- -
- 100%
- +

Редактор Людмила Владимировна Перекрестова
Иллюстратор Михаил Николаевич Павлов
Дизайнер обложки Михаил Николаевич Павлов
© Михаил Павлов, 2026
© Михаил Николаевич Павлов, иллюстрации, 2026
© Михаил Николаевич Павлов, дизайн обложки, 2026
ISBN 978-5-0070-4455-4 (т. 2)
ISBN 978-5-0070-2033-6
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
От автора
Уважаемый читатель! Не стоит искать ни людей, ни мест, описанных в этой книге, они являются вымыслом автора. Любые совпадения прошу считать случайностью.
Однако некоторые исторические факты, события, эзотерические откровения являются подлинными. Одни из них упоминаются в исторической литературе, другие получены на сессиях регрессии.
Предисловие
Я благодарен судьбе за то, что она время от времени сводила и до сих пор сводит меня с людьми замечательными, яркими и самобытными.
Оглядываясь назад, я не могу даже сейчас, спустя много лет, полностью осмыслить события столь замечательные, сколь и необычные, и даже до сих пор покрытые туманом неопределённости. И всё же я хочу поделиться частью пережитых мною приключений, оставив право судить о прочитанном тем, кому в руки попадёт моя рукопись.
Глава 1.
«Alea iacta est» —
Жребий брошен
Июль. Необыкновенно жаркий в этом году. Огороды только поливай, зато с покосами закончили быстро, утром косишь — вечером грабишь. Дашь сену чуть полежать в кучах, потом распустишь, дашь воздуха, повернёшь, на телегу и в сарай.
Сегодня спал на сеновале, как тогда, год назад, когда встретил Алёну. И как тогда, луна волчьим глазом светит в окошко сенника. Сено одуряюще пахуче и хрустко. Мне дали вольную, отпустили на ночь. Алёна с сестрой нянчат наследника, а я лежу, руки за голову, жую соломинку и смотрю на луну. Мне хорошо и спокойно. Можно сказать, что я по-настоящему счастлив. Будет ли так всегда? Не знаю… Надеюсь, что будет.
Уже второй день потакаю себе, не подхожу к мольберту, не думаю о будущем, наслаждаюсь настоящим. Хожу на рыбалку и в лес, нянчу сына и любуюсь Алёной.
Но я знаю, пройдёт время, и беззаботная пора подойдёт к концу, нужно будет двигаться дальше, думать о творчестве, кормить семью, на ставку директора сельского дома культура не пошикуешь. Но жить можно, конечно, с голоду не умрёшь.
Сейчас у меня отпуск, и очередной раз звонил Юрий Сергеевич Пожарский, наш хороший знакомый и друг Константина Владимировича. Снова звал в гости, в Рязань. Опять настаивал на том, что только мои иллюстрации достойны украсить его труд — его книгу.
Книгу я прочел, и она мне понравилась. Писал Юрий Сергеевич так же легко, как и говорил. Текст ёмкий и эмоциональный, цепляет, заставляет читать, не отрываясь.
Но я с трудом «видел» место. Перед внутренним взором проносились сражения и штурм города, его гибель, но я не «видел» местность, образ не складывался, распадался на части. Если внешность главных героев кое-как сложилась, то общей картины не получалось. И этим я имел неосторожность поделиться в телефонном разговоре. Пожалуй, это была моя ошибка, Юрий Сергеевич сразу уцепился за неё:
— Иван Александрович, «аquila non captat muscas» — орёл не ловит мух. Вы же орёл! Вам обязательно нужно приехать. Я всё покажу! Всё увидите своими глазами! «Out vintzere, out mori» — или победить, или умереть, третьего не дано. Я жду вас в любое время. Обязательно приезжайте.
Я шёл с почты, где в переговорной кабинке полчаса меня увещевали и заманивали разными плюшками и калачами в далёкую неизвестную сторону, в Рязань.
Смятение в душе. Ехать не ехать, и если ехать, то как ехать. Ведь дома и Алёна, и маленький сын.
Но где-то в глубине души я уже начинал чувствовать зуд путешествия, но всё равно не сдавался, взвешивал все «за» и «против». Алёна сразу заметила во мне эту борьбу противоположностей:
— Что случилось? Ты говорил с Юрием Сергеевичем?
— Да, говорил. Зовёт в Рязань.
— И?
— Я не знаю…
— Сходи на речку, посиди, подумай. Не торопись.
Не жена — золото. Всё видит, всё понимает.
