Фьорелла. Закон любви. Часть 2

- -
- 100%
- +
Он судорожно вздохнул.
— Я боюсь, что однажды проснусь — и не будет ради чего открывать глаза. Всё, что прежде имело вес и цену, рассыплется в пыль. Власть, имя, богатство — всё это обернется горсткой никчемных золотых монет в руке утопающего. Я думал, что держу судьбу за горло… а вышло, что это она держит меня. И держит ее руками.
Он поднял на мать потемневший взгляд.
— Нет, мама, я не выживу в этом мире без ее манящих серых глаз, без нежного голоса, без тепла мягких губ. Фьорелла стала для меня не женщиной даже… дыханием. Она — мой сладкий яд и моя вечная буря. И если Фьора исчезнет из моей жизни навсегда, то вместе с ней сгину и я. Не сразу — нет. Медленно. День за днем. Потому что смысл моего бытия истает вместе с ней, и останется лишь разверстая, мрачная бездна, где эхом отдается одна-единственная вещь — пугающая пустота.
Алессия положила теплую ладонь на его плечо, чувствуя, как напряжены мышцы.
— Мы найдем ее, сынок. Обязательно найдем. Тот, кого ищут сердцем, не исчезает бесследно. Сердце… Оно чует дорогу вернее разума. Любовь — нить, которая тянется, ведет, оставляет знаки.
Она погладила его по волосам, как в детстве.
— И ты не один, мой родной. Я рядом. Мы пройдем этот путь вместе и дойдем до конца.
Женщина на миг замолчала, а потом озвучила крутящиеся в голове мысли:
— Я бы на твоем месте пригляделась к виконту Моразини. Что-то мне подсказывает: либо сама синьорина Фьора, либо ее няня, но они обязательно попробуют связаться с ним. Кроме того, нужно разузнать, где живут родственники синьоры Валентини. Про родню нередко говорят, что она как сапог: чем теснее, тем больнее[217][215], но именно к ней чаще всего бегут в беде.
Князь поднял на мать глаза, полные такой невыносимой тоски, что у той болезненно сжалось сердце.
— Мне казалось… она привыкла ко мне… смирилась, приняла меня как мужа. И вдруг — такой поворот…
— Так и было, сынок, — Алессия осторожно прижала голову сына к своей груди, поглаживая по волосам. — Синьорина Фьорелла… Она изменилась. Может, и не полюбила, но приняла душой. И если бы не лиса-Лукреция… Думаю, она бы не решилась бежать. Мысль — да, держала в голове, но шагнуть на этот путь уже не решилась бы. А понесла бы дитя по новой — и все мысли о побеге смело бы вмиг, как ветром.
— Нужно было раньше вышвырнуть эту гадюку из дома, — глухо отозвался князь. — Сразу после похорон займусь юридическим разделением. Хватит с нее моего терпения.
— А как же ребенок? — тихо спросила Алессия.
— Родится сын — заберу. Твоей заботой будет воспитывать внука. Девочка — пусть остается с матерью. Я дам им содержание, но видеть ее больше не могу и не желаю.
В дверях после стука показалась голова мажордома Паоло Гравано. Алессия тут же отступила в тень.
— Ваша светлость, вернулись те слуги, что были у Капуанских ворот. Ни в одной локанде, ни в одном альберго синьорину Фьореллу не видели. Привратник в Санта-Катерина-а-Формьелло молчит как рыба, твердит, что знать ничего не знает и ведать не ведает. Как прикажете: слуг распускать или будут иные поручения?
Алессандро махнул рукой:
— Пусть отдыхают. А синьор Скальфаро, как освободится, пусть зайдет ко мне. Нужно обсудить розыск.
Когда дверь за мажордомом закрылась, Алессия посмотрела на сына с бесконечной нежностью и искренним сочувствием:
— Отдохнули бы вы, ваша светлость. День был очень непростой. Недаром говорят: «Кто спит, забывает тяжесть минувшего дня»[218][216]. И еще: «Утро — мать ясной мысли»[219][217].
— Не знаю, смогу ли уснуть без нее, — прошептал князь, снова пряча лицо в ладонях. — Она ушла — и сердце мое забрала с собою.
