Крылья из Пепла

- -
- 100%
- +
Через две минуты у меня задрожали ноги. Через три — я выпрямилась сама, потому что бедра горели.
«Опять медленно, Вейн».
Его голос. Сухой, насмешливый, с ленцой. Я услышала его так ясно, будто он стоял у меня за спиной, прислонившись к косяку и скрестив руки на груди.
Я развернулась так резко, что задела вешалку. Конечно, в прихожей никого не было. Только бабушкино пальто, мой старый зонтик и Уголек, который сидел на табуретке и смотрел на меня желтыми глазами.
— Даже не начинай, — сказала я ему.
Уголек зевнул.
Я снова встала в стойку. Держала, пока не задрожали колени, и еще немного, и еще — пока ноги не подогнулись и я не села на пол, тяжело дыша. Голос в голове больше ничего не говорил. Но он и не был нужен. Я и сама знала: медленно. Слабо. Позорно.
Магия здесь едва теплилась. С этим я ничего не могла сделать — пока. Но тело было моим. Тело работало в любом мире.
Я вытащила телефон и набрала в поиске: «тайский бокс Васильевский остров».
***
Зал нашелся на Кожевенной линии, в подвале бывшего завода, между автосервисом и складом стройматериалов. Ни вывески, ни рекламы — только лист бумаги на железной двери, приклеенный скотчем: «МУАЙ-ТАЙ. Набор во взрослые группы. Пн, ср, пт — 19:00». И номер телефона, написанный от руки.
Я пришла в пятницу, без пяти семь, в старых спортивных штанах и кроссовках, в которых когда-то бегала на физкультуру. Спустилась по крутой лестнице. Внизу пахло потом, резиной, хлоркой и чьим-то дешевым дезодорантом. Гремела музыка. Под потолком гудели лампы.
В зале было человек пятнадцать. Почти все — парни. Двое лупили тяжелые мешки, висящие на цепях, и мешки раскачивались, как маятники. Кто-то прыгал на скакалке так быстро, что она свистела. В углу, на ринге, огороженном потертыми канатами, двое в шлемах работали в паре — медленно, сосредоточенно, обмениваясь ударами ног.
Никто не обратил на меня внимания. Кроме одного человека.
Он сидел на скамейке у входа и заполнял какой-то журнал. Лет пятидесяти, невысокий, крепко сбитый, с бритой головой и носом, который ломали явно не один раз. Одно ухо было бесформенным, как вареник. Он поднял на меня глаза — маленькие, светлые, спокойные — и оглядел с головы до ног. Не так, как Аня. Так, как Стейн оглядывал новичков на плацу: кто выдержит, кто сломается.
— Записываться? — спросил он.
— Да.
— Занималась?
Я подумала про Валорис. Про палку Стейна. Про клинок, мишени, Деймона, который ставил мне руку, обхватив запястье теплыми пальцами.
— Немного. Фехтование. И… общая физическая подготовка.
— Фехтование, — повторил он без выражения. Посмотрел на мои руки. — Бинты есть?
— Нет.
— Перчатки?
— Нет.
— Значит, сегодня скакалка. — Он кивнул на стену, где на гвоздях висели скакалки. — Час. Без остановок. Остановишься — начнешь сначала. Не сдохнешь — приходи в понедельник. Я Григорий Палыч. Можно Палыч.
— Айрин.
— Айрин. Странное имя, — повторил он и вернулся к своему журналу. — Час пошел.
Я взяла скакалку.
Первые десять минут дались легко. На пятнадцатой начали гореть икры. На двадцатой я сбилась, хлестнула себя по лодыжке, остановилась — и увидела, что Палыч, не поднимая головы от журнала, поднял один палец. «Сначала».
Я начала сначала.
На сороковой минуте я перестала чувствовать ноги. Пот заливал глаза, футболка прилипла к спине, легкие драло, как наждаком. Мимо проходили парни с мешков, косились на меня, кто-то хмыкнул. Мне было всё равно. В голове не осталось ни Деймона, ни Валориса, ни арки, ни сфинксов. Только счет: раз, раз, раз. Свист скакалки. Стук подошв по резиновому полу.