Взял удочку, ведёрко и пошёл.
Сидел в тихой заводи под старой ивой, смотрел на поплавок из гусиного пера и тёмную воду.
А солнце раскалённым белым шаром катится по высокому безоблачному небу, и в дальнем пруду кричит и полощется ребятня. Их крики и визг совершенно мне не мешают, не отвлекают от мыслей, просто потому что их нет.
Поплавок замер на водной глади, вёрткая стрекоза уселась на него и отражается в воде, как в зеркале. И зелень кувшинок, и береговая осока, голубые мотыльки, облепившие флягу с водой и мои руки. Так был и сидел, смотрел на воду, не думал ни о чём. Недаром же древние говорили: время, проведенное на рыбалке, не засчитывается в счёт жизни.
Солнце уже клонится к горизонту. Неизменный его путь по небесному куполу от восхода до заката. Миллионы, а, может быть, миллиарды лет оно следует этим путем и что ему наши человеческие заботы. Что ему бренность бытия, переживания, чувства, эмоции.
А от воды уже тянет свежестью, и тень наполняется прохладой. От деревни пахнет сеном и коровами. Моё обоняние как никогда остро. Так всегда бывает в минуты волнений, ещё не осознанных полностью, а только зарождающихся в глубине сознания. В такие моменты я даже краски различаю по запаху. Моё «Я» спорит само с собой. Из внутренней тишины родился этот нескончаемый диалог. Он растёт и крепнет. Я словно разделился надвое: одно «Я» хочет ехать, другое не хочет ничего менять. Их спор лишает меня тишины, во мне рождаются ненужные сейчас эмоции. Как я в такие минуты завидую тем, у кого всё просто и ясно, по полочкам, а у меня вечная мешанина из «да» и «нет».
По опыту я знаю, что решение придет само собой, что мне «подскажут» и эта река, и дальний лес, а тихие воды унесут мою грусть-печаль в дальние дали, за мхи-болота, за осиновы колода… Решение всегда приходит от сердца. Не от ума, вечно бунтующего, неспокойного, а от тихого, любящего сердца. Так всегда было и так всегда будет. От ныне и до века, и во веки веков, как говорит моя мама.
Пойду, пожалуй, домой. Утро вечера мудренее. Выпустил назад в реку пару плотвичек и бронзового карася размером с ладошку и пошёл по выбитой копытами деревенского скота дороге.
Деревня по взгорку сплошной стеной плетней отделилась от лугов. Огороды, сады да бани, и всего два прогона для скота. Картина художника-минималиста, привычная и почти уже не замечаемая. А внизу остались река, замысловато петляющая по лугам, лес, темнеющий на том берегу.
Сколько же лет назад я сидел здесь же на взгорке, на этом же самом камне. Тогда я уезжал в Ленинград, и мне было не по себе. Я не знал, не мог знать, что там, впереди, что ждёт меня в городе на Неве, вдали от родного дома. И вот я опять здесь, и опять меня ждёт дальняя дорога. И вновь я не знаю, что меня ждёт вдали от дома.
Я смотрел на луга и реку, на далёкое стадо коров, а на душе, как перед прыжком над пропастью — пустота. Пустота до звона в ушах. Странное чувство, будто я уезжаю насовсем или что не вернусь прежним.
Сидел недолго. Сиди не сиди, а идти надо.
У прогона, за огородами, на своей любимой скамеечке сидел Фёдор Тимофеевич, старик безвредный, говорун и балагур. Он не носил ни усов, ни бороды и этими разительно отличался от деревенских стариков. На все подтрунивания неизменно отвечал: «А что мне борода? У кого род богатый, у того борода. А какое у меня богатство? Любушки моей, поди, уж 10 лет как нету, а сын растяпа да пьяница, вот и всё моё богатство. Одна отрада — невестка! Вот уж Бог послал, век молиться будешь, да не отмолишься за любовь да за ласку. Такое золото да такому охламону в руки. И из-за неё, из—за голубушки и не помираю, небо копчу, от супостата берегу. А что про душу думать — без нас там все надумано».
Я знал, что он каждый день вечером ждёт свою невестку Софью. Она колхозный агроном и часто домой из посёлка возвращается через лес и речку, так много ближе.
В деревне шила в мешке не утаишь. Все знали, что дом держится на ней, что её непутёвый муж редко бывает трезвый.
— Ваня, сынок, уважь старика, посиди со мной.
