Налегке

- -
- 100%
- +
Над прудом ленивыми кругами ходили чайки, белые до рези в глазах, — падали к самой ряби, чиркали крылом и с гортанным криком взмывали. А по нагретым плитам, у самых ног, толклись сизые голуби: кланялись, ворковали тёплым бормотанием, вспархивали из-под ноги — и тут же садились в двух шагах, за прежнее. Никто из них не сеял и не жал, не запасал впрок — а все были сыты, все при деле, все на своём месте под большим июльским солнцем. Вера шла, глядела на них — на воду, уток, чаек, глупых голубей, — дышала тёплым влажным воздухом, и было легко.
По дороге Вера завернула в пункт выдачи Озона — забрать ламели для просевшего дивана. Коробку — длинную, плоскую — девушка сыскала по номеру не вдруг: заказ отлежал на полке чуть не весь срок. Такие тут не в чести — место занимают, а хозяин всё не идёт; ещё день-другой, и уехал бы обратно на склад.
Дома Вера отстегнула матрас, выщелкнула старые ламели — рассохшиеся, лопнувшие посерёдке — и вставила новые, одну за одной.
Руки делали своё — рейка за рейкой, щелчок за щелчком, — а мысль отходила в сторону, как отходит вода от берега. И думалось о простом, надёжном: что диван этот — из того самого шведского ангара на краю города, синего с жёлтым, куда целая страна ездила как на праздник. Огромный, как аэродром: заходишь за одной табуреткой, выходишь через три часа с полной тележкой и тарелкой фрикаделек, ошалевший от счастья и брусничного соуса. Полки там звали по именам — БИЛЛИ, ПОЭНГ, — будто родню. Потом ангар прикрыли, в тот самый год, и фрикадельки сделались дефицитом, как когда-то джинсы. А диваны — вот они, стоят себе как ни в чём не бывало. Мебель у нас всегда крепче времени: время меняется, а на чём сидели — на том и сидим.
Вера вщёлкнула последнюю ламель, опустила матрас, придавила ладонью — держит. Не проваливается. Посидела, покачалась — твёрдо. Стало быть, и так можно: не выбрасывать, что просело, а тихонько подпереть снизу — и пусть себе служит дальше.
И, посидев так на диване, Вера оглядела квартиру — будто заново. Всё говорило об одном: тут жили, не заботясь о жилье. Потолок натянут, глянцевый, — а стены под ним голые, ободранные, в седых разводах присохшего клея. Она сама их такими и сделала. Так и стояли — раздетые, ничьи. Окна не мыты с осени, свет пробирался в комнату вполсилы, как сквозь дрёму. По углам оседало ненужное — стопки книг, читаных и не по разу, пакет с пакетами, свёрнутый и год не постеленный половик. И, глядя на это, Вера удивилась — без укора: как прожила посреди всего этого и не видела.
И тут в ней будто что-то завелось — тихо, само собой, как заводится под спудом маленький моторчик. Не приказ и не рывок — ровное, упрямое тарахтение: встать и делать. Перемыла посуду. Разобрала, что годами копилось по углам. Свёрнутый половик оттащила к двери — пусть отец отвезёт на дачу, ей ни к чему. Дошла до обоих окон — тех самых, серых, — прошлась мокрой тряпкой, надраила стёкла скомканной газетой до скрипа: так делала бабушка, других способов не признавала. Кухонное — заодно. Комната посветлела на глазах. Лёва наблюдал за уборкой с дивана и лишь щурился: мокрая тряпка — не барское дело.
Вера отступила на шаг, оглядела прибранную комнату будто со стороны, чужим глазом — придирчиво, по-хозяйски. Прибрано, а всё же пусто, и это её кольнуло. Одежда ютилась по углам да на подоконниках, в баулах: шкафа в доме не водилось, вешать было решительно некуда, так и пролежала с весны. А без шкафа и вещь бездомна, как её хозяйка.