— Я принесу вам теплого красного вина, — мягко и заботливо пообещала Алессия. — Добавлю мускатного ореха, ложку меда и несколько капель сонного мака. Не для дурмана, а для помощи телу. Уставшей голове нужен отдых и хотя бы временное забвение.
Алессандро поднял на нее взгляд и грустно улыбнулся:
— Единственное, за что я еще готов благодарить Господа — это за то, что ты есть у меня. Слава богу, в этом жизненном шторме я барахтаюсь не один.
Глава 7
Дороги из городских ворот Неаполя расходились во все стороны, и прогулки при желании можно было разнообразить до бесконечности. Но сейчас Фьорелле было не до этого. Покинув рано поутру локанду, она шла по пустынным в этот час улицам с одной единственной целью: поскорее добраться до Капуанских ворот, нанять там экипаж и доехать до Казале ди Волла[220][218].
Фьорелла боялась, что его светлость отправит своих людей на ее поиски, поэтому торопилась покинуть Неаполь. Возле Порта Капуана можно было нанять веттуру[221][219] себе по вкусу.
Договорившись о поездке с хозяином четырехместного калессино[222][220], запряженного тройкой лошадей, всего за три карлино, Фьора посчитала, что ей несказанно повезло: начало паломничества складывалось как нельзя удачно.
Однако радость от выгодной сделки быстро улетучилась. Веттурино, по какой-то непонятной причине не спешил трогаться. Разгадка его странного поведения была проста. Очень скоро на подножку экипажа легко вспорхнул молодой человек в сером камзоле со скрипичным футляром под мышкой. С почтительным поклоном, сжавшись, словно стеснительный воробышек, он занял минимум места на передней скамейке, заслужив в ответ приветливую улыбку девушки.
Но калессино и тут не тронулось с места. Веттурино, восседавший на серпе[223][221], принялся махать видавшей виды треуголкой из грубой валяной шерсти, призывая поторопиться опаздывавшую пассажирку. Ею оказалась запыхавшаяся старушка в добротных и очень опрятных одеждах, которая, кашляя и ворча, стала ругать коккьере за то, что так безбожно подгонял ее. С ней был мальчишка лет семи — десяти. Молодой человек помог пожилой женщине забраться в повозку, и она плюхнулась на сиденье рядом с ним. Тесный промежуток между ней и «серым камзолом» был плотно заткнут задним местом мальчонки.
Только веттурино взялся за кнут, как к коляске подоспел тучный, краснощекий камальдулец[224][222]. Он взгромоздился в калессино и с видимым удовольствием разместился на вакантном месте рядом с Фьореллой.
Веттурино, спрыгнувший с серпы, подал ему через девушку оставшиеся лежать на земле, доверху набитые чем-то небольшие мешки, выпущенные толстяком из рук, когда он взбирался в повозку.
Пока мешки передавались, Фьору всю с ног до головы осыпало дождем табачной пыли. Она принялась отряхиваться и не заметила, когда на серпу вспрыгнул еще один пассажир, загородив ей всю блистательную перспективу широкой спиной, обтянутой запачканной казакой[225][223], и немаленькой головой, на которую был надвинут бесформенный колпак, выслуживший, по крайней мере, три срока днем в роли шапки, а ночью вместо подушки.
Фьора тяжело вздохнула, но обнадежила себя тем, что осталась возможность смотреть вправо и любоваться окрестностями. Казалось бы, пора ехать… Ан нет. Экипаж вновь остановился, чтобы подобрать новых любителей странствовать на дармовщинку.
Веттурино, осмотрев все щели и, взвесив возможности калессино, уже заполненного до отказа, отрицательно покачал головой. Но камальдулец, вытянув из плеч отсутствующую было шею, с филантропическим радушием воскликнул: «Не беда! Место найдется!». И вот одна из двух подошедших женщин, та, что помоложе, уже восседает на коленях радушного монаха, а вторая, постарше, обращаясь к Фьорелле, предлагает ей сесть на свои.
Это переполнило край терпения девушки. Она никогда не была вредной и сварливой, но такого нахальства вынести не смогла. В мгновение ока Фьора вылезла из калессино и заставила веттурино вернуть уплаченные деньги.