В руках Фёдор Тимофеевич держал лёгкую из ошкуренной лозы палочку. Выцветшие от возраста его глаза слезились, и он часто вытирал их платочком.
— Ваня, старый я стал, помирать давно пора, да бог смерти не дает.
— Что вы, Фёдор Тимофеевич, живите.
— Куды уж там, живите, существую я, Ваня, силов больше нет за жизнь цепляться. Так вот ведь без смерти не умрёшь. Меня ведь, сынок, еще при царе—батюшке крестили. Мхом уже весь зарос, что твоя щука, что в позапрошлом годе на Дарницких прудах спымали. Во-о, какой я старый. Эх… Мать частна! — Он махнул рукой. — Матушка всё по головке гладила да ласкала, младшенький я был. Четверо нас было-то. Лизавете, сестрице моей, когда я народилси, уж пятый годок шёл. Всё нянчила меня, на руках носила. Мы с ней как ниточка с иголочкой были, куды она, туды и я. Старшие-то братья все по хозяйству с батюшкой. Эх, Ваня! Крепко мы жили, недостатку ни в чем не было. Ну и работали от зари до зари. Пять коров, да лошадей тройка да овцы, да поросяты… А уж гусей да кур не считали. Пчёлок держали, сахару на вкус даже не знали.
Вздохнул, перекрестился:
— Прости меня, Господи. Земля им пухом… —— Вытер платочком глаза.
— А потом, значит, война гражданская, старый мир, стало быть, с новым лбом столкнулися. Старший братец-то Стяпан так и сгинул незнамо где. А мне уж двенадцатый годок шёл. Сестрица, Лизавета, расцвяла, похорошела. Приглянулась ухарцу одному, да не по сердцу ей был, отказала. Так он прямо на ярмарке с нагану застрялил. На смерть сразу…
Губы его задрожали, по морщинистой щеке покатилась крупная слеза. Он не стал ее вытирать, только рукой махнул.
— А потом и Ильи, маво второго братца, черёд пришел… Лихой был, горячий. Когда раскулачивать нас пришли, скотину со двора повели, не стерпел… Так его с жёнкой да с детьми малыми завезли в неведому даль да зимой. Только одно письмецо получили… Жив или нет — не знаю. Был бы жив, прислал бы весточку.
Осталися мы вдвоем с батюшкой. Матушка, когда Илью забирали, упала как мёртвая, потом сгорела, как спичка. Невдолге и схоронили. А я и так-то худой был, что твоя жердь, а тут совсем расхворался, не помощник батюшке. Ходил, ни жив, ни мёртв, в чем душа держится. И батюшка сам не свой стал, все молчал да молчал. Схуднул да почернел, а новой власти на поклон не пошёл. От старой яво жизни тольки я и осталси. Бывало, обнимет да молчит, а слёзоньки так и катитси.
Фёдор Тимофеевич снова вытер глаза платочком.
— Сработался батюшка, все меня выхаживал да по деревням плотничал да батрачил. Через это грыжу себе заработал, а от неё и помер.
Один я осталси. Худой да тощий, что глист в обмороке. Иду, а в глазах мухи белые лятають. Куды податься, никому не нужон…
Сговорилися мы с Ванькой Матвеевым, таким же горемыкой, да и пошли по деревням милостыню просить. Где накормят, где обогреют, а где и по шапке надают. Так и дошли до Петербургу. А потом разошлися кто куды. Встречались один разок на Аничковом мосту. Съели по корочке хлеба да разошлись снова. Вот так быват, сынок…
На другом конце деревни послышались звонкие удары металла о металл, кто-то отбивал косу. Старик встрепенулся:
— О! О! Слышишь? Алексашка косу бьет! Эх, мать частна, лучше б я в поносе лежал! Спортит ведь косу! А в былые-то времена косы были! Железо от ногтя пять минут звенит! Как отобьёшь, не коса — лебедь белая! Трава сама под неё ложится! А ноне все не то. Железа, поди, жалеют, все на трактора, да на машины изводят, арапланы по небу пущают.
Вот, сынок, живёте вы сейчас, как у Христа за пазухой, а того и не знаете, как хорошо живёте. Всё-то у вас есть: и школы, и работы вдоволь и государство не обижает. А мы-то горюшка через край хлебнули, не дай Бог вам…
Старик постучал своей палочкой по земле, посмотрел на лес за рекой:
— А чаво, сынок, на реку-то ходил? Рыбачить? Али как? Или какая другая нужда? Рыбы-то, смотрю, не несёшь.
