- -
- 100%
- +
За закрытой дверью Йозефина переживала своё горе в одиночестве. Когда она наконец вышла, на ней уже были вдовьи одежды. Они придавали её облику особую тяжесть, словно закрывая её от мира. Она собрала дочерей, аккуратно вплела им в косы чёрные ленты, заменила элементы школьной формы траурными повязками и велела повесить чёрный креп на парадную дверь дома в Шёнеберге. Жизнь в доме изменилась сразу и окончательно. Война и смерть вошли в повседневность без предупреждения, как нечто неизбежное и привычное для той эпохи. Оставшись одна с двумя детьми и новой реальностью, Йозефина довольно быстро поняла неприятную вещь: вдовство — это не статус, а финансовая катастрофа с бюрократическим сопровождением. Вдовья пенсия выглядела красиво только на бумаге. В жизни на неё можно было разве что не умереть сразу. Дальше начиналась математика выживания. Дети растут. Обувь становится мала. Кожа для новой обуви — дефицит почти стратегический. Деньги — ещё более редкий ресурс. И где всё это брать в военное время, никто внятно не объяснил. Йозефина иногда с холодной рациональностью смотрела на старые сапоги Луиса и, вероятно, всерьёз прикидывала их экономический потенциал. Но даже у семейной смекалки есть предел.
Питание тем временем превращалось в отдельный жанр искусства — «как сделать вид, что это еда». Продуктовые карточки стали валютой важнее денег. Очереди — полноценным образом жизни. Йозефина проводила в них часы, иногда дни, с выражением человека, который не стоит в очереди, а участвует в национальном испытании на выносливость. К зиме 1916 года меню выглядело как шутка с плохим концом. Хлеб — с добавлением брюквы, репы и, возможно, оптимизма. Мясо — в виде костей, требухи и воспоминаний о лучших временах. Картофель исчез как класс. Молоко и сыр ушли в разряд легенд. Кофе, некогда священный утренний ритуал Берлина, теперь готовили из чего угодно, что хоть отдалённо напоминало зерно — орехи, корни, фантазию. Всё это гордо называлось одним словом: «эрзац». И это слово стало главным символом эпохи.
В рабочих кварталах женщины спасались коллективно: варили супы вскладчину, устраивали общие кухни, где за скромную сумму можно было получить тарелку жидкости, официально считающейся пищей. В богатых районах, однако, происходила параллельная реальность. Закрытые рестораны, где война существовала только как тема для разговоров. Фазаны, гуси сочные жаркие с корочкой, здесь явно не знали о дефиците. Овощи, шоколад, десерты и мороженое — как будто мир разделился не на фронты, а на меню. Как это обычно бывает в больших катастрофах: одни учатся считать куски хлеба, другие — калории из изобилия. И обе стороны уверены, что живут в одной и той же стране.
Когда по осаждённому Берлину начала уверенно разгуливать инфлюэнца, Йозефина довольно быстро пришла к выводу, что это уже не просто плохая новость, а полноценный намёк судьбы. Причём намёк — довольно недвусмысленный: «пора уезжать». Оставаться дальше в городе стало чем-то вроде добровольного участия в эксперименте на выживание, без гарантий и инструкций. Решение далось ей тяжело. Дом в Шёнеберге был не просто адресом — это было всё, что осталось от прежней жизни: привычки, порядок, память о Луисе. И расставаться с ним оказалось почти так же болезненно, как потерять его ещё раз. Только теперь окончательно и без возможности пересмотра. Йозефина, которая не имела привычки к сентиментальности и тем более к слезам, на этот раз позволила себе короткую роскошь — оплакать всё, что не сбылось. Юность. Иллюзии. И ту версию жизни, где всё должно было быть как-то более понятно и аккуратно. А потом она сделала то, что умела лучше всего: взяла себя в руки. Повернулась спиной к прошлому и пошла вперёд, потому что альтернативы в её мире не предусматривались. Долг, как всегда, оказался сильнее эмоций.
