Фьорелла. Закон любви. Часть 2

- -
- 100%
- +
Двое всадников Королевской почтовой гвардии, при саблях и мушкетах, держались по бокам, а впереди скакал гонец с сигнальным рожком. Его протяжный, резкий звук заранее расчищал дорогу, словно разрезал для летящего вперед экипажа сам воздух.
Едва путники ступали на землю, свежая четверка уже била копытом, горячая, нетерпеливая, готовая нести пассажиров дальше.
Но главным мерилом роскоши была даже не скорость, а свобода: возможность выбирать час отправления и возвращения, не подстраиваясь ни под кого. Время в этом случае принадлежало только пассажирам.
Путь до Беневенто пролетел стремительно — чуть меньше четырех часов под торопливое перестукивание конских копыт, скрип рессор и скрежет колес по камням тракта. Воздух за окнами менялся: то тянуло холодком от ложбин, то пахло влажной землей, то веяло дымом из печных труб деревенских домов.
Всю дорогу, исполняя просьбу сына, Алессия воскрешала в памяти тени прошлого: она неторопливо плела из слов полотно своего детства, делилась воспоминаниями о мудрой бабушке, о родительском доме, о младшей сестре, и было видно, что эти рассказы согревают ей сердце.
Однако в потоке признаний не нашлось места упоминаниям о почившем князе — стоило разговору коснуться границ, за которыми начиналась их общая история, как Алессия умолкала. Алессандро улавливал эти умолчания, ясно понимая, как мучительно матери бередить память о его отце и насколько глубока та незримая рана, которую она не желала облекать в слова.
Прибыв на место, они провели около двух часов среди кладбищенской тишины, наблюдая за тем, как местные служащие за щедрую плату приводят в порядок заброшенные могилы. Они срывали бурьян, обметали камень, выпрямляли покосившиеся кресты и плиты, сажали цветы.
Алессия молчала, и только дрожащие пальцы, касавшиеся выветренного камня надгробий, выдавали ее волнение. В какой-то миг мать князя глубоко вздохнула и не стала вытирать слезу, катившуюся по щеке. Казалось, она боялась, что, смахнув ее, сотрет и то, ради чего приехала сюда.
Обратный путь оказался тяжелее. В кости незаметно налилась свинцовая усталость, качка стала раздражающе однообразной, а дорожная пыль — вездесущей. Алессия заметно побледнела, и даже Алессандро, привыкший к дорогам, почувствовал, что тело требует отдыха.
Но на подъезде к Неаполю, глядя в окно на сгущающиеся сумерки, Филанджери вдруг испытал вполне объяснимый подъем, как будто за плечами осталась не только дорога, но и внутреннее напряжение.
Во-первых, он радовался тому, что всё прошло гладко — без заминок, досадных мелочей и неприятных случайностей. А во-вторых… Усталость постепенно отступила, уступая место сладкому предвкушению. Алессандро знал: совсем скоро дорога останется позади, и он вновь сможет обнять и поцеловать свое маленькое теплое солнышко — ту, чье сияние согревало его душу даже в самые пасмурные и непростые дни. От одной этой мысли на губах сама собой появилась тихая, счастливая улыбка. Мать, сидевшая напротив, поймала это мимолетное выражение радости на лице сына и, догадываясь о его причине, невольно улыбнулась ему в ответ.
* * *Неаполитанский дворец, обычно наполненный эхом шагов и приглушенными разговорами слуг, встретил хозяина тяжелым безмолвием, в котором, казалось, сам воздух пропитался тоскливым предчувствием крупных неприятностей. Паоло Гравано, старый мажордом палаццо Филанджери, чья безупречная выправка всегда была гордостью дома, сейчас выглядел жалкой тенью самого себя. При виде князя он побледнел и задрожал всем телом, напомнив Алессандро испанскую натильяс[204][202], готовую растечься от малейшего толчка.
Князь, едва переступив порог дома, почувствовал, как внутри натягивается тугая струна. Сердце, еще мгновение назад полнившееся надеждой на светлую встречу, мгновенно почуяло неладное.
— Что-то случилось, Паоло? — голос князя прозвучал резко, разрезая тишину атрио.
— В доме беда, ваша светлость, — выдохнул мажордом, преданно и испуганно глядя на господина. — Ее светлость вдовствующая княгиня… она при смерти. Синьор Орацио Паскуале, ее личный врач, уже там, в ее покоях. Он делает всё возможное, чтобы облегчить страдания синьоры Лудовики, но она… она не приходит в сознание.