Тот почесал затылок, но монеты отдал. Это послужило сигналом к тому, чтобы все набившиеся в калессино пассажиры-дармоеды опорожнили коляску. Ведь никто из них платить за поездку и не намеревался. Чести расплачиваться за всю эту честную компанию была удостоена лишь Фьорелла. Все добавляющиеся пассажиры, по обыкновению, едут за «спасибо», отделываясь либо поклоном, либо приветствием в адрес веттурино, либо, в самом крайнем случае, парой грано ему на выпивку.
Негодуя громко на неслыханный эгоизм «сопливой девчонки», которая, платя за экипаж, «хочет пользоваться им в одиночку», горе-спутники начали покидать один за одним повозку. Но Фьореллу это уже не интересовало. Она надвинула черную мантилью ниже на глаза и отправилась договариваться с владельцем стоявшего в отдалении корриколо[226][224].
Этот экипаж был классом ниже, чем калессино. Он состоял из пары высоких колес, выкрашенных в красный цвет, и маленького сиденья, на котором, в лучшем случае, могут разместиться всего лишь два субтильных человека. Однако Фьора знала: ими дело точно не ограничится. Вокруг основного седока, как правило, группируются остальные желающие путешествовать. Один становится на ось, другой — на подножку, третий — на оглоблю, держась за соседа. Кроме того, можно было сесть на задок, на подлокотники сиденья. Покуда ступня человека может найти хоть какую-то точку опоры на этом шатком экипаже, хозяин его с неподражаемой самоуверенностью говорит, что место в нем есть. Именно поэтому остов одноколки в скором времени полностью маскируется телами пассажиров, уподобляясь цветастой виноградной грозди, состоящей из мужчин, женщин, детей, лаццарони и путешествующих монахов.
Повозка такая несется с быстротою вихря, и длинный кнут вьется и хлопает у ездоков над головами. За неимением серпы, веттурино правит своей лошадкой, стоя позади пассажиров и расположив обутые в дырявые ботинки ступни отчасти на оси одноколки, отчасти на рессорах.
Но это еще не всё. Корриколо по пути обычно собирает всё новых и новых пассажиров. Под экипажем прикреплена веревочная сетка для поклажи, мотающаяся между колесами почти над самой землей. Неаполитанец — плохой ходок. Он любит прокатиться, хотя бы стоя на оглобле, или лежа, свернувшись в калачик, в этой самой сетке.
Впрочем, и стоимость проезда в таком экипаже с несметным количеством спутников стоила в разы дешевле, ибо делилась на всех поровну.
Фьорелле на этот раз, кажется, посчастливилось. Вероятно, охотники до таких живописных поездок еще спали. Веттурино не мог собрать полной коллекции. Тесное сиденье ей пришлось разделить всего лишь с одним, впрочем, довольно дюжим массаро[227][225], которому нужно было завезти в какую-то локанду по пути два бочонка вина. Один из них уже покачивался в веревочной сетке, прикрепленной под экипажем. Другой, из предосторожности, чтобы не разбился, был установлен промеж его ног.
Только Фьорелла подумала, что сможет насладиться вольготной поездкой, ведь веттурино вскорости высадит этого пассажира из корриколо, как за алую оглоблю зацепился молодой факкино в дырявом холщовом наряде, не скрывающем мускулистых рук и плеч, достойных античного резца.
С другой стороны прицепился еще более живописный тип — загоревший до черноты лаццароне, который своим видом напомнил Фьорелле кровожадного пирата, виданного на одной из иллюстраций приключенческого романа из отцовской библиотеки.
Окинув взглядом пассажиров, веттурино зарядил цену в 45 грано с носа, и, после того как все согласились с указанной стоимостью проезда, он стеганул кнутом лошаденку, отправляя экипаж в путь.
Санктуарио, куда Фьорелла направлялась, располагалось на горе Монтеверджине, в апеннинском массиве Партенио, близ селения Меркольяно, более чем в двадцати мильо[228][226] от Неаполя. Паломничество к нему начиналось на главном восточном тракте королевства — дороге в Апулию[229][227], далее пролегало через Каудинскую долину[230][228] и предгорья Ирпинии[231][229] и считалось серьезным испытанием, требующим немалой физической выносливости, особенно на последнем, горном, отрезке пути. В ноябре дороги часто бывали грязными, местами заболоченными, имелся значительный риск моросящих дождей и туманов. Паломники в это время обычно преодолевали путь за два — три дня, ночуя на постоялых дворах или в монастырях. Часть пути на равнинных участках, где были мощеные тракты, можно было проехать в наемном экипаже. В горах — только пешком или на мулах, так как крутые склоны и отсутствие мостов перекрывали доступ экипажам.
