дорогого пятилетнего сына Марка. Я посвящаю эту книгу ему. Из-за его жизни и смерти многие содержащиеся в этой книге идеи и темы становятся очень личными: тот, кто, подобно ему, кажется наиболее счастливым в современном мире, может оказаться уязвимее всего перед населяющими его демонами; ежедневная рутина игровых площадок и велосипедов, походов по магазинам, ужинов, уборки, привычных объятий и поцелуев может быть не только бесконечно радостной и прекрасной, но также бесконечно шаткой и хрупкой; для поддержания этой жизни могут быть необходимы отчаянные и героические усилия – и иногда мы проигрываем. Иван Карамазов говорит, что из-за смерти детей ему больше всего хочется сдать свой билет в этот мир. Но он этого не делает. Он продолжает сражаться и любить; он продолжает жить.
Нью-Йорк
Январь 1981
Введение. Модерность – вчера, сегодня и завтра
Существует определенный тип жизненного опыта – опыта пространства и времени, себя и других, возможностей и угроз, которые таятся в жизни, – который сегодня разделяют все люди по всему миру. Я буду называть его «модерностью». Быть модерным – значит пребывать в среде, которая обещает нам приключения, силу, радость, рост, преобразование нас и мира вокруг, но в то же время угрожает уничтожить все, чем мы обладаем, все, что мы знаем, все, чем мы являемся. Модерная среда и модерный опыт пересекают любые границы – географические и этнические, классовые и национальные, религиозные и идеологические: можно сказать, что модерность объединяет все человечество. Но это парадоксальное единство, единство раздробленности: оно бросает нас в водоворот нескончаемого распада и возобновления, борьбы и противоречий, неопределенности и страданий. Быть модерным – значит быть частью вселенной, в которой, как сказал Маркс, «все твердое растворяется в воздухе».
Людям, которых засасывает в этот водоворот, часто кажется, что они первые, а то и единственные, кто переживает подобный опыт; это ощущение породило множество ностальгических мифов о Потерянном рае домодерных времен. На деле же через этот процесс за последние пять столетий прошло огромное количество людей – и число постоянно растет. Многие из этих людей, скорее всего, воспринимали модерность как глубинную угрозу своей истории и традициям, однако за эти пять веков модерность сама обзавелась богатой историей и множеством традиций. Я хочу исследовать и зафиксировать эти традиции, чтобы понять, как они могут напитать и обогатить нашу собственную модерность, а также изучить, как они запутывают и обедняют наше восприятие модерности и того, какой она может быть.