Для нового этапа жизни Йозефина сняла маленькую квартиру в Дессау — примерно в шестидесяти пяти милях к юго-западу от Берлина. Название звучало почти спокойно, даже провинциально-утешающе, как будто там никто не умирает, не голодает и не принимает судьбоносных решений каждую неделю. По крайней мере, на первый взгляд. Даже Дессау довольно быстро освоил новую форму выживания под названием «брюквенная зима». Это звучит почти уютно, пока не понимаешь, что на деле это режим, где еда перестаёт быть едой и становится концепцией. Постепенно город начал менять цвет. Лица женщин, детей и стариков приобрели странный оттенок — что-то между усталым жёлтым и оранжевой безысходностью. Как будто сама реальность решила слегка «подкрасить» население в тон рациону. И только Лина упорно выпадала из этого художественного эксперимента. Её кожа оставалась вызывающе нормальной — фарфоровой, почти демонстративной. Так, будто она принципиально не подписывалась на коллективную диету эпохи. Позже она с лёгкой уверенностью рассказывала об этом как о забавном эпизоде:
«В войну мы ели одну брюкву. Только брюкву. Больше ничего. Все вокруг пожелтели — буквально все. Кроме меня. Забавно, правда? Мне тогда было шесть».
Формально ей было шестнадцать. Но у Марлен возраст вообще был вещью договорной. Сегодня шесть, завтра шестнадцать, послезавтра — уже легенда. Годы у неё не шли — они рассыпались, как конфетти, которое никто не успел собрать. И именно в ту брюквенную эпоху в жизни семьи Дитрих появился Эдуард фон Лош.
Человек с хорошей репутацией, устойчивой биографией и странной привычкой казаться надёжным. Он сделал предложение молодой вдове Дитрих спокойно, без театра — как будто это логичный следующий шаг в мире, где логика ещё существует. Йозефина приняла его почти с благодарностью. Не как романтический жест, а как разумное решение задачи с ограниченными ресурсами и повышенной степенью неопределённости. К тому же Эдуард был не случайным человеком. Он был другом Луиса. Тем самым типом друзей, которые всегда выглядят так, будто помнят о тебе больше, чем ты сам хотел бы. И, возможно, именно поэтому в его присутствии у Йозефины никогда не возникало иллюзий. Он знал Луиса слишком хорошо. И, что было ещё важнее, никогда не делал вид, что не знает. Клан фон Лош воспринял новость так, как будто Эдуард не просто собрался жениться, а решил лично протестировать пределы семейного терпения. Реакция была предсказуемой и хорошо отрепетированной: возмущение, паузы, тяжёлые взгляды и финальная формула, которая в приличных семьях заменяет проклятие:
«Она ему не ровня».
Дальше шло стандартное продолжение: если он продолжит этот «необдуманный романтический эксперимент», семья официально перестанет его узнавать на приёмах, в письмах и в генеалогическом древе. Эдуард, выслушав всё это, повёл себя крайне неконфликтно — проигнорировал. Свадьба всё равно состоялась. Скромно, почти без свидетелей и с таким видом, будто это не событие, а военная необходимость. Йозефина была в чёрном. Не в том «маленьком чёрном платье», о котором потом будут писать журналы, а в настоящем — траурном, функциональном и абсолютно лишённом намёков на радость. Дочери на церемонии отсутствовали. У каждой была своя версия реальности происходящего. Лизель тихо продолжала хранить память об отце и неожиданно легко приняла нового мужчину в доме — как человек, который просто соглашается с очередным изменением расписания жизни. Лина же выбрала другую стратегию: полное игнорирование. Если не признавать событие — оно, возможно, потеряет юридическую силу. С этого момента её мать могла менять фамилии, статус и даже семейные обстоятельства сколько угодно. Лина оставалась при своём: Дитрих. И точка. Со временем в её памяти отец и фон Лош начали странным образом сливаться в одного персонажа — как будто жизнь решила сэкономить на второстепенных ролях.
Тем временем семья переехала в новый дом — фешенебельный, правильный и подозрительно спокойный. Берлин за его окнами выглядел почти прилично, как будто война взяла отпуск. Иногда в доме появлялись продукты, которые не выглядели как компромисс с реальностью: настоящее молоко, сыр, похожий на сыр, кофейные зёрна, а не их философская идея. Иногда даже сахар — целыми головами, как будто его не выдавали, а выращивали в секретных оранжереях надежды. Эдуард стал ходить по черному рынку с выражением человека, который охотится не за роскошью, а за нормальностью. И радовался, когда ему удавалось её купить по завышенной цене. Однажды он даже принёс цветок. Настоящую жёлтую розу. В военном Берлине это выглядело почти как контрабанда красоты. Йозефина смотрела на неё так, будто не была уверена, законно ли это вообще существует.