Основной ежегодный наплыв паломников в Монтеверджине приурочен к празднованию главного богородичного праздника — Дня Святейшего Имени Девы Марии[232][230], которое приходится на 12 сентября. В этот день на гору Партенио обычно стекаются паломники не только из Кампании, но и из Базиликаты и Апулии. По народному убеждению, Дева Мария в эту пору особенно близка верующим, ибо Она слышит все их обеты и прошения.
Мадонна ди Монтеверджине считается мощной заступницей и покровительницей, особенно в вопросах материнства и здоровья. Многие паломницы приезжают в святилище с просьбами о зачатии, благополучных родах и заступничестве за детей и близких, а также за помощью в трудных жизненных ситуациях. Считается, что молитвы и обряды, совершенные в этом святилище, имеют особую силу.
Фьорелла знала, что в сентябре под предлогом благочестия на святую гору слетаются многие искатели незаконных любовных радостей. 12 сентября в Монтеверджине царит настоящий карнавал разврата. Недаром в Неаполе в ходу поговорка: «Кто посылает жену на паломничество, у того колыбель каждый год не пустует». А о девушках, заподозренных в интересном положении, шутят: «Они, без сомнения, вернулись с Горы Девственницы».
В день праздника в Монтеверджине можно увидеть не только демонстрацию роскоши, но и весьма пикантные сценки, когда супруг, прогуливаясь со своей метрессой[233][231], неожиданно встречает супругу, делающую променад[234][232] под руку с двумя его приятелями. Сближаясь, они обычно раскланиваются, улыбаются понимающе и желают друг другу приятного времяпрепровождения.
Обратный путь и вовсе превращается в некое подобие карнавала, где благочестие сменяется разнузданным весельем. Дорога гудит от голосов: паломники, подогретые щедрыми глотками молодого вина, спускаются вниз, распевая хоровые песнопения, которые больше напоминают хриплый рев. Пьют в это время много и охотно, передавая кувшины из рук в руки и закусывая сушеными и печеными каштанами — плодами этой горной земли.
Каштаны в этот день продаются связками, нанизанными на нитяные шнуры, словно розарий без молитвы. Эти коричневые бусы обычно висят не только на груди людей, но и на шеях лошадей и мулов, служа им своеобразным украшением. Смех, крики, обрывки молитв и песен смешиваются в один гул, словно сама гора не желает отпускать тех, кто поднялся к Мадонне и теперь, облегченный и усталый, возвращается в мирскую жизнь.
Во время спуска мужчины частенько затевают реканату[235][233] — гонки на примитивных самодельных колесницах. Эти грубо сколоченные повозки, чаще всего двухколесные, несутся по склонам и проселочным дорогам, гремя о камни и подпрыгивая на ухабах. Они вызывают крики восторга и страха у зрителей. Управляют ими обычно стоя. Победа измеряется не столько скоростью, сколько дерзостью, удалью и умением удержаться на полном ходу. Реканата — часть послепраздничного разгула: в ней сходится бравада, опьянение и древняя привычка превращать возвращение с богомолья в испытание силы и ловкости.
И потому Фьорелла была отчасти рада, что путь в Монтеверджине приходится на вторую половину ноября. Да, в это время года святая гора не отличается гостеприимством. Она встречает паломников холодным ветром, туманами и размытыми дорогами. Зато в этот сезон исчезает и привычный праздничный людской гомон — ни толп любопытных зевак, ни показной роскоши, ни греха под маской благочестия. Поздней осенью к Мадонне ди Монтеверджине поднимаются лишь те, кому нужно уединение и тишина, кто ищет не развлечений, а встречи с самой святыней — без лишних свидетелей и соблазнов.
Калессино покинуло город тем же путем, каким уходили все экипажи, направлявшиеся в сторону Монтеверджине: через Понте-делла-Маддалена[236][234]. Именно там начиналась настоящая дорога. Там же с колес и упряжи брали первую пошлину — педаджо[237][235] за пересечение моста и пользование трактом.