Впервые за месяц у меня в голове было тихо. Не пусто — тихо.
Когда Палыч наконец сказал: «Всё», я не сразу поняла, что это мне. Остановилась. Скакалка упала на пол. Ноги подогнулись, и я села прямо там, у стены, хватая ртом воздух.
Палыч подошел и остановился надо мной. Посмотрел сверху вниз. Потом бросил мне на колени что-то мягкое, свернутое в рулон. Два рулона. Красные бинты, потертые, но чистые.
— Понедельник, — сказал он. — Семь. Не опаздывай.
И ушел к рингу.
***
Домой я шла под дождем, медленно, потому что ноги не слушались. Икры сводило. Пальцы, которыми я держала ручки скакалки, не разжимались до конца. Завтра будет болеть всё. Послезавтра — еще хуже.
Я сунула руку в карман куртки и сжала красные бинты.
Кулон под футболкой был теплым. Тихим, ровным — как всегда. Я не стала его трогать.
Я шла по Кожевенной линии, мимо мокрых автомобилей и темных окон, и думала о том, что в понедельник нужно купить перчатки. И что бинты наматываются как-то хитро, через пальцы, надо посмотреть, как. И что Палыч сказал «не опаздывай», а не «если придешь».
Я думала о понедельнике.
Не о нем. О понедельнике.
Глава 3
Первый синяк я нашла в среду утром, на левой голени. Желто-лиловый, размером с яйцо, с четким краем — там, где в меня прилетела нога парня по имени Стас, с которым Палыч поставил меня отрабатывать защиту.
К пятнице синяков было шесть. К концу второй недели я перестала их считать.
Бабушка увидела их в воскресенье, когда я вышла из ванной в шортах. Остановилась в дверях кухни с половником в руке и долго смотрела на мои ноги.
— Упала? — спросила она.
Можно было соврать. Я два месяца отвечала ей молчанием и «нормально». Я вдруг поняла, что больше не хочу.
— Тайский бокс, — сказала я. — Подвал на Кожевенной. Три раза в неделю.
Бабушка подняла брови. Потом опустила. Посмотрела на мои руки — костяшки были ободраны, хотя я бинтовала их так, как показал Палыч.
— Бить-то хоть научили?
— Пока учат, как не получать.
— Тоже дело, — сказала бабушка и вернулась к плите. Помешала суп. А потом, не оборачиваясь, добавила: — В морозилке горошек. Прикладывай к голени, а то будет как у твоего деда.
Я так и не спросила, при чем тут дед. Она бы всё равно не ответила.
***
Зал оказался совсем не похож на плац Валориса.
На плацу Стейн мог сломать тебе палкой колено, но всё равно оставался профессором, а ты — кадетом. Были правила, устав, строй. Здесь правил не было. Точнее, было одно, его Палыч сказал мне на второй тренировке, когда я пожаловалась, что Стас бьет в полную силу:
— А ты думала, на улице будут бить вполсилы?
Здесь никто не знал, кто я. Никто не шептался за спиной «пустышка», «игрушка Блэквуда». Парни сначала косились — мелкая, тощая, с длинной косой, которую я туго закручивала на затылке. Потом перестали. Стас после первой недели начал здороваться. Высокий молчаливый Рустам, который бил мешок так, что звенела цепь, однажды показал мне, как правильно ставить локоть. Палыч на меня почти не смотрел. Но он и на других почти не смотрел. Он видел всё — я это быстро поняла — просто не тратил слова.
Руки у меня были никакие. Удар слабый, кулак разваливался, я забывала возвращать руку к лицу после джеба и тут же получала в нос. В Валорисе меня учили держать клинок, а не бить кулаком, и тело путалось: тянулось к оружию, которого не было.