Дессау. 13 апреля 1917 года Лина открывает дневник с очень честным признанием:
«Хоть бы кто-нибудь вскружил мне голову».
Надо сказать, это одна из самых точных характеристик пятнадцатилетнего возраста. Взрослые в этот момент обычно думают о будущем, образовании и правильных решениях. Лина думала о том, что жизнь без романтического интереса становится подозрительно пустой. При этом вокруг шла война. Погиб дядя Макс, которого она вспоминает с нежностью. Она пишет, что после смерти все сразу начинают говорить, каким он был замечательным. И в этом есть уже её взрослое наблюдение: люди почему-то особенно хорошо вспоминают человека, когда он уже не может услышать комплименты. Но долго оставаться в серьёзном настроении Лина не умеет. Она быстро возвращается к главной теме пятнадцатилетней жизни: нужен новый человек для восхищения.
«Я жду новую любовь».
Очень деловой подход. Не «когда-нибудь, возможно, встречу кого-то». Нет. Лина ждёт. Как будто любовь должна прибыть по расписанию на ближайшем поезде.
17 мая она сообщает: «Когда я шла с урока скрипки по Курфюрстендам, за мной увязались два мальчика».
У Лины вообще была особая способность замечать всё, что могло украсить день. Другой человек прошёл бы домой и забыл. Лина внесла бы событие в архив. Потому что вдруг это начало истории? 18 июня происходит небольшая внутренняя проблема. Лина пишет:
«Я начинаю влюбляться в Маргарет Розендорф — иначе у меня пусто на сердце».
Вот это, пожалуй, самая линовская фраза из всех. Не человек нужен. Не обязательно именно этот человек. Главное — чтобы сердце было занято. Пустое сердце, по мнению Лины, явно требовало срочного ремонта. Она даже объясняет зачем:
«Настолько лучше, когда у тебя кто-то есть — тогда чувствуешь себя такой хорошенькой».
И здесь она удивительно честна. Ей нравится не только сам объект восхищения. Ей нравится состояние, в которое она попадает: новая причёска, ожидание встречи, ощущение собственной привлекательности. Лина уже понимает то, что потом станет её профессией: образ имеет значение. В этом же месяце появляется ещё одна важная фигура — Хенни Портен. Если обычный подросток просто смотрит фильм и говорит: «Какая хорошая актриса», то Лина сразу переходит на следующий уровень. Она пишет открытку, надеясь получить автограф. А потом сама же рассуждает:
«Она ведь не знает, кому их дает».
Вот здесь особенно смешна её взрослая логика. Она прекрасно понимает устройство мира знаменитостей, но всё равно надеется на маленькое чудо. И это очень по-человечески. Параллельно Лина занимается не менее важным делом — созданием собственного образа.
Первая жертва — Лизель. Она добивается, чтобы Лизель изменила причёску. Потому что косы — это уже прошлое. Потом она занимается собой.
«Я уже слишком стара для косы».
В пятнадцать лет эта фраза звучит так, будто человек пережил несколько эпох и теперь вынужден отказаться от детства. Но Лина была права в одном: внешность для неё никогда не была мелочью. Причёска, одежда, манера держаться — всё это было способом сказать миру: «Я уже другая». А потом появляется графиня Герсдорф. И вот тут дневник становится особенно интересным. Лина снова находит человека, который кажется ей необыкновенным. На этот раз это не мальчик и не актриса, а элегантная взрослая женщина с титулом, красивыми манерами и совершенно другим образом жизни. Лина пишет:
«Она прекрасна, как ангел».