Алессандро шагнул к дворецкому, его лицо потемнело, холод предчувствия самого худшего коснулся позвоночника.
— Что с ней произошло? Как это случилось? Говори толком!
Паоло замялся, теребя полы камзола. Слова давались ему с трудом, словно каждое он выжимал из себя по капле.
— Дело в ссоре, ваша светлость… Синьора Лудовика с утра была не в духе, жаловалась на стеснение в груди и просила подать сердечные капли. А потом она узнала… что княгиня… синьора Лукреция увезла синьорину Фьореллу в церковь Санта-Катерина-а-Формьелло. Оказывается, сегодня годовщина гибели прежнего мужа ее светлости… Вот она и поехала с племянницей заказать заупокойную мессу. Ну и…
— Что с Фьорой? — перебил его Алессандро, и в интонации самого этого вопроса был такой выплеск страха, зажегся такой опасный огонь, что Паоло Гравано невольно отшатнулся. — Она дома? Где она? Где синьорина Фьорелла?
Мажордом, казалось, стал белее своей накрахмаленной сорочки. Его лицо приобрело какой-то землистый оттенок.
— В том-то и проблема, ваша светлость… Синьорина Фьорелла пропала.
Мир вокруг Алессандро на мгновение поплыл. Гнев, вспыхнувший в нем, был подобен взрыву вулкана. Он в мгновение ока преодолел разделявшее их с дворецким расстояние и с силой схватил старика за грудки, встряхнув так, что у того клацнули зубы.
— Глупец! — прорычал князь. — Я давал тебе ясный приказ: не спускать с нее глаз! Не выпускать из дворца без моего ведома!
— Но синьора Лукреция… она велела… она настояла… она сказала… — залепетал мажордом, едва дыша от страха.
— Плевать мне на то, что она сказала! — голос Алессандро сорвался на крик, эхом разлетевшийся по сводам вестибюля.
В этот момент теплая ладонь Алессии осторожно, но уверенно легла на его напряженное предплечье. Она была единственной, кто сохранял относительное спокойствие в разыгрывающейся драме.
— Ваша светлость, молю вас, остыньте, — тихо, но с мягким давлением произнесла она. — Ярость сейчас не поможет. Нужно прежде всего узнать о состоянии синьоры Лудовики.
Алессандро, тяжело дыша, с рычанием оттолкнул мажордома. Алессия, видя, что князь немного пришел в себя, повернулась к Паоло. Ее взгляд был пронзительным и напряженным.
— Синьор Паоло, продолжайте. Вы упомянули ссору. Что именно произошло, когда синьора Лукреция вернулась?
Мажордом, стараясь не смотреть на князя, начал рассказ. Он тщательно и осторожно, словно шел по натянутому в воздухе канату, подбирал каждое слово.
— Синьора Лукреция… Она вернулась из церкви одна. Узнав об этом, вдовствующая княгиня страшно рассердилась. Началась перебранка прямо здесь, в атриуме. Синьора Лудовика кричала, что нельзя было забирать девушку из дома без вашего разрешения, что вы запретили это делать… Но синьора Лукреция… она не желала слушать. Она заявила, что сама здесь хозяйка, что она носит под сердцем наследника рода Филанджери и не потерпит поучений от вдовы умершего князя. И еще… — Паоло запнулся, бросив опасливый взгляд на Алессандро, — княгиня сказала, что синьора Лудовика — сама грешница, потому что «покрывает бесстыдство, творящееся под этой крышей».
При этих словах Алессандро замер. Тяжелое молчание повисло в воздухе.
— И тогда синьоре Лудовике стало плохо? — спросила Алессия.
— Именно так. Вдовствующая княгиня схватилась за сердце, лицо ее побагровело, и она рухнула прямо на ковер. Доктор Паскуале говорит, что у синьоры Лудовики случился апоплексический удар. Надежды почти нет.
Алессандро закрыл глаза, чувствуя, как на него наваливается гора размером с сицилийскую Этну[205][203].
— А Фьорелла… — глухо выдавил он. — Ее искали? Как она вообще могла исчезнуть?