— Так, подумать хотелось, в тишине побыть.
— В тишине завсегда хорошо побыть. Особливо, когда дети малые. Твому-то скольки?
— Два месяца, третий…
— Ишь ты! Давно ль Алёнка в школу бегала, а уж скоро и свои детки побегут.
— Ещё нескоро.
— Ой, сынок, время, как птица, пролетит, не поймаешь. Как один день пройдёт. Поверь мне, старику.
— А я вот внуков не дождусь, — Фёдор Тимофеевич вздохнул. — Мой-то, шалопай, седина в волосах, а всё по шалманам. И было бы с чего. Жёнка хорошая, работящая, не гулящая, всё при ней, всё в ней хорошо… А этот же пень стоеросовый… Я уж ей говорю: хоть от другого кого ребятёнка заведи, все душе отрада. А она: не могу, говорит, люблю яво. Вот и возьми ты этих баб за рубль двадцать. Иная гуляет налево, направо, сам чёрт ей не брат, а у этой муж — отрава, а она — не могу.
— О, как я! Налево, направо, муж — отрава! А! Чем не Пушкин! — Он засмеялся стариковским дребезжащим смехом.
— А вот и есть отрава. Что тут скажешь… Ничего больше не скажешь. Матери жизнь отравил, так и схоронили без яво, супостата. Валялся где-то пьяный. И Софьюшка от яво всё терпит, страдает. Иной раз руку на неё подымет, так я его палкой по хребтине, окаянного. Ему молится на неё надо, а он с кулаками.
Старик опять вытер платочком глаза.
— А на реке-то, поди, хорошо! Вона как солнце на плёсе играет! Лавливал я там язей на горох. Скусная рыба язь, я тебе скажу! А раков тама тьма тьмущая была. По норам да под корягами. Лавливал раков?
— Ловил.
— Эх, мне б годиков 30 скинуть! Или хотя бы 20… А что, Ваня, в городу сейчас как? Я токмо после войны, после Отечественной, в городу был.
— Хорошо. Город растёт. Нормально в городе. Работы вволю, музеи, театры, цирк.
— Вона как… А я смотрю, ты невесёлый. Аль случилось что?
— Да, нет, думаю просто. Работать зовут, а ехать далеко.
— Как далеко?
— В Рязань.
— В Рязань! Слыхал, далеко. У нас в Харитонове жила одна рязанка. Ой вредная была баба, склочная. Мужика сваво почём зря поедом ела, а как заболел мужик-то, так все глаза выплакала. А что работа надолго?
— Не знаю, дедуль. Недели две, наверное, не меньше.
— Две недели — не год. Ничего тут без тебя не случится. Алёна твоя баба хорошая, чай не одна, справится. Да, не смотри ты так… Ишь, невидаль, бабой назвал. Сына родила, вот и баба. Обабилась значит. Кабы дочка была, стала бы молодухой. Иные в молодухах помирають, коль бог сына не даёт. А у тебя сын — наследник! Радуйся!
В огороде всполошилась курица. Дед насторожился:
— Так её, Барсик! Так! Неча по огородам шастать. Все куры как куры давно по насестям сидят, а эта, шельма, всё в огород норовит. Ох, Ваня, сынок, я через таку тварину чуть до цугундера1 не дошёл. Завелась такая вот стерва, всё в огород к соседям норовит. А Прошка, сосед-то, земля ему пухом, здоровый был, что твой бык-двухлеток. Шея — во, нога моя тоньше. А кулачище, ну, что твоя кувалда.
Сижу, значит, думаю, пью чай, а эта паскуда, значит, через забор лётом и Прошке на гряды. И откуда в ей смозолу2, голова-то с ноготь, а все туды. Прошка-то, значит, в ту пору в огороде случилси. Смотрю, кинулся по куре-то камешком и так ловко попал, что сразу насмерть. Лежит куря, ногами дрыгает, а он яё берёт да меж тынин головкой вешает, мол, сама перелетела и удавилась ненароком. Ну, я туды, к Прошке, мол, нехорошо так делать. А он набычилси и смотрит на меня, как паровоз на вошь. Ну, слово за слово, и зацепились. Он кулаком своим у меня перед носом водит, а мне и сказать нечего. А кровь-то кипит, что твой кипяток. И, на беду, в кармане складешок оказалси. Кровь в голову ударила, и я, что того фрица на фронте, разделал Прошку под орех. Одёжу порезал и по лёбрам разок прошёлси. Кровь-то как схлынула с головы, сам не свой, а Прошка по деревни бежит, орёт благим матом и только пятки сверкають.