Но нужно помнить: Лина вообще была человеком больших формулировок. Если ей нравился человек — он был прекрасен, удивителен и почти не от мира сего. Она не умела писать: «Сегодня мне понравилась эта женщина, она интересная». Нет. У неё сразу «ангел», «чудная», «обожаемая». Скромность явно не была её литературным стилем. При этом в этих страницах важнее всего не романтическая сторона, а то, что Лина снова делает то, что будет делать всю жизнь: она ищет интересных людей и создаёт вокруг них целую историю. Ей нравится красота, талант, стиль, необычность. Она собирает впечатления. Но самое забавное происходит потом. 15 ноября графиня всё ещё пытается понять, почему Лина больше не смотрит на неё прежними глазами. А у Лины уже новый фаворит.
«У меня сейчас в медальоне портрет Хенни Портен».
Вот так быстро работает сердце Лины. Вчера — графиня. Сегодня — кинозвезда. Завтра — кто знает? Главное, чтобы жизнь не была скучной. Эти записи очень хорошо показывают будущую Марлен. Не потому, что в пятнадцать лет она уже была готовой легендой. А потому, что она уже обладала главным качеством: умением превращать обычную жизнь в спектакль. Она не просто жила. Она наблюдала, оценивала, выбирала роли и записывала всё в дневник. Даже когда главным событием дня была новая причёска или чей-то взгляд на улице.
Война продолжалась. 20 ноября в лексикон вошло новое слово — «танк». Оно звучало почти невинно, пока не начинало двигаться. Зима была тяжёлой: морозы, тиф, смерть в рабочих кварталах. Город жил в режиме постоянного истощения.
22 ноября 1917 года Лина отправилась в Моцартовский театр смотреть фильмы с Хенни Портен. Сам просмотр фильма был, конечно, важен. Но настоящий план был после. Лина ждала актрису и подготовила подарок — четыре тёмно-красные гвоздики. Четыре цветка. За четыре марки. Для обычного человека — просто цветы. Для Лины — почти дипломатическая встреча между поклонницей и звездой. Она пишет:
«Они стоили четыре марки — но это было не важно».
Она могла сколько угодно переживать о деньгах, правилах и запретах, но если дело касалось красивого жеста — экономия внезапно уходила в отпуск.
Хенни Портен пожала ей руку, и произошло то, что в пятнадцать лет вполне возможно: один короткий момент превращается в событие, которое нужно немедленно сохранить в дневнике.
«Мне показалось, что ничего плохого в мире вообще не существует».
Очень линовское преувеличение. Человек просто пожал руку. Но в дневнике Лины это уже почти отмена всех мировых проблем. Война? Политика? Тревоги взрослых? Подождите, Хенни Портен только что улыбнулась. А ещё у Лины был собственный способ справляться с переизбытком чувств. Она пишет:
«Иногда я не могу справиться с чувствами. Тогда я просто покупаю открытку с её фотографией и смотрю на неё дома».
Современные психологи, возможно, назвали бы это способом саморегуляции. Лина называла это покупкой открытки. И надо признать — метод был довольно простой. Плохо настроение? Купить фотографию красивого человека. Работает.
В январе 1918 года дневник снова переходит в драматический режим.
«Я в восторге от тебя».
Всего три слова. Но у Лины за ними, конечно, целая вселенная. Она пишет, что любовь — это одновременно счастье, страх и боль. В пятнадцать лет чувства вообще имеют неприятную привычку приходить сразу всем составом. Там нет маленькой симпатии на пять минут. Там либо ничего, либо событие века. Через несколько дней настроение меняется. Вчера — слёзы. Сегодня — счастье. Причина? Цветы. Лина покупает фиалки и ландыши и отправляется к дому человека, который занимает все её мысли. Надо сказать, это очень характерный для неё поступок. Она не просто ждёт, когда жизнь произойдёт. Она организует небольшое событие сама. Есть объект восхищения. Есть цветы. Есть маршрут. Есть надежда на красивый момент. Почти готов сценарий. И момент действительно случается. Актриса выходит из дома. Лина протягивает цветы. Получает улыбку. Всё. День спасён.
Если посмотреть на эти страницы со стороны, можно улыбнуться: пятнадцатилетняя девочка способна пережить конец света из-за одного взгляда и воскреснуть от одной улыбки.