— Выездные лакеи клянутся, что сами не понимают, как так вышло, — мажордом начал говорить спешно. — Синьоре Лукреции по прибытии на место стало дурно, и она осталась сидеть в карете, приказав девушке идти в храм одной. Лакеи ждали возвращения синьорины Фьореллы чуть более получаса. Они говорят, что следили за церковным порталом. Девушка из храма не выходила точно. Когда один из слуг зашел внутрь церкви — ее там уже не было. Привратник божится святым Дженнаро, что никто в коричневой мантелле через главные врата не выходил. Синьорина Фьорелла словно испарилась, ваша светлость. Как сквозь землю провалилась.
Алессандро перевел взгляд на Алессию. В его глазах сквозила ледяная уверенность и жгучая ненависть.
— Это всё она… — прошептал он, и голос его был полон яда. — Эта змея всё рассчитала. Она знала, что меня не будет дома. На днях Лукреция просила меня отвезти ее в Кьеза-Санта-Катерина-а-Формьелло. Я сказал ей, что в этот день буду занят. Что мы с тобой уезжаем в Беневенто. Вчера вечером княгиня отлучалась из палаццо. Верно, готовила побег Фьоры из этой чертовой церкви.
— Не стоит чертыхаться, ваша светлость, — Алессия мягко урезонила сына, хотя ее собственные глаза горели тревогой и теперь уже нескрываемым волнением.
— Где она? Где эта Иуда в женском обличии? Верно, про таких, как моя жена говорят, что одна женщина стоит семи дьяволов[206][204]. Я вышвырну эту ядовитую гадюку из своего дома. От нее одни лишь беды.
— Ваша светлость, сейчас этого делать не стоит, — Алессия пыталась сбить волну гнева, захлестнувшую князя. — Помните, княгиня носит ваше дитя. Идемте лучше к вашей мачехе: вам следует переговорить с доктором. Быть может, еще остается хотя бы слабая надежда на ее спасение?
Однако подниматься им не пришлось. На верхней площадке широкой мраморной лестницы появилась фигура синьора Паскуале. Доктор медленно спускался вниз, и одного взгляда на его осунувшееся, скорбное лицо Алессандро хватило, чтобы понять: в палаццо Филанджери поселилась не просто беда — к ним в дом пришло непоправимое горе.
* * *Князь ворвался в будуар жены подобно грозовому фронту. Казалось, он принес с собой не только дорожную пыль, но и вполне ощутимый запах бурлящего гнева. Воздух в комнате, пропитанный ароматами пудры и розовой воды, буквально заискрил от напряжения.
Лукреция, облаченная в тяжелое шелковое платье для ужина, сидела перед зеркалом в безупречно неподвижной, эффектной позе, которая уподобляла ее мраморной статуе. Подчеркнутая небрежная расслабленность граничила с вызовом.
Новая камеристка княгини, испуганно втянув голову в плечи, колдовала над высокой прической хозяйки. Филанджери безмолвным кивком головы указал служанке на дверь. Девушка, не смея поднять глаз, прошмыгнула мимо него серой мышью и исчезла в полумраке коридора.
Лукреция Пьерина не обернулась. Лишь в отражении венецианского зеркала глаза встретились с горящим взором супруга. Ее спина, прямая и ровная, как доска, выдала едва сдерживаемое волнение и нервное напряжение.
Алессандро молчал, и это молчание давило ей на плечи ощутимее, чем груз осознаваемой вины. Лукреция знала этот способ супруга выводить людей на эмоции: не криком, не угрозами, а одним лишь молчаливым взглядом, под которым собеседник чересчур отчетливо начинал слышать собственные мысли.
Княгиня ди Сатриано и ди Арианиелло не была сентиментальна и не любила слово «раскаяние». Но факт оставался фактом: вдовствующая княгиня умирала, и Лукреция знала, что толчок к тому дала именно она.
Мачеха мужа была из тех женщин, которые кажутся бессмертными. Именно поэтому Лукреция Пьерина была неосторожна в выборе слов, и когда синьора Лудовика вдруг побагровела и осела на холодный мрамор атрио, она поняла, что не рассчитала силу словесного удара. Лукреция хотела лишь ослабить противницу, вынудить ее отступить и оставить в покое, но вышло иначе: парой ядовито-колких фраз она выбила опору у старого организма, который давно держался не столько на лекарствах, сколько на упрямстве и почти животной воле к жизни — на привычке не уступать собственной немощи.