Фёдор Тимофеевич засмеялся. В горле его что-то забулькало, он закашлялся, вытер проступившие слёзы.
— Грех смеяться, а не могу, как вспомню, вошь-то паровоз напугала. Любушка моя в ногах у него валялась, да и я поклонился: прости, говорю, чёрт попутал. С фронта опосля контузии, как найдёт, сам не рад.
Распили мы с ним мировую и участковый ход делу не дал, спас старика. Вот такие бывають дела, сынок.
Дед вдруг встрепенулся:
— Посмотри-кась, никак там Софьюшка идёть?
— Да, Софья Андреевна.
— Она у меня агроном! — Старик поднял палец верх. — Не хухры-мухры! Анституты за плечами! Поди, убегалась опять по полям. Надо председателю сказать, чтоб дал ей машину какую, вона их скока в колхозе, поди не обеднеет. Да хоть мотопед какой! Хватит ей ножки свои бить. А ты, сынок, не думай, езжай. Не поедешь, потом жалеть будешь. Жисть пройдет, а вспомнить нечего. Не думай, едь! Мы, старики, вдаль хорошо видим, а что вчера было, не помним.
Фёдор Тимофеевич неожиданно легко поднялся со скамейки и по-стариковски засеменил к калитке в сад. Казалось, что еле заметный ветерок, задувший с вечера от реки, несёт его своим легким дыханием. Худенький, тщедушный, в чём душа держится. Не зря, наверное, в деревне называли его «луковой шелухой» или Федя-шелуха. Ветер дунет и сорвёт с места, полетит, не догонишь.
Он ушёл, а я остался сидеть на лавочке под дубом. Скоро здесь начнёт собираться народ, встречать скотину с поля, и вся эта тишина, покой развеются, разлетятся, как клочья утреннего тумана.
Задумался и не заметил, как подошла Софья Андреевна, невестка Фёдора Тимофеевича.
— Добрый вечер, Иван Александрович, — она устало присела на скамейку.
— Добрый вечер, Софья Андреевна!
— Что, Фёдор Тимофеевич уже ушёл?
— Ушёл. Увидел вас и домой побежал.
— Побежал… — Она улыбнулась. — Вот неугомонный старик! А я сегодня припозднилась, на машину опоздала. А мой дома? Не знаешь?
— Не знаю, Софья Андреевна.
— А ты что же тут? Алёна как?
— Алёна хорошо. А я на реку ходил.
— Что ж, не поймал ничего?
— Да нет, подумать хотелось. Работу предлагают, да ехать далеко.
— Как далеко?
— В Рязань.
— Да, километров 800, не меньше. Я была в тех местах на практике. Красиво там. Леса все сосновые, грибов тьма, а запах смоляной, лёгкий такой, что душа радуется. Здесь другой запах, еловый, он тяжелее, гуще как-то. А там сосны да дубы, да березы. Красиво. А что за работа?
— Иллюстрации к книге.
— Тогда надо ехать. Мы уйдём, а книги останутся, а, значит, и ваш труд, и память о вас будет жить. Это путь в вечность, Иван Александрович.
— Софья Андреевна, какой я вам Иван Александрович? Вы же меня еще в детском саду помните.
— Имя и уважение заслужить надо. Мой как был Стёпкой Кургузым, так и помрёт, до отчества не дорос. А про вас что можно плохого сказать? Ничего! Талант, нос не задираете, работать любите. Вы простой, доступный. Таким и оставайтесь.
Ну, ладно, Иван Александрович, пойду я. Старик мой, наверное, уже все глаза проглядел, ждёт. И скотина скоро с поля пойдёт, встречать надо.
Софья Андреевна приехала в наш колхоз по распределению. Я помню ее весёлой и улыбающейся, в ней еще не было той усталости от жизни, что видится сейчас в её глазах. Улыбка была её верной спутницей, ямочки на щеках так были ей к лицу, что никто не оставался равнодушным, даже склочная и зловредная баба Герасиха неизменно улыбалась ей в ответ и называла не иначе как Софьюшка.
Софья Андреевна часто приходила к нам в детский сад, наша нянечка Ирина Анатольевна была с нею одного возраста, они крепко дружили.
Я помню и ее свадьбу, с шумом проведённую в сельском клубе. Помню и то, как мать говорила: «Пропадёт девка почем зря, не такой мужик ей нужен!» Этот день я хорошо запомнил потому, что в самый разгар гулянья случилась страшная гроза. Молнии зигзагами чертили небосвод, а гром грохотал так, что прижимал к земле. Было страшно. Соседка, баба Климиха, зашедшая к нам в гости, крестилась на иконы и плакала о Софье Андреевне, видя в стихии недобрый знак.
Прошло совсем немного времени, чтобы деревня убедилась в её правоте.
Степан, муж Софьи, был старше её на 10 лет, но моложав и красив лицом. Он был гуляка и ходок. В нем было что-то, что тянуло к нему женщин, и к своим, на то время 35 годам, успел он разбить две семьи.
Первое время в деревне радовались женитьбе, говорили: наконец-то и на Стёпку нашлась управа, захомутали его. Но свадьба отпела, отгуляла, а потом всё пошло так, как пошло. Не раз и не два видели, как Софья ночью, в одной рубахе, выскакивала из дома и бежала по деревне куда глаза глядят. А потом на ее руках, а иногда и на лице, появлялись синяки и кровоподтеки. Один раз зимой чуть не замерзла совсем, вовремя увидели и отогрели, а врачам каким-то чудом удалось спасти пальцы на её ногах.
Да, деревня… Здесь шила в мешке не утаишь, всё на виду. Бабы поносили Степана в глаза и за глаза, а мужики не раз и не два учили уму-разуму по-своему, по-мужски, но всё оставалось так же, как и было. Свою злобу он вымещал дома, на жене. Его мать вся иссохла и болела не переставая, глядя на то, что творит её «кровинушка», а Фёдор Тимофеевич, хоть и не отличался физической силой, но за невестку стоял горой, и Степан побаивался его, помня случай с соседом.
Каких два разных человека — отец и сын. Фёдор Тимофеевич души не чаял в своей супруге, чуть на руках не носил, а его сын, Степан, «супостат», свою бил почём зря. Может, поэтому не было у них детей, может, не хотела Софья Андреевна детей от него. Боялась… Что мог дать такой отец? Любовь? Ласку? Вряд ли… Почему тогда не ушла? Кто знает… Человеческая душа — потемки…
За размышлениями не заметил, как дошёл до дома. Алёна сидела в саду на скамейке, наследник мирно спал в коляске, занавешенной тюлем от вездесущих комаров. Присел рядом. Она вздрогнула, увлеклась чтением.
— Не заметила, как ты подошёл.
— Интересно?
Взглянула на меня, и вновь я утонул в этих глазах! Невозможно отвести взгляд!

— Ты знаешь, увлекательно, читаю с удовольствием. Это, конечно, не Ян, но написано хорошо. А ты как сходил? Что надумал?
— А что тут придумаешь…
— Мне кажется, что ты хочешь поехать.
— Это может затянуться.
— Я знаю. Но рукопись интересная, и я чувствую, что тебе надо ехать, ты этого хочешь.
— А как же ты? А как…
— Недавно уснул. А что с нами может случиться? Подождём немного, поскучаем. Это не смертельно.
— Я хотел бы поехать с тобой…
— Ну, ты же знаешь, сейчас никак… А для тебя важно.
— Там не заплатят много. А если заплатят, то не сразу.
— Ну и что. Что нам, есть нечего что ли?
— Я так хотел бы поехать с тобой!
— Ну, что поделаешь, не получилось. Потом съездим вместе. Не последний день живём.
Милый мой, дорогой человечек! Как же я тебя люблю! Как я жил без тебя раньше!
Прижал ее к себе.
— А помнишь, как мы познакомились с Юрием Сергеевичем?
— Конечно, помню.
Юрий Сергеевич… Тяжело не запомнить этого человека. Он словно заполнял собой всё пространство и время, он был везде. Его бархатистый голос, казалось, проникал прямо в душу, а глаза светились внутренней силой человека, абсолютно уверенного в себе.
Осенью прошлого года мы с Алёной приехали в Ленинград и не могли, по случаю, не заехать в Пушкин, проведать давнишнего знакомого, приятного во всех отношениях старого востоковеда Константина Владимировича, одинокого, овдовевшего пару лет назад. Мы долго бродили по паркам, любовались жёлто-багряной листвой, а потом пили чай с жасмином у него в гостях. Неспешные наши беседы прервал дверной звонок, и тихая до этого времени квартира Константина Владимировича наполнилась звуками.