Зато ноги помнили.
Это я поняла на третьей неделе, когда Палыч впервые поставил меня в пару с девушкой — коренастой Викой, призером города в своем весе. Она пошла на меня, как трамвай, а я ушла. Просто ушла в сторону — шаг, скрут, шаг, — и она пролетела мимо. Потом еще раз. И еще. Я даже не думала об этом. Стейн полгода гонял нас по разметке на плацу, пока работа ног не стала такой же естественной, как дыхание. «Вы умрете не от удара, кадет, а от того, что стояли на месте».
Вика достала меня на четвертый раз — коленом в бок, так что у меня потемнело в глазах. Но Палыч, который сидел на скамейке со своим журналом, поднял голову.
— Стоп, — сказал он. — Айрин. Подойди.
Я подошла, держась за ребра.
— Где фехтовала?
— В… академии, — сказала я. Почти правда.
— Ноги у тебя поставлены. — Он смотрел на меня своими маленькими светлыми глазами, и по его лицу ничего нельзя было прочитать. — Руки — нет. Голова тоже нет: ты уходишь и не бьешь. Зачем уходишь, если не бьешь?
— Не знаю.
— Вот и я не знаю. — Он вернулся к журналу. — Еще три раунда. Уходишь — бьешь. Не бьешь — не уходишь.
***
Кулон грелся.
Я старалась не обращать на это внимания. Но к концу мая не замечать стало трудно.
Это случалось не всегда. Не тогда, когда я уставала, и не тогда, когда злилась. Только когда мне было больно — по-настоящему больно, от удара, который проходил. Вика попадала мне в печень, и в ту же секунду под майкой, у самой кожи, вспыхивало короткое тепло. Не жар — именно тепло, как если бы на грудь на мгновение положили ладонь. И тут же гасло.
В первый раз я списала это на то, что разогрелась. Во второй — на то, что мне показалось. В пятый я остановилась посреди раунда, и Викачуть не снесла мне голову.
После тренировки я сидела в раздевалке на скамейке и держала кулон в руке. Камень был обычной температуры. Темный, тихий, капля в серебряных коготках.
«Янтарь всегда теплый».
Я вспомнила, как быстро он это сказал. Как отвел глаза.
А потом вспомнила сфинксов. Холодную ладонь печати. Свое «хватит». И заставила себя убрать кулон обратно под майку. Если в нем есть что-то еще — какое-то защитное заклинание, наговор на удачу, что-нибудь в этом роде, — это ничего не меняет. Деймон по ту сторону запертой двери. А я — по эту. И отвечать за мои синяки буду я сама.
***
В середине июня в зал пришел человек, которого я раньше не видела.
Он не переодевался и не тренировался. Сел на скамейку рядом с Палычем, они пожали друг другу руки, как старые знакомые, и он стал смотреть. Лет тридцати, высокий, сухой, в черной футболке и джинсах. Короткие темные волосы, недельная щетина. Тыльные стороны ладоней покрывали татуировки, выцветшие, синие, такие делают не в салоне. Он сидел совершенно неподвижно, только глаза двигались, — и это меня почему-то раздражало.
В тот вечер Палыч поставил меня с Викой на три полных раунда, в защите, но в полный контакт. «Уходишь — бьешь».
Я ушла. Ударила. Ушла. Ударила. Получила в голову так, что мир зазвенел, отступила, сморгнула пот. Вика пошла добивать — и я сделала то, чего Палыч меня не учил. Не ушла назад, а нырнула вперед, ей под руку, и ударила локтем снизу вверх, в челюсть, коротко и резко. Как учил Деймон в оружейной: «Когда противник сильнее — не убегай от него. Входи внутрь. Там, где он тебя не ждет».
Вика села на пол ринга.
Не упала — села, удивленно, и тут же поднялась. Шлем смягчил удар. Она была в порядке. Только смотрела на меня так, будто увидела впервые.
— Стоп, — сказал Палыч. Ничего больше. Но я видела, что человек рядом с ним чуть наклонил голову.