Лукреция не плакала. Она слишком хорошо знала цену слезам. Но вина жила в ней телесно: тяжестью в груди, взволнованным биением сердца, дрожью в пальцах, которую приходилось прятать, стискивая кулак. Она представляла себе, как вдовствующая княгиня лежит на постели в полумраке покоев, как губы синьоры Лудовики шевелятся, пытаясь выговорить что-то важное: последнюю волю… проклятие… имя. И Лукреции настойчиво мерещилось, что это имя — именно ее.
С бегством Фьореллы всё было иначе. Лукреция Пьерина вспоминала об этом без малейшего комка в горле — напротив, с холодным удовлетворением, почти с тайным торжеством. Она сумела провернуть это дельце без шума и следов, чисто, элегантно, так, как умела лишь она одна.
Фьорелла и впрямь должна быть ей благодарна, ведь она, Лукреция, всего лишь подтолкнула эту нелепую девчонку к исполнению заветной мечты. Фьора вырвалась из пут его светлости князя, теперь она на воле. Разве не об этом та грезила, разве не об этом мечтала?
Так что нет, именно здесь Лукреция не испытывала ни тени вины. Лишь легкость — почти физическую — от осознания, что она избавилась, наконец, от соперницы. Острое чувство победы тешило самолюбие. Она не разрушила судьбу этой девочки, она всего лишь расставила фигуры так, чтобы каждая из них пошла своей дорогой. И эта партия, без сомнения, осталась за ней, законной женой князя.
— Вы уже вернулись, ваша светлость? — Лукреция первой нарушила тишину. Она постаралась придать голосу светскую легкость. — Надеюсь, поездка в Беневенто не была слишком утомительной? Было бы прискорбно, если бы вы не смогли составить мне компанию за ужином. Мне крайне любопытно узнать, что за спешные дела погнали в столь дальнюю дорогу.
Слова рассыпались бисером по паркету, не встретив ни малейшего отклика. Гнетущее присутствие князя за спиной сводило с ума. Не выдержав, Лукреция резко развернулась. Лицо мужа было словно высечено из серого неаполитанского туфа: скулы резко очертились, желваки ходили под натянувшейся кожей. По спине женщины пробежала волна колкого, ледяного холода.
— Почему вы молчите? — спросила она теперь уже тише, теряя былую уверенность.
— Смотрю на вас и гадаю: где были мои глаза и мозги в тот день, когда я вел вас к алтарю? — голос Алессандро, похожий на с трудом сдерживаемый яростный рокот, звучал глухо. — Как не разгадал, что за этой красивой оболочкой скрывается расчетливая, ядовитая тварь, чье единственное призвание — отравлять всё живое вокруг себя. Как мог забыть неаполитанскую поговорку: «С женой под боком — готовься к бедам и жутким морокам»[207][205]?
Лицо Лукреции мгновенно покрылось неровными красными пятнами экстатического негодования.
— Вы назвали меня тварью? Так знайте: эту тварь во мне взрастили вы сами! — воскликнула она, вскакивая со стула. — Ваша высокомерная отчужденность, ваше пренебрежение, вечное игнорирование моих чувств… Это была лишь защита. Если бы я не научилась кусаться, вы превратили бы меня в половую тряпку, о которую так удобно вытирать сапоги после охоты!
— Я предлагал вам мирный исход, — отчеканил князь. — Предлагал разъехаться, давал полную свободу действий, даже благословлял на адюльтер. Это был ваш выбор — остаться и продолжать отравлять мне жизнь.
— У меня не было выбора! — в запальчивости выкрикнула княгиня. — Или вы забыли клятвы перед ликом Господа? Разве не вы обещали делить со мной стол, кров и постель в болезни и здравии? Неужели вашему слову цена — ломаный грано в базарный день?
Ее упрек разбился о каменное безразличие мужа. Поняв, что мораль здесь бессильна, Лукреция сменила тактику. Выпрямляясь во весь рост, она с достоинством в голосе произнесла:
— Смею напомнить, что я — законная хозяйка в этом доме. Именно я, а не вдовствующая княгиня или ваша удобная ночная подстилка. Я ношу наследника рода Филанджери. И я заставлю уважать мои права!
— Ваши права? — в глазах князя вспыхнула едкая ирония. — Вы когда-нибудь видели над входом в мое палаццо медную инсенью[208][206] с профилем женской головки? Нет? Я тоже. Жить под вывеской «здесь правит женщина» я не намерен.
Он сделал шаг вперед, и Лукреция невольно отшатнулась.
