Глубина Пустоты

- -
- 100%
- +
— На языке памяти, — вставил Маньяк. — Вот почему дип два — это не просто дип. Это переписка протокола. Мы не «ныряем» во второй слой. Мы заставляем Глубину создать его — вокруг нас, через нас. Мы становимся тем семечком, из которого вырастет второй уровень. Но семечко должно быть не человеческим, а… гибридным. Человек плюс Глубина. Дайвер, переписанный под язык памяти.
— А Зуко? — спросил Пат.
— Зуко — это замок, — ответил я, глядя на него. — Точнее, тот, кто умеет разговаривать с замком. Но если двери нет — замок не нужен. Сначала нужно создать дверь. А потом уже звать Зуко, чтобы он научил нас её открывать. И пусть тогда хоть три часа рассказывает про этику ключей — главное, чтобы открыл.
Падла хмыкнул, потёр подбородок и покосился на тарелку с шашлыком, будто искал в ней подсказку.
— То есть мы должны: написать ядро, которое перепишет протокол дайвера под язык памяти, — это Маньяк. Сделать обвязку, которая удержит дайвера от растворения в процессе, — это Пат. Найти способ заставить Глубину просканировать саму себя и развернуть результат во второй слой — это…
— Это ты, — сказал Маньяк.
— Я? — удивился Падла.
— Ты у нас криворукий ортопед-самоучка, — чуть усмехнулся Маньяк. — Но ты единственный, кто умеет смотреть на чужой код и видеть в нём то, чего не видит автор. Тебе и карты в руки. Ты будешь тем, кто свяжет ядро с обвязкой и с Глубиной так, чтобы всё это не развалилось на полпути.
— И только потом — Зуко, — подытожил я. — Когда второй слой будет существовать. Когда будет стена, в которую можно биться. А до этого мы — не взломщики. Мы строители.
Падла молча кивнул. Потом посмотрел на всех троих — на Маньяка, уже мысленно писавшего код, на Пата, сжимавшего в руке свой модуль, на меня, спокойного и собранного, будто я уже видел результат. Где-то рядом Чингиз тихо звякнул щипцами о шампур, и этот простой, земной звук вдруг напомнил всем: даже самые безумные планы начинаются с чего-то очень обычного.
— Ну что ж, — сказал Падла, и голос его был не ленивый и не насмешливый — деловой, редкий для него. — Значит, строим стену. Чтобы потом научиться её открывать. Пусть Зуко потом хоть цирк устраивает — главное, чтобы дверь была настоящая.
— Четырёх клоунов в труппе, — поправил Маньяк. — Если уж цирк — то полный состав.
Чингиз наконец вернулся. Сел на край скамьи, не вмешиваясь, просто присутствуя, и подвинул к Пату тарелку.
— Ешьте, — проговорил он тихо, почти шёпотом, будто боялся спугнуть момент. — Пока горячее.
И тут началось то, ради чего Чингиз, наверное, и затевал весь этот вечер. На стол, потеснив ноутбуки и распечатки, въехало всё, что полдня жило над углями и чего я за разговором почти не замечал, — а теперь заметил сразу, всем телом сразу, как замечают запах жареного мяса, когда проголодались до звона в ушах.
Шашлык был из той породы, о которой говорят «настоящий», хотя никто толком не объяснит, что это значит. Крупные куски, подрумяненные до тёмно-золотой корочки, с прозрачными каплями жира, что ещё потрескивали на поверхности; внутри они оставались сочными, и сок выступал на срезе, стоило взяться за шампур. Дымком от них тянуло так, что щекотало в носу, — лёгким, сладковатым, от виноградной лозы, которую Чингиз, оказывается, привёз с собой и жёг не спеша, как дрова для бани. Рядом лежал лаваш — тонкий, горячий, с пузырями, — лежали пучки зелени: кинза, укроп, зелёный лук. А венчала всё плошка с аджикой — густой, кирпично-красной, пахнущей чесноком и чем-то жгучим до слёз.