В то же время в Европе происходили вещи куда менее романтичные. Солдатам выдавали особые разрешения после контузий — фактически оправдание за убийства в состоянии помутнения. В другой стране, наоборот, решили, что солдатам нельзя доверять оружие даже в отпуске. Война пыталась сама с собой договориться, но получалось плохо. И пока мир системно рушился, Лина вела параллельную реальность — где главным событием дня была улыбка актрисы, а не гибель людей на фронте. История вокруг становилась всё громче, но в её записях она существовала как фон. И это было самое честное и самое тревожное в этих страницах: мир ломался масштабно, а взросление происходило тихо — между открыткой и букетом фиалок.
17 апреля 1918 года она коротко записывает о предстоящей конфирмации.
«Скоро конфирмация. Придёт вся семья».
В этой записи особенно заметно столкновение двух миров. Для взрослых — важный религиозный и семейный момент. Для Лины — ещё одно событие в длинном списке всего, что происходит вокруг неё. Потому что у неё внутри уже шла своя отдельная жизнь. Там были актрисы, прогулки, цветы, взгляды и вечный поиск чего-то интересного. После войны Лина возвращается в Берлин, а вместе с городом возвращается и её любимое занятие — анализировать себя.
12 апреля 1919 года она задаёт вопрос, который, вероятно, задавали многие подростки:
«Почему я не такая, как остальные?»
Разница только в том, что обычный подросток подумал бы об этом пять минут. Лина написала об этом целую внутреннюю драму. Лизель и Мутти кажутся ей слишком рассудительными, слишком правильными. А сама она, по её мнению, совершенно другой тип человека — более чувствительный, более эмоциональный и, разумеется, гораздо более интересный. Лина вообще подозревала, что быть обычной — это довольно скучно. В тот вечер она собиралась в Моцартовский театр. План был прекрасный: музыка, кино, Хенни Портен, немного красоты и вдохновения. Но судьба приготовила испытание. Сначала с ней пошла Лизель. Потом для полного контроля ситуации присоединилась Мутти. И вот маленькая семейная прогулка превратилась в мероприятие с сопровождением взрослых. Лина была явно недовольна. Ей хотелось свободы, а получила она семейную делегацию. Почти как если бы человек купил билет на романтический фильм, а рядом посадили двух критиков с блокнотами. Но был и плюс. Лина прекрасно знала, что умеет производить впечатление. Она тщательно подготовилась к выходу в театр, и результат не заставил себя ждать: кто-то сравнил её с красивой куклой, а один господин даже спросил, не киноактриса ли она. Надо признать: вопрос был очень своевременный. Будущая Марлен уже начала получать первые намёки от окружающих, хотя сама пока воспринимала это просто как приятный комплимент. Самая интересная часть этой записи — даже не театр и не поклонники. А жалоба на Мутти. Лина мечтает о человеке, которому можно рассказать всё и не получить в ответ лекцию. Лина хотела, чтобы её наконец признали взрослой.
К 1919 году у Лины продолжается одна постоянная тема — любовь. Вернее, не сама любовь, а её поиски. 2 мая в её жизни снова появляется новое большое чувство. Лина влюбляется с таким энтузиазмом, будто это её профессиональная обязанность. Она не просто испытывает симпатию. Она проводит полный анализ ситуации: что чувствует она, что чувствует он, что будет дальше и почему, скорее всего, всё закончится трагически. Причём трагедия ещё не наступила. Но Лина уже подготовилась. Это был её особый талант: переживать неприятности заранее, чтобы потом не тратить время. Некоторые люди живут сегодняшним днём. Лина жила сегодняшним днём, вчерашними воспоминаниями и завтрашними возможными катастрофами одновременно. Её мать Йозефина, конечно, всё это замечала.
2 мая 1919 Марлен снова влюблена. На этот раз — окончательно. По крайней мере, до следующего вторника. Уже несколько дней она носится со своим новым чувством, как с дорогой вазой, одновременно любуясь ею и заранее представляя, как та разобьётся. Наслаждаться счастьем здесь и сейчас? Нет, это слишком просто. Гораздо интереснее заранее страдать из-за будущих страданий.
— Зачем радоваться, если потом будет грустно? — философски размышляла она, ещё даже не успев толком порадоваться.