Он подошел ко мне, когда я уже разматывала бинты у раздевалки.
— Локоть, — сказал он вместо приветствия. — Палыч такому не учит. Где взяла?
— Сама придумала.
Он усмехнулся — одним углом рта.
— Врешь ты плохо. А дерешься неплохо. — Он протянул руку. — Дмитрий.
Я посмотрела на его руку. На татуировки. Пожала.
— Айрин.
— Красивое имя. Не местное. — Он помолчал. — Я провожу бои, Айрин. Женские. Не здесь — в другом месте. Без судей федерации и без медалек, зато с деньгами. Хорошими. Публика приходит смотреть на тех, кто умеет драться, а не на тех, кто красиво стоит в стойке. Ты — умеешь. Пока не очень. Но умеешь.
— Подпольные бои, — сказала я.
— Звучит романтичнее, чем есть на самом деле. Подвал, ринг, свет, триста человек и ставки. — Он достал из кармана сложенный листок, вырванный из блокнота, с номером телефона, написанным от руки. — Не сейчас. Сейчас тебя там съедят. Поработай еще месяц, если не передумаешь, — позвони.
— А если я не позвоню?
— Значит, не позвонишь. — Он пожал плечами. — Палыч расстроится меньше всех.
Палыч, сидевший на скамейке в трех шагах, ничего не сказал и не поднял головы. Но когда Дмитрий ушел, а я подошла попрощаться, он, не отрываясь от журнала, бросил:
— Дима — нормальный. Слово держит. Но там бьют не для красоты. Подумай.
— Я подумаю.
— Подумай, — повторил он. — Это не про деньги, Айрин. Я вижу, зачем ты сюда ходишь. Ты не учиться пришла. Ты пришла, чтобы тебе было больно. — Он наконец поднял глаза. — Больно можно и бесплатно. Там за это платят, и это хуже.
Я не нашлась, что ответить.
***
В ту ночь я рисовала.
Первый раз с апреля. Это вышло само: я сидела на кровати с пакетом горошка на ребрах, смотрела на листок с номером Дмитрия и не знала, что с ним делать. Потом взяла карандаш — просто чтобы занять руки — и начала водить им по обороту листка.
Перо.
Одно маховое перо, длинное, с тонким стержнем. Потом второе. Потом третье, короче, внахлест. Я рисовала, не думая, и через полчаса на листке было крыло. Не ангельское, не лебединое — маленькое, острое, сильное. Крыло птицы, которая не парит, а режет воздух. Ласточка. Или стриж.
Я взяла чистый лист из альбома. Нарисовала второе крыло, зеркальное. Расправленные, они сходились в одной точке, как если бы птица только что оттолкнулась от чего-то и рванула вверх.
Пташка.
Я так и не спросила его, почему именно так. Думала, что знаю: потому что в ту первую ночь у сфинксов я была маленькой, мокрой и глупой. Птичкой, выпавшей из гнезда, которую нужно оберегать, держать в ладонях, ловить, когда она падает.
Я смотрела на два крыла на бумаге. Они не выглядели слабыми.
Если уж я Пташка, то пусть буду той, которая летает сама.
***
Салон я нашла на Литейном, во дворе-колодце, на четвертом этаже без лифта. Мастера звали Ника — высокая девушка с бритым виском, кольцом в губе и руками, сплошь покрытыми цветами и змеями. Она взяла мой эскиз, долго рассматривала его на свету, потом подняла на меня глаза.
— Сама рисовала?
— Сама.
— Художница?
— Была.
Ника кивнула, будто это всё объясняло, и ничего больше не спросила. Мне это понравилось.
— Где?
Я повернулась к ней спиной и показала пальцем между лопаток. Туда, где позвоночник делает едва заметный изгиб.
— Здесь. Чтобы крылья были вдоль лопаток.
— Будет больно, — сказала Ника. — Там кость близко.
— Я знаю.