И тут одна за другой стали являться мысли до того здравые, что впору записывать: недурно бы стойку под одежду; недурно бы и обои свои — а то стены голые. Вера усмехнулась. Хорошо это называть минимализмом — благородно, по-философски. А назови честно — и выйдет, что живёт барышня не налегке, а как погорелец. Самая малость: перестать наконец ночевать в собственной квартире, точно на перекладных, и сказать себе: тут живу я, а не перемогаюсь. Впрочем, и это — потом. А сейчас желудок, существо низкое и настойчивое, напомнил о себе самым решительным образом.
Вера пошла на кухню, Лёва — следом, вплетаясь восьмёркой меж ног и мурлыча самую нежную из своих песен; нежность эта, Вера знала, включалась ровно на подступах к миске. Доедала последние отцовы закрутки, а за остальным давно ходила сама. Но хотелось не перехватить на ходу, а сготовить горячего, настоящего. Вера заглянула в морозилку, достала курицу и поставила вариться — обстоятельно, всерьёз, чтоб тянуло по квартире супом и было как у людей. А пока варится — можно и яичницу.
Жарить, правда, было не на чем. Да и была ли в доме сковорода — вопрос отдельный, из тех самых: а был ли мальчик? Но что-то этакое смутно припоминалось — тяжёлое, чугунное, из какой-то прошлой жизни. По этому-то мутному воспоминанию Вера и полезла по нижним шкафам гарнитура — и в дальнем, в самом углу, рука нащупала что-то тяжёлое. Вера вытащила на свет старую чугунную сковороду, чёрную, увесистую, как гиря. Вот она — вечная, как наковальня: хозяина пережила и век переживёт. Вера отмыла её металлической губкой, с размаху, до тусклого стального огня, — и было в этом что-то маленькое, но победное. Не пропала, не сдалась, стоит на своём. Как и хозяйка.
Масло — подсолнечное, само собой — Вера лила по капельке, бережно, по-хозяйски. Да только дела такого рода решаются не на кухне, а где-то куда выше — и там уже всё было решено: Верунюшка-то уж масло разлила.
И тут — телефон. Затрясся на столе, пополз к краю, — и Вера, вздрогнув, плеснула масла разом, лишку: растеклось по сковороде шипящей лужей. На экране — Кира.
Поговорить о книге и о Вере, узнать, что у меня пишется дальше, — я в Телеграме (@mayatalaya) и ВКонтакте (vk.ru/mayatalaya). Буду рада тебе и доброму слову.
Глава 8. В люди.
Вера ткнула в громкую связь — руки-то в деле, — дожарила яичницу, сбросила её с колбасой на тарелку, промокнула лишнее и села наконец за стол.
— Привет. Ну, как там твои сапы? — Кира говорила ровно, чуть насмешливо, как умела она одна.
— Сапов больше нет, — Вера подцепила вилкой краешек яичницы. — Ключи сегодня сдала. Дома сижу, уборку затеяла. — И потянула вилкой кусок побольше.
— Сдала? Ну наконец-то. — Кира выдохнула с облегчением. — А дальше-то что думаешь, Верусь?
— Да не пропаду, Кир, — Вера говорила с набитым ртом. — Может, заказ на фрилансе возьму, до августа. Ещё не решила.
Кира тепло усмехнулась, помолчав, по-деловому: — Слушай, а раз ты до августа всё равно свободна… Роберт-то себе помощника на лето ищет. Сходила бы к нему, а? Оно, знаешь, редко когда так ровно сходится.
Яичница тем временем убывала — Вера ела с аппетитом, вприкуску с разговором.
Вера хотела было сказать «подумаю» — так говорят, чтоб отвязаться. Но сказалось другое.
— А что, — проговорила она и сама удивилась, до чего легко это прозвучало. — Может, и пойду.