— Вы — причина смерти моей мачехи. Из-за вас я вновь потерял ту, без которой моя жизнь — точно пустыня зимой. Поэтому вы немедленно соберете свои вещи и покинете мой дом. Мне безразлично, куда отправитесь, хоть в преисподнюю. Находиться под одной крышей со змеей, которая источает ядовитые мифиты[209][207], я более не в силах. Вам место не в моем доме, а в Аверне[210][208] — там, где земля дышит серой и смертью.
Филанджери выпрямился, словно сбрасывая с плеч невидимые цепи.
— Завтра же я инициирую процесс юридического разделения a mensa et thoro[211][209]. На этом всё. Вашу прошлую камеристку я выгнал взашей. Вам же даю возможность убраться отсюда подобру-поздорову.
Лукреция побледнела до проступившей на лице зелени, но на ее губах заиграла вымученная, горькая улыбка. Она демонстративно положила ладонь на живот.
— Я всё же верю, что вы остынете. Меж нами еще возможен аккоммодамент[212][210]. Это дитя свяжет нас крепче любых юридических уз.
— Убирайтесь, — прошипел Алессандро. — Не заставляйте меня проклинать тот миг, когда этот ребенок был зачат.
Княгиня вздернула подбородок, хотя он мелко дрожал.
— Не ждите от меня слезных ламентаций[213][211]. Я не паду к вам в ноги. Уверена, придет день, когда сами будете молить меня о возвращении.
— Ждите этого хоть до скончания веков, — бросил он, уже направляясь к выходу. — Скорее в аду зацветут розы, чем добровольно впущу вас снова в свою жизнь. Вы нужны мне не больше, чем дворовому псу кружевной парасоль. Единственное, что я для вас сделаю — пришлю всех слуг палаццо, чтобы помогли собраться и исчезнуть отсюда как можно скорее.
Дверь захлопнулась с таким грохотом, что задрожали хрустальные подвески на люстре. Лукреция осталась в тишине, нарушаемой лишь ее прерывистым дыханием. Она закусила губу до крови и, поглаживая живот, прошептала во тьму:
— Ничего, сынок… Ничего. Настанет день, и твой неразумный отец еще приползет к нам на коленях.
* * *Алессандро вынул курительную трубку изо рта и с видимым облегчением выпустил клубящиеся кольца дыма, которые медленно таяли в сумеречном воздухе кабинета. Точно так же в свете свечей таяли его надежды на спокойную жизнь.
Все формальности, связанные с кончиной ее светлости вдовствующей княгини, были соблюдены с безупречной точностью, как будто некто невидимый завел часы сложного церемониала, и они отмеряли каждый шаг тяжеловесного ритуала, предписанного для похорон столь знатных особ.
Вызванный спешно семейный духовник уже оставил четкую запись в церковных книгах, зафиксировав тем же ровным почерком, каким выводил отметки о рождении, крещении и венчании, уход ее светлости вдовствующей княгини в лучший мир.
Карло Скальфаро со своими подручными и нотариусом синьоры Лудовики проводили процедуру описи имущества в покоях усопшей. Они со скрупулезной точностью перечисляли принадлежащие ей драгоценности, мебель, картины, фарфор, часы и разные прочие дорогие предметы обихода — всё до последней безделицы. Эта опись должна была быть составлена до оглашения завещания, дабы зафиксировать полный и неизменный состав имущества, исключить возможные утраты, подмены или сокрытие ценностей и тем самым оградить наследников от будущих споров и подозрений. Лишь после этого, при ясном понимании того, что именно подлежит разделу, закон позволял перейти к чтению последней воли усопшей.
Алессандро сам, не доверяя секретарю, начертал на плотной бумаге с гербовой печатью извещения о кончине вдовствующей княгини, адресованные королю Фердинанду IV и королеве Марии-Каролине. Они уже были переправлены с посыльным в королевскую канцелярию. Так же собственноручно им было составлено письмо его высокопреосвященству архиепископу Неаполя Антонио Серсале, приходившемуся покойной родным дядей. Слова соболезнования ложились на бумагу сухими, почти официальными фразами.
Секретарю князь поручил разослать с посыльными всем знатным семьям города и ближайшим родственникам покойной в другие регионы письма, опечатанные черным воском. Управляющий Густаво Дзаппакоста получил четкие распоряжения относительно пышных похорон — таких, какие соответствовали бы имени и положению усопшей.