— Аджику мне присылают прямо из Грузии, — сказал Чингиз, подвигая плошку к центру. В его голосе впервые за вечер послышалось нечто вроде гордости — редкое для человека, который гордится, кажется, только мангалом и молчанием. — Настоящую. Жгучую. Не ту, что в банках продают: там краска да уксус. Это бабушка одного моего знакомого делает. Летом — острее, зимой — с чесноком. Сейчас как раз летняя. Берегитесь.
Кто-то — по-моему, Маньяк — потянулся за бутылкой тёмно-рубинового вина, разлил по стаканам, и вино пахло вишней и вечером. Чингиз, не спрашивая, поставил передо мной рюмку и налил водки из запотевшей бутылки. Сам он пить бросил давно — только наливал, как наливают хозяева, для которых угостить гостя важнее привычки. Пат, который и в тридцать оставался самым тихим в этой компании, налил себе воды и сразу потянулся за куском лаваша. А я поймал себя на том, что пью свою рюмку не как лекарство от разговора, а как полагается — маленькими глотками, закусывая горячим мясом, — и что мир от этого делается проще и понятнее. Глубина со своими слоями, которые ещё надо создать из ничего, подождёт. Есть угли, есть мясо, есть вечер. Всё остальное — потом.
Падла, единственный, кто не тянулся ни к вину, ни к водке, взял свою неизменную бутылку «Жигулёвского» — мутно-золотистого, с пенной шапкой, — налил в гранёный стакан и выпил так, как пьют воду: легко, без передышки, будто и не заметив. Потом отломил кусок лаваша, макнул в аджику, пожевал, и на рыжей его бороде осталась капелька — он смахнул её тыльной стороной ладони и удовлетворённо крякнул.
— Закуска божественная, — объявил он. — А пиво… пиво как пиво. Моё.
— «Жигулёвское» твоё — это диагноз, — усмехнулся Маньяк, отхлебнув вина. — Век не меняешься. Хоть бы раз что-нибудь другое попробовал.
— А я пробовал, — вдруг сказал Падла, и глаза его хитро блеснули. — Полгода назад. В Самаре был, по делам. Думал: там, у самого пивзавода, «Жигулёвское» — ну просто песня. А вышло вон как. — Он отставил стакан, облизнул губы и посмотрел на нас так, как смотрят люди, готовые рассказывать долго и со вкусом. Пат подобрался, Маньяк отложил вилку. Даже Чингиз, кажется, замедлил движение щипцов. Падла редко рассказывал — тем дороже были его байки.
— Значит, так. Самара. Город пива — это вам не Москва, где у вас там бары с крафтом по четыреста рублей за кружку и пеной, как у мыла. Там пиво — религия. И храмы этой религии — пивнухи. В каждом доме, я вам говорю, в каждом, на первом этаже — пивнуха. Как у нас аптека. Ну и, само собой, я прямиком к заводу. От него-то и разливуха настоящая, из-под крана, тёплая, как парное молоко, только пеной бьёт. И зашёл я в пивнуху, что прямо у завода. Называется «На дне». — Он помолчал для эффекта. — Да-да. «На дне». Просто «Дно», если покороче. Вывеска такая кривая, пьяная, будто её сам Горький писал. А может, и писал. Кто их там разберёт.
— И что там за пиво? — спросил Пат, который всегда понимал, что такие вещи важны.
— О-о-о, — протянул Падла, закатывая глаза, будто вспоминал святыню. — Вот это был ассортимент, я вам доложу. Сначала — «Жигулёвское». Классика. Полстраны на нём выросло, и я в том числе. Потом — «Самарское», посветлее, помягче. Потом — «Фон Вакано». Заграничное имя, а варит его всё тот же наш завод: наследство немецкое, ещё с царских времён. А потом — «Вакано 1881». Вот это, скажу я вам, уже не пиво, это… — Падла поискал слово, не нашёл и махнул рукой. — Ну, короче. Если «Жигулёвское» — это дом, где ты вырос, то «Вакано 1881» — это дом, где тебя ждали всю жизнь, только ты адреса не знал.
Я хмыкнул. Метафора была точной — неожиданно точной для человека, который в Глубину никогда не нырял, а только во всё остальное.
— И какой вывод ты сделал, Антон? — спросил я.
— А вывод простой. — Падла важно поднял палец. — «Жигулёвское» — это классика. На нём всё держится. Но «Вакано»… «Вакано», конечно, получше. Объективно получше, я вам как специалист говорю. — Он помолчал, и в глазах его мелькнуло что-то почти грустное. — Только изменять себе я не намерен. Уж простите.
— Почему? — не понял Пат. — Если лучше, то почему не пить лучшее?
— А ты попробуй достань его в Москве, — вздохнул Падла. — «Самарское», «Вакано» эти — их туда не возят. Не доезжают они до Москвы, понимаешь? Всё хорошее оседает дома, у завода. А у нас что есть? У нас есть «Жигулёвское» рязанского разлива. Вот и выходит: чтобы пить «Вакано», надо в Самару ехать, а чтобы пить в Москве — надо пить «Жигулёвское». Так что буду я и дальше пить своё, рязанское. Зато своё и без обмана. — Он отхлебнул из гранёного стакана и смачно крякнул. — Верите, полгода прошло, а я до сих пор его пью и не жалуюсь. Это вам не измена — это верность. Хоть и вынужденная.
— А ещё, — оживился Падла, — там я раков ел. Столько, сколько ты, Лёнь, за всю жизнь, наверное, не видел. Гору. Две горы. Три. — Он развёл руки насколько хватало, и Пат засмеялся. — Рак — он же такой, зараза: начнёшь — не остановишься. Пиво без раков — это не пиво, а недоразумение. Сидели мы там, в этом «Дне», лузгали раков, запивали разливухой, и я думал: вот она, настоящая жизнь, без всяких там глубин и слоёв. А наутро понял: всё, хватит с меня раков. — Он поморщился, передёрнул плечами. — Теперь я их просто видеть не могу. Покажут мне где-нибудь рака — и всё, икры сводит. Переел. С непривычки-то.
— Ладно, а что за Самара-то вообще, если честно? — спросил Маньяк, прищурившись. — Я там не был. Только слышал, что город пивной.
— Город пивной — это мягко сказано, — оживился Падла, явно радуясь, что его разговорили. — Там пиво пьют как воду. Я серьёзно. Воды там, считай, и не пьют вовсе — зачем, если пиво есть. И вот что забавно. У них принято пить только такое пиво, чтобы бутылка была здоровая. Полуторалитровая — это норма, это так, перекусить. А уважающий себя человек берёт пятилитровую. Пластиковую. Такую, знаешь, канистру с ручкой. Придёшь домой — поставил на стол, как кувшин, и пьёшь из неё весь вечер. Красота.
Пат фыркнул в кулак.
— А пивнухи, говорю же, в каждом доме, — продолжал Падла. — И вот заметьте, какая у них, у самарцев, наука: пивнуха, аптека и наркология — и все три на каждом углу, рядышком, чтобы человеку далеко не ходить. Сначала в пивнуху — за пивом. Потом, если что не так, — в аптеку, за таблеткой. А если совсем не так — вот она, наркология, рукой подать. Всё по-соседски, всё рядом. Берегут человека, заботятся. — Он поднял стакан, салютуя невидимой Самаре. — За Самару, братцы! За то, что есть ещё на земле города, где пиво — это вода, а пивнухи — это храмы!
Все засмеялись. Маньяк, который в жизни не пил ничего крепче хорошего коньяка, покачал головой с видом человека, услышавшего байку про чужую планету. Пат хохотал открыто, заразительно, и Падла, краем глаза глянув на него, с явным усилием не добавил к своему рассказу пару слов, которые при Пате не говорил никогда — даже под угрозой провала операции. Я заметил это лишь потому, что знал, куда смотреть: губы у Падлы дрогнули, сжались, разжались, и вместо крепкого словца он выдохнул только:
— …вот так-то, ребята. И не говорите потом, что я вам ничего не рассказывал.
Я улыбнулся в стакан. Падла при Пате не ругался — не из стеснения, а из того странного уважения, какое старые сорвиголовы питают к человеку, который вырос в чужой роскоши и навсегда остался тихим. И байка его была тем ценнее, что он рассказывал её, то и дело оступаясь на самом краю, — и ни разу не сорвался.
Трапеза шла своим чередом. Шашлык кончался, но Чингиз, не спрашивая, приносил новый — и каждый раз мясо оказывалось ещё сочнее, ещё дымнее, будто он берёг лучшее напоследок. Кто-то допивал вино, кто-то наливал по новой рюмке водки, и я ловил себя на том, что мыслями то и дело ныряю обратно — на дно разговора, туда, где лежала стена, которую мы решили строить. Трапеза у Чингиза была как песок на дне: тёплая, надёжная, держащая тебя, пока ты собираешься с силами перед следующим погружением.
Наконец Падла отодвинул пустой стакан, сыто откинулся на спинку скрипучего стула и подытожил:
— Хорошо посидели. Закуска — царская. Разговор — тоже. Только вот разговор наш, братцы, пока на словах. А дело — оно впереди, и дело это — как тот шашлык: пока не начнёшь жарить, не поймёшь, что к чему.
— Жарить начнём завтра, — сказал Маньяк, и в голосе его снова прорезалась та спокойная уверенность, с какой он всегда брался за невозможное. — Семечко есть. План есть. Ядро напишу я. Пат обвязку сделает. Ты, — он кивнул Падле, — свяжешь. А когда стена будет готова — поедем к Зуко и попросим у него ключ. Пусть рассказывает нам про этику ключей хоть до утра. Лишь бы открыл.
Я слушал и смотрел, как над Осетром догорает последняя полоса заката, как в темнеющей воде отражается тёплый свет из окна дачи. Все мы четверо — дайверы и хакеры — привыкли жить на поверхности: в коде, в железе, в реальных городах, в пивнухах, которые потом не забываются. А нам предстояло то, что не умел никто: не нырнуть в готовую глубину, а построить дно под собой, плывя. Где-то в Питере, в офисе с вывеской ShieldBank, человек по имени Зуко ещё не знал, что мы строим для него дверь. Но мы её построим. А потом постучим — и пусть он сам решает, открывать или нет.
«Осталось достучаться до Зуко», — повторил я про себя и усмехнулся. Красиво сказано. Только стучать мы будем не в дверь, которой нет, а в дверь, которую построим сами. На это уйдёт не одна ночь. Но у дайверов и хакеров всегда было одно преимущество перед здравым смыслом: мы умеем верить в то, чего ещё нет. Как Падла — в своё рязанское «Жигулёвское», которое не променяет ни на какое «Вакано». Мир держится на таких вещах. И на стенах, которые мы строим сами, — чтобы потом, если понадобится, биться в них головой.
Чингиз поднялся, подбросил в мангал углей, и синие языки пламени лизнули темноту. Трапеза кончилась. Дело начиналось.
Компас
«Трапеза кончилась. Дело начиналось». Я стоял у перил, когда Чингиз подбросил угли и синие языки пламени лизнули темноту, — и эти слова, мои же, вдруг стали отчётливыми, как команда ныряльщику: «пошёл». Дело началось — только пошло оно не так, как мы планировали, а как ему было угодно.
Стена, в которую нам предстояло стучаться, выросла быстрее, чем можно было ждать. Не на бумаге и не в коде, хотя кода там было на три жизни вперёд, — она проросла в головах: сначала у Маньяка, привезшего из-за океана ядро будущего слоя; потом у Пата, чьи обвязки ложились одна к одной, как страницы, что читаешь наизусть; под конец и у Падлы, который всё связывал в один узел. Семечко Дибенко, о котором Маньяк говорил как о живом, оказалось живым. Оставалось лишь дать ему почву.
И тут Маньяк сделал то, чего я от него не ждал: на пятый день решил, что ездить к Зуко мы не будем. Пусть едет он. По зову.
— С чего вдруг? — спросил я. — Ты же сам говорил: стена готова — и в Питер, просить ключ.
— А я подумал про этику ключей, — ответил он. — Поедем к нему в логово — будем просить на его территории, где он всегда прав. А позовём сюда, к стене, которая уже дышит, — и он не удержится. Зуко не умеет проходить мимо замка, к которому нет ключа. А мы для него как раз такой замок. Пусть приедет, посмотрит, сам решит.
И он позвонил Зуко. И Зуко молчал целых три секунды — вечность для Мага, который не замолкает даже во сне.
— Приезжай, — сказал Маньяк в трубку. — Не по делу. Просто посмотришь на то, что из семечка Дибенко выросло. Поедим. А ключ — сам решишь, давать его или нет. Уговаривать не стану.
И вот настал вечер, когда всё для встречи было готово: и стена, и терраса, и стол. Не хватало только гостя. Маг опаздывал. Впрочем, Зуко не опаздывает никогда — он выбирает момент.
Над Осетром повисла та самая вечерняя тишина, когда даже кузнечики будто делают паузу, чтобы послушать реку. На террасе Чингизовой дачи всё было по-прежнему: на столе — ноутбуки, распечатки, пустые банки, рядом — тёплая тарелка с остатками шашлыка, прикрытая фольгой. Мы — я, Маньяк, Падла и Пат — сидели, склонившись над схемой на столешнице, и тихо, почти шёпотом, спорили про проекции и протоколы. Чингиз где-то поодаль молча подкидывал угли — он уже понял: пока эти не договорятся, лучше не мешать.
И вдруг тишину разорвал резкий, бодрый рёв мотора. Такой, что даже туи у дорожки будто слегка вздрогнули.
— Это ещё что… — начал Падла, поднимая голову, но не успел договорить.
Из-за поворота реки вылетела лёгкая моторная лодка, накренившись на вираже так, будто пилот решил доказать, что законы физики — это рекомендации, а не правила. За штурвалом стоял Зуко. В тёмных очках, в лёгкой ветровке, с развевающимся шарфом (хотя ветра почти не было), он держал курс прямо на берег, будто собирался пришвартоваться носом в газон. И пел. Громко, уверенно, с театральным надрывом:
«Уходим под воду в нейтральной воде…
Мы можем по году плевать на погоду…
А если накроют — локаторы взвоют…»
Пат узнал голос — и тут же, по старой памяти, втянул голову в плечи, будто надеялся стать незаметнее, и торопливо попытался спрятаться за широкой спиной Падлы. Тот даже не удивился: просто чуть подвинулся, давая Пату место в своём «укрытии», и хмыкнул:
— Ну вот. Цирк приехал.
Лодка резко сбросила ход, чиркнула бортом по мелководью и замерла у самого берега, едва не уткнувшись носом в деревянные сваи причала. Зуко одним движением спрыгнул на мостки, снял очки, водрузил их на макушку и, широко раскинув руки, провозгласил:
— Приветствую, строители невозможного! Я прибыл по зову Маньяка, проделав путь, достойный эпоса: самолёт — Москва-река — Ока — Осетр. И да, я пел всю дорогу. Потому что, как я всегда говорил, мог бы быть оперным певцом. Но выбрал шифры. Судьба, понимаешь?
Маньяк только головой покачал, но уголки губ у него дрогнули.
— Ты чуть причал не снёс.
— А это был элемент шоу, — Зуко подмигнул и бодро зашагал по мосткам к террасе, перепрыгивая через ступеньки. — Нельзя же появляться буднично. Будто курьер с пиццей. Я — Компьютерный Маг. Моё появление должно быть событием.
Он взлетел по ступеням на террасу, замер на секунду, оглядывая всех с видом человека, который только что спас мир и теперь ждёт хотя бы чашки чая, а потом вдруг ткнул пальцем в меня:
— Так, стоп. Главный вопрос. Как там Мадам Нике? Как поживает Вика? Эх, были времена… Помню, она мне один раз так посмотрела, что я от страха пароль от тестового контура забыл. Настоящая женщина. С характером.
Я фыркнул, но в голосе у меня была улыбка:
— С Викой всё нормально, Зуко. Жива, здорова, и, что самое важное, не знает, что ты про неё вспоминаешь.
— Это ты зря, — Зуко театрально вздохнул, опускаясь на свободный стул так, будто это трон. — Такие женщины должны знать, что их помнят.
Пат, всё ещё наполовину спрятавшийся за Падлой, осторожно выглянул и тихо спросил:
— Тапочки свои прихватил?
Зуко замер. Потом медленно повернул голову к Пату.
— Что? Какие тапочки?
— Крылатые, — спокойно сказал Пат, снова прячась за спиной Падлы, будто от самого упоминания этих тапочек становилось спокойнее. — Леонид тут всем рассказал, что в них можно прятаться от тебя. Что если в них сесть, ты человека не видишь и не слышишь, просто продолжаешь вещать в пространство.
На секунду на террасе повисла тишина. Даже река будто притихла.
А потом Зуко расхохотался — громко, заразительно, так, что Чингиз у мангала даже выпрямился и посмотрел в нашу сторону, будто проверяя, всё ли в порядке.
— Да вы что, сговорились?! — Зуко хлопнул ладонью по столу, и от этого звука пустая банка из-под энергетика подпрыгнула. — Это легенда! Миф! Я не настолько громкий! Ну, ладно, может, немного… Но тапочки — это уже перебор. Я их вообще не ношу. Это Неудачник зачем-то утащил. Наверное, думал, что они волшебные.
— А вдруг и правда волшебные, — Падла ухмыльнулся, не сдвинувшись с места, так что Пат по-прежнему оставался за его спиной. — Может, поэтому у нас всё и не срастается: нам не хватает волшебных тапочек.
Зуко махнул рукой:
— Давайте без мистики. Давайте про ключи. Про динамические протоколы. Про то, как заставить Глубину выдать свой профиль. Я всю дорогу думал об этом. И, кстати, придумал пару идей. Но сначала… — он покосился на тарелку, прикрытую фольгой, и глаза у него загорелись совсем другим огнём. — У вас тут хоть кусочек мяса остался? Я с дороги. Я после песни имею право на еду.
Чингиз, будто только этого и ждал, молча подошёл, снял фольгу, подвинул тарелку ближе к Зуко и поставил рядом стакан с морсом.
— Ешь, — сказал он тихо. — Пока горячее.
Зуко дожевал кусок, зажмурился от удовольствия, будто пытался удержать этот вкус внутри, и наконец выдохнул:
— Вот это — еда. А не эти их проклятые американские барбекю.
Он махнул рукой, словно отгоняя от себя само воспоминание, и потянулся за стаканом морса. Я слушал и думал: этот вечно включённый человек не просто устал с дороги. Он давно не был там, где его понимают без слов. И теперь, наевшись, начинал оттаивать — а оттаявший Зуко честнее любого шифра.
— У них там всё какое-то… ненатуральное. Стейк — да, тут спорить не буду. Стейк у них умеют жарить. Толстый, сочный, с корочкой, чтобы сок внутри держался. Тут отдаю должное. Но всё остальное… — он поморщился, будто вспомнил что-то кислое. — Всё остальное — сплошная химия и маркетинг. Соусы в банках, мясо в маринадах, где уксуса больше, чем мяса. И главное — общение. Такое, будто его по сценарию репетировали. «Привет, как дела?» — «Отлично, спасибо!» — «А у меня тоже отлично!» И так по кругу, пока не надоест. Притянутое за уши, неестественное. Как будто все играют роли, а не живут.
Падла хмыкнул, но ничего не сказал — знал, что Зуко сейчас не для спора говорит, а чтобы выговориться.
— А у нас… — Зуко мечтательно закатил глаза. — Помните, как мы в Ленинградскую область ездили? Ранней осенью. Лес уже золотой, но ещё не мокрый, не сырой. Воздух такой, что его хочется пить. И тишина… не мёртвая, а живая. Птицы кричат, ветер шуршит, где-то белка по ветке прыгает. И вот ты идёшь с сумкой, в которой мангал, угли, мясо, хлеб, зелень, и знаешь: сейчас будет правильно.
Он откусил ещё кусок, медленно прожевал, будто возвращаясь в тот день.
— Расстелили плед на траве, прямо между соснами. Не на какой-нибудь пластиковой скатерти, а на старом шерстяном пледе, который ещё от бабушки остался. И стол… ну какой там стол — просто всё на пледе: тарелки, хлеб, лук кольцами, помидоры, зелень пучками. И соль в спичечном коробке — потому что так вкуснее. И разговоры… настоящие. Без сценариев. Кто-то про работу, кто-то про детство, кто-то вообще ни о чём — про то, как белка на него смотрела. И никто не торопится, никто не смотрит на часы. Потому что время там другое. Оно не бежит, а течёт.
Зуко вздохнул, и в этом вздохе было столько тоски, что даже Падла перестал ухмыляться.
— И вот это — шашлык. Не просто мясо на огне, а… момент. Событие. А у них там — мероприятие. С таймером, с расписанием, с чек-листом: «пригласить десять человек», «купить пять видов соусов», «сделать фото для соцсетей». И всё ради картинки, а не ради того, чтобы просто посидеть, поесть, поговорить.
Он снова посмотрел на тарелку, на остатки шашлыка, и вдруг его лицо помрачнело.
— А меня, главное, не дождались, — буркнул он чуть обиженно. — Я тут, можно сказать, через полстраны на лодке добирался, пел, старался произвести впечатление… А вы тут без меня всё съели. Теперь мне вот это холодное есть приходится. Холодный шашлык — это почти как американские барбекю: внешне похоже, а сути нет.
Я усмехнулся, но тут же постарался сделать лицо серьёзным.
— Прости, Зуко. Не думали, что ты так быстро появишься. Да ещё и с концертом.
— Да уж, — проворчал Зуко, но в голосе уже не было настоящей обиды — скорее театральная обида, для вида. — Ладно. Хоть холодное, да своё. Да и компания… компания тут правильная. Не по сценарию.
Он взял ещё кусок, на этот раз уже без драматизма, просто чтобы поесть, и кивнул в сторону реки.
— Главное, что тут не надо притворяться, что всё отлично. Тут можно быть просто… усталым, голодным, немного ворчливым. И тебя всё равно поймут. Вот это и есть настоящее.
Чингиз, который всё это время молча подкладывал угли в мангал, наконец подошёл, поставил рядом небольшую сковороду и кивнул Зуко:
— Сейчас подогрею. По-человечески. Без таймеров и чек-листов.
Зуко благодарно кивнул, и на этот раз в его взгляде было не столько удовлетворение от еды, сколько облегчение от того, что он наконец-то там, где ему рады — не за роль, которую он играет, а просто за то, что он есть.
— Так. Внимание. Сейчас будет мысль. Про язык памяти. Я по дороге понял одну штуку…
И тут все поняли: теперь тишина закончилась. Теперь будет шум, веселье, поток слов, идеи, споры, смех — и, возможно, именно это и нужно было, чтобы стена, которую мы собирались строить, наконец начала расти.
Что именно говорил Зуко дальше — про язык памяти, про то, как заставить Глубину вспомнить забытое ею о себе, — пересказывать не стану: настоящая работа делается не на словах, а между ними. Знаю только, что когда я поднял голову, на столешнице не осталось свободного места — схема обросла стрелками и почерком Зуко, — и стена, наша, вторая, впервые перестала быть чертежом. Оставалось опустить её на дно.
Маньяк, Падла и Пат, договорившись продолжить утром, спустились в дом. Зуко, наговорившись на три часа вперёд, уснул прямо на диване в гостиной, и оттуда ещё доносился его негромкий, бормочущий храп — он, кажется, и во сне продолжал что-то объяснять. Я остался на террасе: спать не хотелось, тянуло к берегу, к тишине, где можно выдохнуть и услышать себя.