— Ну вот и славно. — Без торжества, буднично. — Загляни к нему завтра к десяти, я скажу, что придёшь. — И тут же спохватилась: — Ах да, чуть не забыла: я ведь по делу. Взяла два билета на завтрашний вечер — стихи под музыку: двух поэтов, что при жизни так и не свиделись, сводят на одной сцене — встреча, которой не было. Приезжий оркестр играет, а артисты читают стихи — музыка и поэзия в одном флаконе. Тебя и хотела позвать. Ты ж у меня стихи любишь. Так что завтра выберемся вместе.
У Веры так и потеплело на душе. Стихи — да ещё живьём, под музыку, да с сестрой рядом! Давно она никуда не выбиралась вот так, просто для себя.
— Идём! Ещё как идём, — обрадовалась она. — Спасибо, Кир.
Вера отложила телефон, отставила тарелку. Глянула в окно — а стекла будто и нет вовсе: рябина стоит вплотную, рукой подать, и солнце идёт в кухню щедро, во весь проём.
И подумалось ей: чудно всё-таки выходит. Прибралась в доме — а будто и жизнь заодно прибралась, сама собой стала устраиваться, сходиться одно к одному: и работа нашлась, и вечер с сестрой, и на душе впервые за долгое время ясно — как за этим вот вымытым стеклом.
Тарелку Вера сунула в раковину, пустила воду; тяжёлую чугунную сковороду отставила отдельно — такую к посуде не бросишь, ещё и раздавит. И пока руки делали привычное — потёрли, сполоснули, поставили в сушку, — голова, никого не спросясь, завелась совсем о другом: а что, собственно, надеть?
Завтра ведь контора нотариальная: печати, очереди, чужое горе — в шортах да майке не сунешься. А прямо оттуда, не заходя домой, — спектакль с Кирой: стихи да музыка. Из конторы отпустят под вечер, а музыка уже в полседьмого — переодеться и негде, и некогда. Стало быть, наряд нужен один, да такой, чтоб не стыдно ни в казённых стенах, ни в партере.
Так уж оно заведено: в самые тёмные, а то и в самые пресные дни женщину выручает её извечное, вшитое под крышку воображение — тихая, спасительная власть памяти да мечты. Руки могут быть в мыльной пене или в крови — а в уме она уже застёгивает пуговки на праздничном жакете. И это не легкомыслие. Это упрямая, неискоренимая жажда красоты, что держит на плаву, когда рушится всё остальное. Её способ оставаться женщиной — что бы ни случилось.
Мыть там было нечего — управилась в два счёта, вытерла руки и пошла к пакетам. Тут-то и выяснилось, что «что-то приличное» ещё надо суметь сыскать.
Зато был диван — широкий, ровный, теперь ещё и крепкий. На него-то она и принялась вываливать своё богатство, пакет за пакетом, — и комната медленно заросла тряпьём, будто после обыска.
И началась ревизия. Где-то внутри — Вера готова была поклясться — включился тот самый беспощадный закадровый голос, из передач, где двое нарядных стилистов вытряхивают на середину студии весь твой позор и разбирают по косточкам: «Ну-с, посмотрим, в чём наша героиня собралась покорять мир».
Первым явился синий лонгслив — мягкий, вискозный, привезённый из Таиланда. По вороту и рукавам вилась белая вязь — не то благословения, не то «осторожно, скользкий пол», поди разбери ту тайскую грамоту; продавец на ночном рынке божился, что «вери лаки, мисс, очень счастье». Счастья лонгслив пока принёс негусто, но был мил и сидел хорошо. Вера прихватила его и метнулась в прихожую, к зеркалу.
Зеркало в коридоре было — высокое, во весь рост, один из немногих свидетелей, что и здесь когда-то жили вдвоём. Вера старалась на этот счёт не думать; зеркало, надо отдать ему должное, тоже помалкивало.
— Лаки-мисс, — сообщила она отражению и сама же поморщилась. Для пруда — в самый раз. Для нотариуса — балаган.
Лонгслив отправился в стопку «нет». Из пакета поползли штаны-афгани: пёстрые, мотнёй до колен, зад мешком — сядешь, и кажется, будто под тобой сдулся воздушный шар. В таких хорошо встречать рассвет на пароме и совсем нельзя — являться на службу к нотариусу. «Героиня, конечно, путешественница, — вкрадчиво заметил закадровый голос, — но мы же не на медитацию её снаряжаем». В стопку «нет».