По дому уже шла тихая, отлаженная суета. Мажордом распорядился переодеть прислугу в черные ливреи, над воротами палаццо повесили щит с гербом покойной, затянутый траурным крепом. Всё было сделано как следует. И всё же Алессандро не покидало навязчивое ощущение, что главное — то самое, из-за чего он не находил себе места, — еще впереди.
За безупречной декорацией скорби скрывалась иная, живая боль. Потеря той, кого считал почти матерью, меркла перед прожигающей сердце дырой, оставленной бегством Фьореллы. Мысль об исчезновении любимой девушки причиняла куда более острые страдания, чем траур по мачехе.
Алессандро ждал… Ждал возвращения двух групп слуг, посланных с разными поручениями. Первая обходила все альберго, локанды и постоялые дворы в районе Капуанских ворот, разыскивая Фьореллу Паломму. Здесь ему очень пригодились сыскные листы, заготовленные еще во время прошлого исчезновения Фьоры. Тем же слугам было велено расспросить и скаччино церкви Санта-Катерина-а-Формьелло.
Вторая группа, сопровождаемая двумя сбирами, отправилась в Позиллипо, к казино[214][212] дяди Фьореллы, где проживала ее няня. Алессандро решил действовать без колебаний, воспользовавшись своими правами опекуна. Предъявленные нотариально заверенные бумаги развязывали руки сбирам для обыска дома и задержания беглянки.
Нетерпение снова заставило князя взяться за курительную трубку. Он медленно, с привычной тщательностью вытряхнул прогоревшие остатки и заново набил чашу табаком, слегка примял его большим пальцем, поднес огонь свечи и затянулся глубоко, чувствуя, как теплый, терпкий дым снова наполняет легкие. Он курил не жадно, а размеренно, будто каждую затяжку превращал в попытку удержать себя в равновесии. Дым успокаивал, обволакивал, дарил зыбкую надежду, что уже сегодня удастся найти свою любимую пропажу.
Одно радовало его несказанно: Лукреция съехала из палаццо. Он был так зол на нее, что даже не удосужился выяснить, куда именно она отправилась. Даже мысль о том, что жена носит его ребенка, не смогла смягчить ожесточившееся сердце.
Князь вновь затянулся, и в этот самый миг тихий стук в дверь прервал его мысли.
— Входи, Маммарелла, — отозвался он устало, выпуская дым изо рта.
Алессия вошла бесшумно, как умела только она. Ее лицо было бледным, а в глазах читалась та особенная печаль, которая предвещает дурные вести.
— Ваша светлость, сбиры и посланные вами люди вернулись из Позиллипо, — начала она, сложив руки на груди. — Обыскали весь дом. Синьорины Фьореллы там нет. Синьора Валентини стоит на своем: не видела… не слышала… не знает. Но сержант, тот, что помоложе и поглазастее, шепнул мне: «Кошка там точно что-то зарыла[215][213]. Сердце чует, нянька лукавит».
— Значит, она и впрямь что-то скрывает, — процедил Алессандро, сжимая чубук трубки так, что побелели костяшки пальцев.
Алессия подошла ближе.
— Ох, сынок, — голос ее смягчился, — может, стоит поставить за ее домом слежку? В народе как говорят: «Кто ждет, не наблюдая, зря время теряет»[216][214].
— Непременно. Как только синьор Скальфаро закончит с описью имущества покойной княгини, я попрошу его отправить туда своих людей, — кивнул князь.
Алессандро хотел вновь затянуться, но вдруг обнаружил, что табак в трубке прогорел до серого пепла. Аккуратно вытряхнув его в бронзовую пепельницу, он протер чашу мягкой замшей и убрал трубку в ящик стола. Потом протяжно вздохнул и провел широкой ладонью по лицу.
— Знаешь… мама… — голос его стал глухим. — Я боюсь, что больше никогда не увижу ее. Всё во мне сейчас тянется лишь к одному — отыскать ее. Отыскать и… наказать. За то, что породила во мне этот липкий, унизительный страх. Я никогда и ничего не боялся. А теперь боюсь слишком многого — и всё это «многое» связано исключительно с ней, с моей Фьореллой.
Без нее моя жизнь — как небо без солнца, как сад без цветов, как тело без души. Что останется от меня, если она навсегда уйдет из моей жизни? Капитан без моря, стоящий на обломках собственного корабля? Я хожу, говорю, приказываю, дышу… но всё это будет лишь движением пустой оболочки. Как дом, из которого вынесли очаг: стены стоят, а тепла больше нет.