Было больно. Четыре часа я лежала на животе на холодной кушетке, уткнувшись лбом в сложенные руки, и игла жужжала над позвоночником, как злая оса. Сначала боль была острой и чистой. Потом стала тупой, горячей, сплошной. Ника работала молча, только иногда говорила: «Дыши». Я дышала.
Кулон под грудью, прижатый к кушетке, грелся все четыре часа. Не вспышками, как в зале. Ровно. Постоянно. Будто кто-то на другом конце всё это время держал ладонь на моем сердце и не убирал.
Я закрыла глаза и позволила себе — один раз, только один — представить, что это правда.
Потом открыла и выбросила эту мысль из головы.
Когда Ника наконец выключила машинку и поставила зеркало так, чтобы я могла увидеть спину в большом зеркале на стене, я долго молчала.
Крылья поднимались от позвоночника вдоль лопаток — черные, с тонкой серой растушевкой на маховых перьях. Кожа вокруг была красной и припухшей, по контуру еще блестела сукровица. Но они уже были там. Мои. Будто под кожей у меня всегда были эти крылья, и Ника их просто проявила, как фотографию.
— Ну как? — спросила она.
— Да, — сказала я. — Да. Это они.
***
Бабушка увидела их через неделю, когда я сняла пленку и, забывшись, вышла на кухню в майке на тонких бретельках.
Она долго смотрела мне в спину. Я стояла у холодильника с бутылкой молока и ждала.
— Хорошо нарисовано, — сказала она наконец. — Сама?
— Сама.
— Видно. — Она помолчала.
***
Марго позвонила по видеосвязи в конце июня, в два часа ночи, из какого-то миланского бара. На заднем плане гремела музыка, кто-то смеялся по-итальянски.
— Покажи! — заорала она. — Ты написала «сделала тату» и пропала на два дня! Покажи немедленно!
Я развернула камеру и показала. Марго замолчала. Для нее это было почти невозможно.
— Вейн, — сказала она наконец совсем другим голосом. — Это ты рисовала? Это же… Это лучшее, что ты вообще рисовала.
— Спасибо.
— Нет, правда. Ты всегда рисовала, как будто извинялась. А это — нет. — Она помолчала. Потом прищурилась, приблизив лицо к экрану так, что я видела только один ее глаз. — Так. А теперь лицо покажи. Ближе. Да что ж ты такая бледная, господи, как будто тебя из склепа достали.
— Спасибо еще раз.
— Слушай меня. — Марго махнула кому-то за кадром, чтобы ее не трогали. — У тебя глаза — я тебе год назад говорила — совершенно бешеные. Аквамарин. Таких глаз ни у кого нет. А ты их прячешь и ходишь в серой кофте, как библиотекарша. Есть ручка? Пиши. Изумрудные тени. Не салатовые, не болотные — изумрудные, глубокие. Растушевать от века к брови, в дымку. Темный карандаш по слизистой. Тушь. Всё. Больше ничего не надо, слышишь? Ни румян, ни помады. Только глаза.
— Марго, мне не надо…
— Надо, — сказала Марго твердо. — Тебе — надо.
***
Изумрудные тени я купила на следующий день. Красила глаза полчаса, три раза смывала и начинала сначала, пока не получилось так, как сказала Марго: дымка от ресниц к брови, темная, глубокая, как вода в Неве под мостом. Глаза в ней стали ярче. Намного ярче. Аквамарин горел, как лед, сквозь который светит солнце.
Кожаные штаны нашлись в винтажном магазине на Гороховой, почти даром, потому что у них был надорван шов на поясе. Я зашила его сама. Ботинки — тяжелые, на шнуровке, с высоким голенищем — я купила на деньги, которые бабушка годами откладывала мне «на всякий случай». Мне было стыдно, и я пообещала себе, что верну всё до копейки.
Последним был нож.