Сборщик, завидев знакомого возничего, усмехнулся и окликнул его:
— Эй, Скарамуччо[238][236], опять ты мне одну медь везешь. Когда уж, наконец, побалуешь «королевскими портретами»[239][237]?
Возничий хмыкнул, не слезая с серпы, и протянул ему пару потемневших монет.
— Довольствуй этим, Кьяппарьелло[240][238].
Фьорелла поняла разговор этих двоих по-своему. Пошлина с двухколесного калессино, запряженного одной лошадью, составляла всего два грано — медяки, на которых не чеканили королевские профили. А сборщику, конечно, хотелось видеть в ладони серебро — монеты высшего достоинства с четким рельефом и строгим королевским портретом.
Пошлина была уплачена и копыта лошади застучали по брусчатке.
По мере удаления от Неаполя, архитектура утрачивала столичный характер, и здания постепенно мельчали. Фьорелла знала, что многие постройки здесь были возведены на развалинах других домов, погребенных в массе лавы и пепла. Поговаривали, что при раскопках Геркуланума обнаружили наносную вулканическую почву в основании этого античного города. Так что вполне возможно, он в свое время был так же построен на месте погубленного Везувием еще более древнего поселения.
Вдоль дороги тянулись маслины — деревья почтенного возраста, усыпанные еще не до конца снятым урожаем. Четверть часа спустя начали попадаться деревеньки с виноградниками; за ними тянулись поля, засеянные озимым ячменем.
Поселения эти были удивительно безлюдны, почти призрачны. Непонятно, кто здесь пасет стада, кто окучивает виноградники и обрабатывает поля. Казалось, осевший на землю осенний туман проглотил всех обитателей этих мест.
Постепенно плодовые деревья у дороги сменились тополями. В эту пору они стояли совершенно голые, и вместо листвы на ветвях теснились стаи перелетных птиц. Те сидели неподвижно, словно затаившись, и молча следили за повозкой, медленно катившейся по дороге. От безмолвного внимания сотен пар глаз Фьорелле стало не по себе.
И в этот самый миг — то ли по случайности, то ли нарочно — возничий взмахнул кнутом и стеганул плетущуюся лошаденку. Хлесткий звук разорвал тишину. Стая разом сорвалась с ветвей и, вспорхнув, беспорядочно колышущимся темным облаком унеслась в поля.
Чуть дальше безлюдную картину пустынной местности оживляли стада черных буйволов, мирно щипавших пожухлую траву. Трудно было понять, дикие они или домашние: поблизости не виднелось ни пастуха, ни массерии[241][239], ни каскинале[242][240] — ни одного признака человеческого жилья.
Местами у дороги попадались одинокие кресты — скромные знаки забытых могил. Когда-то, в древности, люди делали захоронения у въездов в города, вдоль больших трактов, окаймляя путь изящными саркофагами. Если не надгробная надпись, то тонкий барельеф, если не барельеф — хотя бы мраморная скамья непременно задерживали взгляд прохожего, напоминая о человеческом присутствии и памяти.
Теперь же у больших дорог покоились лишь злополучные жертвы разбоя. Потому эти редкие кресты на обочинах служили не памятником и не утешением, а зловещими вехами, отмечавшими места кровавых набегов и внезапных смертей.
Фьорелле от вида этих памятников становилось не по себе. Впервые ей пришла в голову тревожная мысль: не было ли с ее стороны безрассудством пуститься одной в столь трудное и небезопасное предприятие, как паломничество. Особенно пугал последний, горный отрезок пути — узкие тропы, ранние сумерки, одиночество… Подумав об этом, Фьора твердо решила, что непременно постарается примкнуть к какой-нибудь группе паломников, как только предоставится удобный случай.
Погруженная в эти мысли, девушка не заметила, как калессино тем временем неспешно приблизилось к Казале-ди-Волла.
Дорога здесь оживала. По обе стороны тянулись возделанные поля, уже убранные и потемневшие от осенней сырости. Местами лежали груды лозы и сухих стеблей, приготовленных к сожжению. В низинах белели полосы тумана. Тем удивительнее было увидеть роскошную пальму посреди разлившегося над землей белого молока. Она раскинула свои великолепные листья, точно гигантские зеленые страусиные перья.