Марлен искренне завидовала людям, способным жить одним днём. Сама же она умудрялась превращать лёгкий флирт в многоактную трагедию с предисловием, эпилогом и похоронным маршем. Особенно её мучил вопрос: почему её никогда не любит тот, кого ей разрешено любить? Судьба, похоже, считала этот вариант слишком скучным. Между тем её несчастный Реди всё больше напоминал сентиментальный роман.
А в это время мать Марлен, Йозефина, была озабочена уже не только послевоенным хаосом в Берлине, но и не менее опасным явлением — любовной активностью собственной дочери. Марлен бросалась в чувства то к одному человеку, то к другому с такой скоростью, что мать едва успевала запоминать имена.
16 июня 1919. Новости с любовного фронта: счастье снова наступает. Марлен опять влюблена. Но теперь всё совершенно иначе. Так она говорила каждый раз, и именно поэтому была уверена, что на этот раз действительно иначе. Вернулась одна из её старых привязанностей, что автоматически делало роман гораздо серьёзнее и глубже всех предыдущих за последние несколько недель. Удивительно, но теперь она была спокойна. Во-первых, потому что объект её чувств не собирался добиваться ничего лишнего. Во-вторых, потому что она уже успела заранее пережить большинство возможных катастроф ещё в мае. Они были счастливы просто видеть друг друга. Она смотрела на него. Он смотрел на неё. Все были довольны.
— Наконец-то я снова люблю, — радостно записала Марлен.
Слово «снова» в её случае уже постепенно превращалось в образ жизни. Впрочем, сама она смотрела в будущее с присущей ей трезвостью:
— После него, возможно, будет кто-то ещё.
ГЛАВА: Веймарская ссылка
В 1920 году Йозефина Дитрих наконец решила, что дочь слишком долго «искала себя», слишком увлекалась музыкой, слишком много думала о сцене, о чувствах, о мире, который никак не хотел складываться в правильную форму. И тогда мать сделала то, что делают матери, когда терпение заканчивается: она отправила Марлен в пансион. В теории это выглядело как исправление характера. На практике — как ссылка с претензией на воспитание.
Йозефина выбрала место с почти театральной иронией: Веймар. Город Гёте. Город классики. Город, где, как ей казалось, даже самые упрямые души должны становиться дисциплинированными. Это была ошибка, которую можно было бы записать в отдельную главу педагогических провалов. Потому что Веймар оказался чем угодно, но только не лекарством. Сначала всё выглядело даже обнадёживающе. Марлен действительно скучала. Скучала настолько образцово, что это почти вселяло надежду: тихие вечера, правильные занятия, дисциплина, предсказуемость. Казалось, ссылка начала работать. Но очень скоро выяснилось: скука у Марлен — это не отсутствие жизни. Это просто пауза перед следующим увлечением. И тогда появилась скрипка. Точнее — не совсем скрипка. Скрипка была предлогом. Реальной причиной был преподаватель. Маэстро Рейц. Человек из той породы музыкантов, которые слишком глубоко понимают Баха и слишком плохо — границы собственной эмоциональности. Говорили, что он становился заметно более сосредоточенным, когда Марлен брала инструмент в руки. И даже держал руки в карманах — демонстративно спокойно, почти слишком спокойно, как будто пытался удержать не жесты, а мысли. В комнате для занятий музыка иногда звучала так, будто между нотами происходит ещё один, невидимый разговор. И, разумеется, это не могло остаться незамеченным. Потому что ничто в жизни Марлен Дитрих никогда не оставалось незамеченным.
Когда Йозефина приехала в очередной раз, она не услышала жалоб. Она не увидела скандалов. Она увидела атмосферу. А атмосфера — это всегда самое опасное доказательство. Достаточно было взгляда. И очень короткой паузы. После которой скрипка вдруг перестала быть единственным предметом обсуждения. Решение было принято быстро, почти без обсуждений. Марлен перевели к другому преподавателю. Без объяснений. Без драматических сцен. Без официальных формулировок. Просто — смена курса. Как будто можно поменять не только педагога, но и направление чувств. Марлен, впрочем, не протестовала. Но вскоре директриса решила просто поговорить с маэстро и по неизвестным причинам вернуть Марлен к профессору Рейцу.