Лёгкий сарафан Вера достала бережнее. Коричневый, цвета коры, на тонких бретелях, по горловине — деревянные бусины, нагретые когда-то совсем другим солнцем. Покупала на рынке где-то в Азии, торговалась до хрипоты, выторговала гроши и гордилась этим целый день. Лёгкий, чистый, без единого пятна — единственная вещь, что не кричала «дача» или «поход». Отложила отдельно. Кандидат.
А дальше шла тяжёлая артиллерия — одно другого краше. Пара выцветших до неприличия футболок: в одной только полы мыть, в другой — котов кормить. Лосины в катышках, отслужившие и спортзал, и сон. Флисовые штаны да толстовка с обвисшими карманами — в горах им цены нет, а в конторе — грош. Напоследок из пакета вывалился козырь: сноубордическая куртка — бирюза с кислотным, чтоб на склоне приметили издалека. Вера приложила её к плечам, сунулась в зеркало — и фыркнула: вылитый светофор, сбежавший с перекрёстка. Закадровый голос на этот раз промолчал, только вздохнул.
И у каждой тряпки — своя история: рассвет, склон, чужой рынок, чья-то свадьба. Вся жизнь, оказывается, помещалась в эти баулы — а вот «прийти к людям» в ней не помещалось никак. Выяснилось вдруг, что человек, обошедший пол-Азии и облазивший полгорной России, к простой нотариальной конторе совершенно не готов.
На дне последнего пакета сыскались кеды — обе пары видавшие виды: одни цвета топлёного молока с дорожной пылью, другие тёмно-синие, с обтрёпанными носами, будто их жевала собака (собаки не было — был один Лёва, а у того к обуви интерес чисто научный). Оттуда же выехал холщовый шопер с тайским слоном, выгоревшим до призрака: вид имел богемный и к сарафану, в общем, шёл.
Но не всё было рухлядью. На самом дне, под флисом, сыскались джинсы — тёмные, целые, почти не ношенные: Кира когда-то всучила, а Вера стеснялась, всё берегла «на потом». А к ним подвернулась чёрная футболка в обтяг, тонкого трикотажа, из тех, в которых и в пир, и в мир.
Вера натянула футболку, повернулась к зеркалу — и замерла. Сидела как влитая — стройно, ладно — да только ткань возьми и выдай хозяйку с головой. К вечеру в квартире посвежело — лето летом, а под вечер тянет прохладой в раскрытое окно; а хозяйка, как ни крути, женщина; и проступило сквозь тонкий трикотаж, нахально, торчком, то самое, что в приличном обществе принято не замечать.
«Ну нет, — сказала Вера отражению. — Так не пойдёт». Порылась в вещах — нашёлся, по счастью, и лифчик поплотнее, из бронированных, что не выдают ни военной тайны, ни всякой иной. Переоделась, глянула снова — вот теперь и стройно, и прилично.
Вера села на краешек дивана посреди этого разорения и подвела итог. Футболка с джинсами — в контору-то бы и сошла. Да вечером филармония, музыка, стихи — туда уже не в футболке. А переодеться меж делом негде: что с утра надел — в том и весь день. Стало быть, сарафан: и в контору прилично, и к вечеру хорош. Джинсы же Вера свернула бережно и отложила назад — в то самое «на потом», что нынче опять отодвинулось. Ещё придёт их черёд, да не этот. Кеды посветлее — куда ни шло, шопер — сойдёт. Не бог весть что, а для той, у кого вся жизнь по баулам, — считай, собралась.
Посидела, поглядела на эту сиротскую кучку «приличного» — и что-то кольнуло. Хорошо, завтра сарафан. А послезавтра? А через неделю, через две? В контору ходить не день и не два: там и Роберт, и посетители, и стены те же, и глаза те же — всё одни и те же, каждый божий день. Не станешь же весь июль являться в одном коричневом сарафане — точно казанская сирота, у которой всё богатство на плечах, — да по ночам его застирывать, моля, чтоб к утру высох.
А ведь контора — это ещё лёгкий хлеб: лето, подработка, чужие бумаги. К концу августа поспевало другое — техникум, класс. Там уж не инструктор в панамке — там преподаватель, лицо. Туда в сарафане на бретельках да в кедах не выйдешь: там нужен костюм, блузка, брюки со стрелкой — всё чинно, солидно, как у человека, которого слушают с первого слова. Гляделась в зеркало женщина двадцати семи лет, у которой и планов гора, и сердце уже успело разбиться, — а из приличного один-единственный сарафан, привезённый с того края света. Пол-Азии обошла — а к сухопутной жизни совершенно не готова.
Снова потащила сарафан к зеркалу, надела через голову, оправила. Бусины тихо стукнули по ключицам. Хорошо — да только плечи голые. Совсем голые.
— А прилично ли так-то — к нотариусу? — спросила она у зеркала. — С голыми плечами?
Зеркало, по обыкновению, держало своё мнение при себе. Прилично или нет — а больше нечего. Не в штанах же афгани на службу к нотариусу являться. Сарафан так сарафан; лето на дворе, не зима, плечи у всех имеются. Сойдёт.
И тут она вспомнила про серьги. Тонкие золотые кольца, родительский подарок на выпускной, — давно лежали без дела, доставала она их только «в люди», а в люди с весны не выходила. А ведь и контора, и вечерний спектакль — это и есть «в люди», самые что ни на есть. Разыскала их на дне шкатулки, продела в уши, глянула — и потеплело: будто мама с папой постояли минутку рядом, поправили бретельку, сказали «ну вот, другое дело».
Разобравшись с нарядами, Вера прошла на кухню — курица к тому времени уже сварилась, бульон настоялся, золотистый, с глазками жира. Выловила курицу, обобрала мясо с костей — кости да кожу в ведро, мясо назад в кастрюлю, — забросила картошку да горсть вермишели, притушила огонь: пусть доходит, спешить некуда, не пригорит, не сбежит, спасать не надо. По квартире неспешно пошёл тёплый домашний дух — тот самый, ради которого всё и затевалось: будто здесь давно и надёжно живут.
А пока варилось, оставалось решить, куда девать всё это добро — не запихивать же обратно в баулы, чтоб через месяц снова устраивать раскопки. Нужен был шкаф. Но шкаф — это хлопоты, а хлопот Вере не хотелось ни за какие коврижки: настоящий, тяжёлый — и денег жаль, и охоты нет; собирать самой — вечер с шестигранником, чужой матерщиной из инструкции и тремя лишними винтиками в финале; звать кого — отца, чтоб тащился через весь город с ящиком инструмента и попутно «спасал» её ещё каким-нибудь манером? Нет уж, увольте.
И тут её осенило — простое, как всё нынешнее. Стойка-вешалка. Открытая, на колёсиках: прикатил, повесил — вот и весь шкаф. И взять сразу побольше, попросторнее — не под нынешнее немудрёное, а под ту жизнь, что ещё только заводится: место пусть ждёт, а чем занять — дело наживное, дай срок. Заказать — да хоть сейчас, с телефона.
Стойки нашлись всех мастей — хромированные, под дерево, с полочкой для обуви, с чехлом «от пыли и кота». А следом маркетплейс завёл свою вечную песню: под стойкой подмигнули «к ней же берут» — плечики, кофр, органайзер, крючки и ещё какая-то нужнейшая ерунда, без которой человечество тысячи лет жило и не тужило. Так и затягивает: зашёл за одним, а тебе суют второе, третье, десятое, лишь бы палец листал да не останавливался. Дошло и до мышки на батарейках — пищит, ездит, мигает глазами; кому, спрашивается, нужна электрическая мышь?
Вера покосилась на подоконник, где Лёва нёс свою бессменную вахту, поглядывая в остывающий вечерний двор. А ведь оценил бы, поди. На секунду палец завис над мышью. Да только не первый год она себя знала — знала и эту нехитрую ловушку: клюнешь на одно, и поехало: корзина мигом полнится всяким, без чего отлично жилось. Не для того полдня разгребала лишнее, чтоб тут же натаскать нового.
— Стойку — и хватит с меня, — сказала она вслух, неизвестно кому. Заказала стойку да десяток плечиков к ней — и поскорее закрыла приложение, пока рука не потянулась за лишним. Мышь пусть себе ездит у кого другого. А Лёве и без батареек хорошо — вон, разлёгся у окна.
К тому времени поспел и суп. Вера налила себе полную тарелку, села за стол — не на бегу, не над сковородой, а по-людски, — и ела не спеша, вприкуску с хлебом. И было хорошо. Просто, сытно, тихо хорошо.
Сарафан Вера повесила на плечик — и тут же уловила: пакетом пахнет. Не грязью, нет, — а тем спёртым, лежалым духом, что копится в бауле, когда вещь всю весну пролежала комом, без воздуха и света. Стирать на ночь глядя — морока, да и не запачкан он вовсе; ему бы просто продышаться. Вера растворила пошире окна, впустила в квартиру вечернюю прохладу — и повесила сарафан на гвоздь в прихожей, на самом сквозняке, чтоб продувало всю ночь. К утру июльский вечер выветрит из него и баул, и весну, и всё лежалое. А серьги-кольца снимать не стала — так и оставила в ушах, чтоб с утра не искать, не возиться. Всё. Собрана.
Вечером она разложила диван — новые ламели стояли ровно, без ямы, без скрипа. Лёва тут же явился принимать работу: попробовал — держит ли? — и, признав годным, улёгся набок и свесил лапу. За окном догорал длинный июльский день, и в тёмном глянце потолка всё ещё плавала комната — но уже другая: отмытая, прибранная, с чистыми окнами, за которыми стояла рябина.
И подумалось напоследок: впервые за долгое время ничего не надо караулить к утру — ни чужой беды, ни надрыва, ни восьми досок, что к сроку надуть. Прежняя Вера уже неслась бы куда-нибудь грести до волдырей. А эта — полежит.
Завтра будет контора — чужие бумаги, чужие печали под казёнными печатями; но то ещё завтра, и разгребать его будет уже завтрашняя Вера. А нынешней — тёплый кот рядом, чистое стекло да рябина за ним. И того довольно.
Поговорить о книге и о Вере, узнать, что у меня пишется дальше, — я в Телеграме (@mayatalaya) и ВКонтакте (vk.ru/mayatalaya). Буду рада тебе и доброму слову.
Глава 9. Контора.
Сарафан за ночь выдышался — тянуло от него уже не баулом и спёртой весной, а простой свежестью. Натянула, оправила. В зеркало глянула мельком: нос облупленный, хвост выгорел за лето в рыжину, на ладонях заживающие волдыри от насоса. Ну да ладно: по одёжке небогатой, зато по своей.
Лёва проводил её до порога — не дальше: там его дела кончались, начиналась улица, а туда он хозяйскую морду совать не любил. Уселся столбиком, важный, обернул лапы хвостом — точно и впрямь оставался на хозяйстве за старшего. Вера потрепала его между ушами — стереги, мол, — подхватила шопер и — в люди.
Тряслась Вера в автобусе в самый центр, держась за поручень, липкий от чужих ладоней. За стеклом плавился июль, тёк по асфальту маревом; в салоне пахло разогретым железом и человеческим потом. Народ ехал по своим сухопутным делам: кто в банк, кто в контору, кто к чиновному окошку. Все покачивались в лад, зажав в руке по бумажке. И Веру везло со всеми, в общей тесноте, к центру.
Контора нашлась в новостройке — из тех стеклянных коробок, что за последние годы повырастали в центре, куда Вера и не заглядывала. Что новая — она знала: Роберт давно съехал из старой. А внутри — ни разу.