Навстречу всё чаще попадались крестьяне с мулами, груженными мешками зерна, бочонками молодого вина и вязанками хвороста. На некоторых животных, в грубых испанских седлах[243][241], величаво, словно египетские царицы, восседали женщины, закутанные в пестрые мантеллы, с белыми, по-разному сложенными маккатуро[244][242] на головах.
Чем ближе становилась Волла, тем чаще встречались крестьянки, возвращавшиеся с полей. Они несли корзины, доверху наполненные собранным урожаем — початками кукурузы, фенхелем, брокколи, луком и чесноком. Для удобства женщины водружали ношу себе на голову, поддерживая одной рукой и не сбавляя шага.
Это были земли Пьянуры Кампании[245][243], равнинной территории королевства, которую древние называли Кампания Феликс. Отец Фьореллы окрестил эту землю «палимпсестом»[246][244]. Он говорил: «То, что сейчас написано на ее поверхности, не составляет и десятой доли того, что было написано там когда-то. Помпеи, Стабии и Геркуланум — бесценные свидетельства былой роскоши и величия этого региона. В этом смысле наш Везувий — не просто фоновая деталь, доминирующий элемент пейзажа, а мощный творец, формирующий не только географию, но и психологию, и историю Неаполя, полную как периодов процветания, так и катастрофических извержений».
Кажется странным, что земля, подвергающаяся таким большим и постоянным опасностям со стороны вулкана, так густо заселена. Должно быть, в этих местах много жителей, которые видели, как лава изливалась из новых жерл среди возделанных полей. Однако эти земли по-прежнему обрабатываются. Даже во время извержения крестьяне продолжают работать на виноградниках, расположенных неподалеку от ползущего потока лавы.
Когда калессино остановилось, Фьорелла спросила у возничего, где здесь можно перекусить. Тот объяснил, что неподалеку богатый землевладелец, некий Микеле Луфрано, держит казино, при котором для странников устроена тавола-кальда[247][245].
Заведение помещалось в аккуратном, добротном строении, крытом глазурованной черепицей, — одном из тех домов, что сразу внушают доверие путнику.
Табльдот[248][246], обошедшийся ей в восемь грано, включал горячую паппароту[249][247], постную запеканку из брокколи и кастаньяччо[250][248], поданный с лимонадом. Фьорелла обедала в компании двух англичан и старушки с мальчиком, которые должны были ехать с ней в калессино, от коего она по итогу отказалась.
В разговоре выяснилось, что собеседница, назвавшаяся синьорой Фаустиной, наняла этот экипаж целиком, и потому они сумели обогнать двуколку Фьореллы еще в дороге. Кроме того, Фьора узнала, что пожилая женщина с внуком направляется в Ачерру[251][249] — город, лежавший на ее собственном пути к Монтеверджине. Именно там девушка собиралась провести ночь.
Понимая, насколько спокойнее и безопаснее путешествовать не в одиночку, она осмелилась попроситься к старушке и мальчику в попутчицы — и та, после недолгого раздумья, согласилась.
Сверх оговоренной синьорой Фаустиной платы за проезд Фьорелла протянула возничему еще одну монету — «на большую бутылку» — и тихо попросила больше никого не подсаживать в калессино по дороге. Тот поворчал, пощелкал языком, но всё же согласился. Так что отрезок пути до Ачерры девушка провела в обществе лишь старушки и ее внука, которого (она это выяснила довольно скоро) звали Джузеппе.
Синьора Фаустина не спешила рассказывать о себе — что было странно для неаполитанки, ведь простые женщины обычно охотно делятся подробностями своей жизни и по делу, и без всякого повода. Зато попутчица сразу же принялась расспрашивать Фьору: куда та едет и с какой надобностью.
Узнав, что девушка направляется в Монтеверджине с паломнической целью, старушка всплеснула руками и, не скрывая потрясения, начала распекать Фьореллу за безрассудство.
— Одна? По таким дорогам? Да ты в уме ли, детка? — покачала она головой. — Разве ж теперь время для подобных одиночных поездок?
— Я думала… — начала было Фьорелла.
— Думала она… — перебила Фаустина. — Не очень-то ты и думала, как я погляжу. Уж о разбойниках не помыслила точно. Или считаешь, что святая Мадонна к каждому путнику в дорогу по два ангела-хранителя приставляет?
Она прищурилась и внимательно посмотрела на Фьору.