Стилет отца — тот, с соколом на рукояти, — остался в Валорисе. Как и всё остальное. Но тело всё равно тянулось к нему: на тренировках, на улице, ночью, когда я просыпалась от снов. Пальцы искали рукоять у бедра и не находили.
В охотничьем магазине на Невском продавец долго показывал мне складные ножи с кнопками и пластиковыми рукоятками. Я качала головой. В конце концов он принес из подсобки маленький прямой нож в кожаных ножнах — узкий клинок на ладонь, простая деревянная рукоять, ничего лишнего.
Я взяла его в руку. Он лег в ладонь так, будто ждал меня.
— Беру, — сказала я.
***
Вечером я стояла перед бабушкиным овальным зеркалом в прихожей.
Кожаные штаны. Черная майка. Ботинки, в правом голенище — нож, рукоять прижата к косточке. Волосы, заплетенные в тугую косу, лежат вдоль спины, и сквозь тонкую ткань майки чуть темнеет край крыла. Изумрудная дымка вокруг глаз. Синяк на скуле, уже желтый, почти сошедший.
Из зеркала на меня смотрела девушка, которую я не знала.
Не та, что в марте вернулась из Этерии с разбитым сердцем. И не та, что год назад бежала по набережной на занятия с чехлом холстов. Другая. Старше. Жестче. С прямой спиной и спокойным взглядом.
Она мне нравилась.
Уголек сидел на табуретке и смотрел на меня желтыми глазами. Потом спрыгнул, подошел и потерся о мой ботинок, тот, где был нож. Одобрил.
Я достала телефон. Нашла в контактах номер, который неделю назад переписала с листка с крыльями. Подождала два гудка.
— Да, — сказал Дмитрий.
— Это Айрин, — сказала я. — Из зала Палыча. Когда?
Глава 4
— Суббота, — сказал Дмитрий. — Адрес пришлю в шесть вечера, не раньше. Бинты свои, капа своя. Перчатки дам. Бой три раунда по три минуты. Если сдаешься — стучишь. Если не можешь стучать — я сам остановлю. Вопросы?
— Сколько платят?
— Дебют — двадцать. Победа — сверху еще десять. — Он помолчал. — Если проиграешь, двадцать всё равно твои. За то, что вышла.
— Хорошо.
— И еще. — В трубке что-то щелкнуло, будто он закурил. — Публике нужно имя. Не паспортное. Что-нибудь, что можно кричать.
Я стояла у окна в своей комнате. Над крышами висел июльский вечер, светлый, как разбавленное молоко, — белые ночи только заканчивались. На подоконнике лежал альбом, раскрытый на эскизе крыльев.
— Пташка, — сказала я.
Дмитрий помолчал.
— Тебя за такое имя порвут.
— Пусть попробуют.
Он хмыкнул — коротко, почти одобрительно — и отключился.
Я еще долго стояла у окна. Сказала — и сама удивилась, как легко. Это имя было его. Он произносил его так, что у меня подкашивались колени. Лениво, насмешливо, нежно, зло — по-разному, но всегда так, будто держит меня в ладони.
Теперь его будут кричать триста незнакомых людей в подвале. И держать меня в ладони будет некому.
Это было правильно. Я так решила.
***
До субботы оставалось четыре дня, и в один из них случилась выставка.
Тёма прислал сообщение в понедельник: «Летний просмотр курса, четверг, в шесть. Мою работу взяли в экспозицию. Придешь? Если не хочешь — пойму». Я смотрела на это «пойму» минут пять. Потом написала: «Приду».
В Академию художеств я не заходила с прошлого сентября. В четверг я поднялась по той же гранитной лестнице, прошла под той же аркой, и меня накрыло запахом — скипидаром, пылью, старым деревом, — так сильно, что я на секунду остановилась в дверях. Здесь я была другой. Девочкой с чехлом холстов, которая всего боялась и всем улыбалась.
Девочка в зеркале холла была в кожаных штанах, черной майке и тяжелых ботинках. С изумрудной дымкой вокруг глаз и ссадиной на костяшках.