Была — в той, старой, что ютилась в трёх тесных комнатках на втором этаже, куда вела скрипучая деревянная лестница. Лет пять назад бабушка, мамина мама, отписала там Вере однушку — не Кире: та уж была замужем, при своём угле, а Вере, младшей, — чтоб хоть крыша была своя. Расписалась где велели — и всё; а бабушки через полгода не стало.
А эта была иная и стояла совсем не там — не в старом квартале, а тут, в новом бетонном центре. На двери, под стеклом, белела строгая табличка: «Нотариус Иванов Роберт Генрихович», ниже — часы приёма, и отдельной, непреложной, как закон, строкой — обед с часу до двух. Вера постояла перед стеклянной дверью, поглядела на своё мутное отражение и отчего-то оробела. Там, за стеклом, в этой сухой конторе, уже всё про неё было решено и записано — чёрным по белому, под печатью; а ей оставалось лишь войти и расписаться, где велят. Как тогда, у бабушки.
Толкнула дверь.
Первым ударило простором и светом. Стекло во всю стену; вглубь уходила анфилада — прозрачные двери одна за другой, — и там, в самой дальней, холодной глубине, смутно двигалась чья-то тень.
А следом дошло и остальное: вода кончилась разом. Ещё недавно был пруд — весло, мокрый хвост, солнце, дробящееся на ряби, — а нынче Вера стояла посреди сухой, как канцелярская папка, прохлады, и пахло не тиной, а разогретым принтером, остывшим кофе да чьими-то сладкими духами. Кондиционер ровно дышал ей холодком в шею. За стеклом изнывал от жары город — а здесь держалась вечная контора без числа и месяца, где не тонут. Разве что в бумагах.
И только теперь, опустив взгляд с этого простора, Вера разглядела у стола, заваленного коробками да пакетами, ту самую пару, ради чьего отъезда её и позвали. Он — высокий, крупный, в серой рубашке, с жидким вьюнком волос вокруг ранней лысинки; подбородок мягкий, оплывший, точно тесто, что подошло да осело. Она — пониже, с волосами ниже пояса, гладкими и тяжёлыми, из-под которых неожиданно оттопыривались крупные уши; лицо спокойное до полной непроницаемости, и даже сейчас, в свой последний конторский час, она невозмутимо жевала — то ли резинку, то ли саму вечность. На ногах, под строгой юбкой, — ярко-фиолетовые китайские тапочки, из тех, что надевают на даче поливать огурцы. Вьюнок да Рапунцель — окрестила их Вера про себя.
— Здравствуйте, — сказала Вера от порога, оробев. — Я Вера. Меня Кира прислала, велела к десяти подойти.
Вьюнок обернулся на свежий голос и обрадовался ей, будто век знакомы:
— А-а, вот и она, наша спасительница! А мы уезжаем, уезжаем! В Абхазию!
— В свадебное, — ровно прибавила Рапунцель, не переставая жевать.
— Да какое свадебное. — Он махнул рукой. — Свадебное — это к морю, деньги топить. А мы — в арбузный. К её родне на бахчу. Там этих арбузов — во! Месяц одни арбузы трескать будем. Арбузный месяц!
И захохотал собственной шутке так, что вздрогнули коробки. Невеста скосила на него глаза — без улыбки, но и без укора, с тем ровным терпением, с каким большую добрую псину терпят на диване. Видно, за этот смех и брала.
А Вера, между тем, и сама вошла загорелая — будто не наниматься пришла, а с курорта заглянула. Неделя на воде и солнце сделали своё: плечи золотились, лицо посвежело. Знающий глаз, правда, подделку раскусил бы сразу — не морской это загар, ровный да бронзовый, а прудовый, огородный: лёг как попало, красноватыми пятнами, где напекло, где уже и облупилось. Да только в июле и такому позавидуешь: своего-то лета покуда ни у кого ещё не случилось. У всех впереди — если будет.