На меня оборачивались. Кто-то из бывших однокурсников узнал, толкнул соседа локтем. Я слышала шепот за спиной: «Это Вейн? Серьезно?», «Она же в академе была», «Что с ней случилось?». Год назад от такого шепота я бы сгорела со стыда. Сейчас я просто шла дальше.
Тёма стоял у своей работы в дальнем зале. Большой холст — Нева зимой, вид с Дворцового моста, лед и низкое солнце. Хорошая работа. Честная, аккуратная, как он сам.
Он увидел меня и застыл.
— Айрин, — сказал он. Потом еще раз, тише: — Айрин.
— Привет, Тём. — Я встала рядом и посмотрела на холст. — Красиво. Свет на льду особенно.
— Ты… — Он запнулся. Покраснел. Посмотрел на мои глаза, на мои руки, снова на глаза. — Ты так изменилась.
— Знаю.
— Нет, я не в том смысле. То есть в хорошем. Ты… — Он окончательно сбился и замолчал.
— Тём, — сказали у меня за спиной.
Аня подошла с двумя пластиковыми стаканчиками вина. Протянула один Тёме, не глядя на меня. Потом все-таки посмотрела — медленно, сверху вниз, задержав взгляд на ботинках. И на руках. Ссадины на костяшках было трудно не заметить.
— Привет, — сказала она. — Айрин, да? Бокс или что?
— Иногда.
Я думала, она фыркнет. Скажет что-нибудь колкое, как тогда, у перехода. Но Аня вдруг улыбнулась — странно, одним уголком рта, будто знала что-то, чего не знала я.
— Иногда, — повторила она. — Понятно.
Она взяла Тёму под руку и увела к соседнему залу, где кто-то из преподавателей говорил речь. Тёма обернулся. Дважды. Я видела, как Аня сжала его локоть, и как он, не глядя на нее, высвободил руку.
Мне не было от этого ни приятно, ни неприятно. Только немного грустно. За Тёму. За Аню. За то, что я больше не могу смотреть на эти залы, на холсты, на людей со стаканчиками и чувствовать, что это мой мир.
Я ушла, не дождавшись конца речи.
***
Адрес пришел в субботу ровно в шесть: промзона за Обводным каналом, номер корпуса и одно слово — «Подвал».
Это действительно был подвал. Бывший цех какого-то завода, огромный, с низким бетонным потолком и колоннами, между которыми висел дым. В центре на возвышении стоял ринг — не такой, как у Палыча, а настоящий, с синими канатами и прожекторами по углам. Вокруг — люди. Много людей. Они стояли, сидели на ящиках и бочках, висели на перилах металлической лестницы, ведущей на верхнюю галерею. Мужчины в куртках, девушки на каблуках, парни в спортивных костюмах. Кто-то пил пиво из банки. Кто-то записывал ставки в телефон. Пахло потом, табаком, разлитым пивом и чем-то сладким, электронным, — дымом от вейпов.
У входа меня остановил охранник — огромный, бритый, в черной футболке с надписью «STAFF». Быстро и равнодушно провел руками по моим бокам, по спине, по ногам. На правом ботинке его руки остановились.
Он вытащил нож из голенища. Посмотрел на него. Потом на меня.
— Это что?
— Нож.
— Вижу, что нож. Зачем?
Я не успела ответить. Из-за его спины вышел Дмитрий — в той же черной футболке, с телефоном в руке. Посмотрел на нож. Взял его у охранника, повертел.
— Мой боец, — сказал он охраннику. — Я разберусь.
Охранник пожал плечами и вернулся к двери. Дмитрий взвесил нож на ладони, провел пальцем вдоль клинка, не касаясь острия.
— Пользоваться умеешь?
— Нет.
— Тогда зачем носишь?
Я хотела сказать: «Потому что без него я как будто голая». Или: «Потому что у меня был стилет с соколом на рукояти, и его больше нет». Но сказала:



