Сонный паралич

- -
- 100%
- +
Кто-то стоял слева.
Вера знала: это не реальность. Она знала. Сознание, застрявшее в переходе, генерирует образы, гипнагогические галлюцинации, яркие, убедительные, физически ощутимые. Мозг не отличает их от реальности. Пациенты описывают присутствие в комнате, давление на грудь, голоса, тени. Вера кивала, записывала, объясняла. Всё логично. Всё объяснимо. Это пройдёт.
Кто-то наклонился.
Она не видела, глаза не открывались. Но она знала. Так знают, что на тебя смотрят в тёмной комнате: не глазами, а кожей. Чувство присутствия, эволюционное, древнее, дороже слов, дороже логики. Что-то наклонилось к её лицу. Тень легла на веки, стало темнее, хотя глаза и так были закрыты. Воздух стал плотнее. Тепло, ближе.
Вера пробовала крикнуть. Горло не подчинялось. Связки, как струны, натянутые и заледеневшие. Она пробовала хотя бы издать звук, мычание, стон, что угодно. Рот не открывался. Челюсть, замок, ржавый, несдвигаемый.
Страх, не тот, что в голове. Тот что в голове, она контролировала: это гипнагогическое состояние, это пройдёт, это не опасно. Другой страх, в позвоночнике, в рёбрах, в кончиках пальцев, жил своей жизнью. Он не слышал аргументов. Он не читал учебников. Он знал одно: рядом кто-то, и она не может двигаться.
Силуэт.
Она видела его, не глазами, а где-то ещё, внутри, в пространстве между сном и явью. Очертания, нечёткие, тёмные на чуть более светлом фоне. Форма, человеческая, но неправильная. Слишком близко. Слишком медленно. Наклонилось ещё ниже, и Вера почувствовала, как воздух прошелестел мимо щеки, или не воздух, а что-то тоньше, легче, что-то, чему не было названия.
Шёпот стал чётче. Не весь, одно слово. Оно проступило, как буквы на бумаге, проявленной в растворе. Сначала, неясно, потом, резко, ясно, настолько ясно, что Вера перестала дышать.
Сестра.
Одно слово. Тихое, почти нежное. Голос, не мужской, не женский. Детский? Нет. Скорее, память о детском голосе. Или эхо. Или
Сестра.
Так называл её
Вера рванулась. Всё тело, разом, как будто кто-то перерезал верёвки. Руки вскинулись, спина прогнулась, рот открылся, и вдох, резкий, хриплый, как у вытащенного из воды. Она села на кровати. Тьма. Тишина. Одеяло сбилось к ногам. Подушка, на полу. Вера слышала собственное дыхание: частое, рваное, с присвистом на вдохе.
Тишина.
Комната была пуста. Дверь закрыта, замок закрыт — Вера проверила глазами. Штора была задёрнута, лампа выключена. Под окном, на подоконнике, ничего; у изголовья тоже ничего. На тумбочке — тетрадь, ручка. Всё на местах.
Вера посмотрела на часы. Пять сорок три утра. Она легла в одиннадцать. Прошло почти семь часов. Семь часов, а она не чувствовала, что спала. Тело, тяжёлое, затёкшее, как после долгой поездки в неудобном положении. Руки, холодные. Ноги, холодные. Во рту, сухо, язык прилипал к нёбу.
Она села на край кровати и опустила ноги на пол. Линолеум был ледяной. Вера нашарила тапочки, натянула их, постояла. Пошатнулась: голова кружилась, легко, как на карусели.
Душ.
Коридор был тёмный. Вера вышла из комнаты и остановилась, привыкая к темноте. Тишина, та же, что вечером, абсолютная, без единого фонового звука. Ни труб, ни лифта, ни ветра. Только она и тишина.
Она вспомнила слова Галины. «Ночью здесь лучше не ходить по коридорам.»
Вера пошла.
Ванная была в конце коридора, Галина показала ей вчера. Дверь, белая, с облупившейся краской у ручки. Внутри кафель, белый с жёлтыми подтёками, душевая кабина без занавески, раковина, зеркало. Зеркало, маленькое, прямоугольное, в металлической раме. Вера включила свет. Лампочка загорелась не сразу, сначала мигнула, потом тускло, желтовато.
Она посмотрела на себя.
Лицо, бледное, но не больше, чем обычно. Под глазами тени, но это от усталости, от дороги, от первого дня. Зрачки, Вера наклонилась к зеркалу, оттянула веко, нормальные. Не расширены. Склеры, чистые, без покраснений. Шея, Вера провела пальцами по коже, гладкая, без следов. Она ищет то, что ищет у пациентов: следы царапин, точечные кровоизлияния, синяки от того, что кто-то давил на горло. Ничего. Кожа, чистая.
Она разделась, встала под душ. Вода, сначала холодная, потом, тёплая, чуть выше комнатной. Не горячая. Котёл, наверное, старый, не тянет. Вера стояла под слабой струёй и чувствовала, как вода смывает ночь. Не воспоминание, воспоминание осталось, чёткое, как фотография, а чувство. Тяжесть в теле. Присутствие. Тепло у виска.
Слово.
Она не стала его повторять. Не стала. Думать о другом. О пациентах. О работе. О том, что нужно сделать сегодня: прочитать истории болезни, осмотреть Ирину, составить предварительный план лечения. О Галине, которая не верит. О Тимуре с его книгой.
О другом. Не о том слове.
Завтрак в восемь. Вера спустилась на первый этаж, умытая, одетая, с мокрыми волосами, собранными на затылке. Столовая: четыре стола, три из них пустых. Галина стояла у плиты, не сидела, стояла, в той же синей форме, в той же позе, как будто не ложилась.
— Доброе утро, — сказала Вера.
— Доброе, — отозвалась Галина. — Каша, чай. Садитесь.
Вера села. Галина поставила перед ней тарелку, овсяная каша, густая, с плёнкой сверху. Чай, в кружке, тяжёлой, белой, с отколотым краем. Вера ела. Каша была безвкусной, но горячей, и тепло разлилось по желудку, по рёбрам, по рукам. Она согревалась.
— Как спалось? — спросила Галина.
Не оборачиваясь. Стояла к Вере спиной, мыла тарелку. Голос, ровный, бытовой. Но Вера услышала: вопрос был не бытовой. Галина спросила так, как спрашивают о вещи, ответ на которую уже знают.
— Нормально, — сказала Вера. — Дорога сказалась. Уснула быстро.
Галина повернулась. Посмотрела. Не на лицо, на шею. Коротко, незаметно, но Вера заметила, потому что сама этим занимается: ищет следы. Галина искала следы.
— Хорошо, — сказала Галина. — Что хорошо, то хорошо.
И отвернулась к плите.
Вера допила чай. Кружка была тёплая, тяжёлая, грубая. Она обхватила её обеими руками и держала, пока чай не закончился, и ещё немного, просто ради тепла.
Рабочий кабинет. Третий этаж. Вера поднялась по лестнице, считая ступени. Те же, что вечером: третья, седьмая, одиннадцатая молчали, остальные скрипели. Привычка. Ошибка, привычка замечать всё, она знала, что это не всегда полезно, но не могла иначе.
Кабинет. Дверь без таблички. Внутри, тот же хаос: папки, монитор, расписание на стене. Вера села, включила лампу, раскрыла первую папку.
Григорьева Елена, 22 года. Поступила полтора года назад. Диагноз: инсомния, хроническая, резистентная. Не спит более двух-трёх часов в сутки. Периоды полного отсутствия сна, до четырёх суток. Медикаменты, без эффекта. Психотерапия, без эффекта. В графе «сопутствующие», «визуальные галлюцинации в гипнагогической фазе». Вера перечитала. Не «жалобы на галлюцинации», а «визуальные галлюцинации», как факт. Врач, писавший историю, не поставил под сомнение. Или не счёл нужным.
Второй документ. Марк. Фамилия, Подгорный, 38 лет. Поступил восемь месяцев назад. Диагноз, тот же: инсомния, хроническая. В графе «анамнез», коротко: «Прекращение речи на третьем месяце лечения. Причины не установлены. Неврологический статус, без патологии. Психиатрический осмотр, без отклонений». Вера перечитала ещё раз. Без отклонений, и при этом не говорит. Три месяца молчания, и ни один врач не мог объяснить.
Третий документ. Пётр Ильич Кравцов, 67 лет. Поступил два года назад. Диагноз, инсомния, хроническая, тяжёлая. Сон, не более часа в сутки. В графе «психический статус», «ориентирован, критика сохранена, бредовых идей не выявлено». Ниже, карандашом, другим почерком: «Слышит голоса. Утверждает, что приходит одна и та же женщина. Критику к галлюцинациям не формирует». И ещё ниже, тем же карандашом: «Не настаивать. Не спорить».
Вера закрыла папку. Открыла четвёртую.
Ирина Долгова, 41 год. Поступила четыре года назад. Диагноз: инсомния, хроническая, резистентная. Всё, как у остальных. Но ниже, пустота. Графы, которые должны быть заполнены, пустые. «Психотерапия», прочерк. «Медикаментозное лечение», прочерк. «Динамика», прочерк. Четыре года, и ни одной записи о лечении. Только дата поступления и инициалы врача, направившего. В графе «особые отметки», одно слово, от руки: «Неприкосновенность». Без объяснений. Без подписи.
Вера перечитала это слово три раза. Неприкосновенность. Не «палатный режим», не «изоляция», не «постельный». Неприкосновенность, слово, которого нет в медицинских картах. Слово из другого словаря. Юридического. Или религиозного.
Она закрыла папку, положила поверх остальных и посидела.
Четыре года. Четыре года Ирина находится в этой клинике, в палате номер десять, и ей не ставят лечение. Её не осматривают. Её не выписывают. Галина и Тимур носят ей еду. Все остальные пациенты приходят и уходят, Лена полтора года, Марк восемь месяцев, Пётр Ильич два года, а Ирина, четыре года, и ни движения.
Вера встала. Вышла из кабинета. Пошла по коридору, туда, где палаты. Коридор, длинный, серый, с тёмными полосами на линолеуме там, где протоптали путь. До палаты номер десять, двадцать шагов. Она дошла.
Дверь была закрыта. Обычная дверь, серая, как остальные. Табличка, «палата 10». Ничего особенного. Но Вера остановилась и стояла несколько секунд, прежде чем постучать.
Не ответили.
Она постучала ещё раз, тише, как будто боялась разбудить.
— Ирина? Меня зовут Вера Андреевна. Я ваш новый лечащий врач.
Молчание.
Вера положила руку на ручку. Дверь была не заперта, ручка поддалась легко, без сопротивления, но Вера чувствовала: кто-то не хочет, чтобы она входила.
— Вера Андреевна.
Голос Галины, за спиной. Вера не вздрогнула, но чуть задержала дыхание. Обернулась. Галина стояла в трёх шагах. Вера не слышала шагов. Не слышала, как подошла. Тапочки, бесшумные, или Галина умела ходить тихо, или Вера отогнала мысль.
— Я хочу осмотреть Ирину, — сказала Вера.
— Она не любит, когда заходят, — сказала Галина. Спокойно. Без давления. Как сообщают факт.
— Я понимаю. Но я её лечащий врач, и мне нужно её увидеть.
— Вера Андреевна, — Галина помолчала. — Ирина, особый случай. Она здесь давно. Она привыкла к тишине. Любое вторжение её…
— Что вторжение?
Галина не ответила. Лицо не изменилось. Но пальцы правой руки, сжимавшие связку ключей, побелели. Галина волновалась. Галина, которая не волновалась вчера, при обходе, при рассказе о Марке, при словах Петра Ильича о женщине, приходящей по ночам, волновалась сейчас.
— Я войду, — сказала Вера.
Галина посмотрела на неё — долго чуть дольше, чем нужно.
— Я не могу вам запретить, — сказала она наконец. — Но я вас предупредила.
Вера кивнула, повернула ручку и толкнула дверь.
Палата была маленькая, меньше остальных, Вера это отметила сразу. Окно, слева, занавешенное. Свет, тусклый, серый, проникал сквозь щель между шторами. Кровать, у правой стены. Тумбочка, пустая, без книги, без тарелки, без ничего. Стул, у двери, пустой.
Ирина сидела на кровати. Лицом к стене.
Вера вошла. Закрыла за собой дверь, мягко, без звука. Остановилась.
Ирина не шевельнулась. Не повернула головы. Не отреагировала, ни на скрип двери, ни на шаги, ни на голос. Вера знала это состояние, кататоническая ригидность, полная обездвиженность с сохранением позы. Но что-то было не так. Вера видела кататонию, и это было не совсем она. При кататонии тело замирало, становилось деревянным, восковым. Ирина же не застыла, она сидела. Спокойно, естественно, как сидят, когда ждут. Спина прямая, руки на коленях, ноги опущены. Поза живого человека.
Но она не дышала.
Нет, дышала. Вера присмотрелась. Грудная клетка поднималась, едва, на миллиметр, так дышат во сне, в самой глубокой фазе. Но Ирина не спала. Глаза были открыты.
Вера подошла ближе. Ещё шаг. Ещё. Встала в двух метрах от кровати. Ирина не отреагировала. Глаза, открытые, но не смотрели на стену. Не смотрели ни на что. Стеклянные, как у… — Вера не стала договаривать.
Стена.
Вера перевела взгляд на стену, перед которой сидела Ирина. И замерла.
Царапины. Сотни царапин, тонких, параллельных, идущих сверху вниз, от уровня плеча до уровня пояса. Одинаковых. Каждая, длиной с ладонь, не больше. Глубоких, не поверхностных: штукатурка сбита до кирпича, и кирпич тоже процарапан, неглубоко, но процарапан. Сотни одинаковых линий, нанесённых с одинаковой силой, в одном направлении, сверху вниз. Словно кто-то проводил одну и ту же линию, снова и снова, тысячи раз, пока стена не покрылась бороздами, как старая плашка.
Вера сглотнула. Горло было сухим.
— Ирина, — сказала она. Тихо. — Ирина, я вас вижу. Я здесь, чтобы помочь.
Ничего. Ни движения. Ни звука. Глаза, в стену. Губы
Вера увидела.
Губы Ирины шевельнулись. Еле-еле, так, что можно было не заметить. Но она увидела, потому что искала, потому что профессионал, потому что не могла не заметить. Губы двигались беззвучно, медленно, повторяя одно и то же движение: раскрывались, складывались, раскрывались. Снова и снова. Ритмично, как мантра. Как молитва. Как слово, которое говорят так часто, что оно перестаёт быть словом и становится движением.
Вера смотрела. Пыталась прочитать по губам. Уголки рта, опущены. Язык, не виден. Зубы, не обнажаются. Губы раскрываются чуть, складываются, раскрываются. Короткий звук. Один слог.
Она не могла разобрать. Но ритм был знакомый. Два губных движения, пауза, два губных движения. Снова и снова. Слово из двух слогов, с одинаковыми гласными, с мягким началом и мягким концом.
Вера стояла и слушала тишину, в которой не было звука, но было слово. Слово, которое она слышала ночью. Которое не должна была слышать. Которое не имело отношения ни к Ирине, ни к клинике, ни к работе.
Которое имело отношение только к ней.
Она сделала шаг назад. Потом ещё один. Ирина не шевельнулась. Губы продолжали. Царапины на стене, продолжались, неподвижные, застывшие, как замёрзший дождь на стекле.
Вера вышла. Закрыла дверь. Прислонилась спиной к стене, к холодной, гладкой, нецарапанной стене коридора.
Галина стояла там же, где стояла, — не ушла, ждала.
— Ну? — сказала она.
Вера не ответила. Она смотрела на дверь палаты номер десять, серую, с табличкой, с ручкой, которая поддалась слишком легко, и думала о том, что четыре года назад кто-то написал в карте «неприкосновенность». Кто-то знал. Кто-то понимал, что это слово значит, и всё равно написал его. Не стёр. Не заменил на «палатный режим». Оставил.
— Галина Михайловна, — сказала Вера. — Кто вёл Ирину до меня?
— Разные врачи, — сказала Галина. — Они менялись.
— Кто был последним?
— Доктор Лавров. Он уехал в марте.
— Почему уехал?
Галина замолчала. Долго, так долго, что Вера уже ждала ответа, что не ответит.
— Не знаю, — сказала Галина. — Собрал вещи и уехал. Как все.
— Как все?
— Все они уезжали, — сказала Галина. — Рано или поздно. Здесь никто не задерживается.
Вера смотрела на неё. Галина стояла прямо, руки по швам, ключи на поясе. Лицо — камень, трещины, серые глаза. Пятьдесят пять лет, выглядела и на шестьдесят, и на сорок пять.
— А вы? — спросила Вера.
— А я, нет, — сказала Галина. — Я остаюсь.
И пошла по коридору, тихо, бесшумно, как умела. Тапочки не скрипели. Шарканья не было. Галина шла по старому линолеуму, по тёмным протоптанным дорожкам, и Вера слушала, как стихают шаги. Но шагов не было. Была только тишина, и в ней, где-то далеко, на лестнице, едва-едва: скрип третьей ступеньки.
Потом седьмой.
Потом тишина.
Глава 3. Пропущенные страницы
Кабинет был таким, каким она его оставила: папки на столе, монитор тусклый, пыльный, с тонкой полоской света по краю, будто не до конца выключился. Вера села, придвинула к себе стопку историй. Четыре папки. Она переложила нижнюю наверх, Ирина Долгова.
Папка была тонкая. Десять листов, может, двенадцать. Вера открыла, пролистала. Дата поступления, четырнадцатое октября, четыре года назад. Направивший врач, Кравцов В. С. Фамилия знакомая. Кравцов, это Пётр Ильич? Нет, инициалы не совпадают. Просто однофамилец. Или родственник. Вера сделала мысленную пометку.
После листа с датой поступления, пропуск. Не в записях, а в нумерации: страница первая, вторая, и сразу седьмая. Кто-то вырвал листы. Или несколько листов. Перегибы от корешка остались, бумага была смята у сшивки, и по срезу виднелись рваные края, неровные, как бахрома. Вырывали быстро. Неаккуратно. Не так вырывают из журнала по приказу, а так, как вырывают из дневника, когда нужно, чтобы никто не прочитал, и времени на аккуратность нет.
Вера провела пальцем по срезу. Края крошились, оставляли на подушечках мелкую пыль, жёлтую, как от старой газеты.
Она пересчитала: между второй и седьмой страницей — четыре вырванных листа, восемь страниц текста. Если писать плотно, это два-три месяца наблюдений. Два-три месяца из первых лет лечения Ирины исчезли.
Вера открыла шкаф. Железный, узкий, встроенный в стену, с дверцей, которая скрипела так, что зубы ныли. Внутри полки, три ряда. На верхней, папки с печатями, канцелярские. На средней, коробки с лекарствами: блистеры, упаковки, несколько пузырьков без этикеток. На нижней, пусто. Только пыль и сухой мотылёк, мёртвый, лежащий на боку, с растопыренными крыльями.
Она просмотрела папки на верхней полке. Шесть штук, все с печатями клиники. Внутри отчёты, накладные, графики дежурств. Ни одной истории болезни. Ни одного документа, связанного с пациентами. Здесь хранили всё, кроме того, что имело значение.
Она закрыла шкаф. Села за стол. Телефон, старый, проводной, бежевый, с диском, стоял в углу. Вера набрала номер. Управление здравоохранения, отдел направлений, четвёртый кабинет, номер она помнила наизусть, потому что звонила туда трижды, согласовывая перевод.
Гудок. Второй. Третий. Пятый. Щелчок.
— Иванова слушает.
— Добрый день. Это Соколова, клиника «Тихий берег». Меня направили к вам на
— Да, Вера Андреевна, знаю. Что-то не так?
Голос, ровный, вежливый, с лёгким столичным выговором. Женщина, которую Вера видела один раз, в коридоре, мельком, серый костюм, очки, короткое рукопожатие.
— Мне нужны истории болезни пациента за первые два года лечения. Папка неполная, часть листов отсутствует. Я хотела бы запросить копии из архива.
Пауза. Короткая, но не пустая. Вера услышала в ней не раздумье, а решение. Решение, которое уже было принято до звонка.
— Соколова, вы переехали на остров?
— Да, я на месте. Прибыла вчера.
— Тогда вам лучше обратиться к главврачу по месту. У нас нет доступа к текущим картам пациентов, всё передаётся в клинику.
— Карты переданы. Но часть отсутствует. Я спрашиваю про архив отдела направлений, те документы, которые были до передачи.
Тишина на линии. Не пауза, тишина. Будто на том конце прикрыли микрофон ладонью.
— Соколова, голос изменился. Стал чуть суше, чуть прохладнее. Тон, каким говорят «я вам уже ответила», не говоря этого прямо. Документы по данному учреждению относятся к закрытой информации. Обращение, через официальный запрос, в письменной форме, с указанием причины. Срок рассмотрения, до тридцати рабочих дней.
— Тридцать дней? Но ледостав, я не смогу
Связь оборвалась. Не гудок отбоя, короткий щелчок, как обрезанный провод, и тишина. Вера держала трубку у уха ещё секунды три. Потом медленно положила на рычаг.
Она смотрела на телефон. Бежевый, пыльный, с потрескавшимся проводом. Тридцать рабочих дней. Письменный запрос. Закрытая информация. Так говорят с теми, кто задаёт не те вопросы. Или с теми, кому не хотят отвечать.
Вера открыла тетрадь, свою, не клиническую, и записала: «Вырванные листы, четыре. Период с даты поступления. Запрос в управление, отказ, мотивировка «закрытая информация». Тридцать дней. Ледостав, вертолёт.» Она посмотрела на запись. Ничего нового. Ничего, что объясняло бы, почему.
Она вернулась на этаж, где палаты. Коридор, серый, протоптанный. Палата номер восемь. Дверь была приоткрыта, не распахнута, не настежь, а на ладонь, в щель падал тусклый свет. Вера постучала костяшками по косяку.
— Пётр Ильич?
— Входите, — сказал он. — Я ждал.
Вера вошла. Он сидел в том же кресле, у того же окна. Книга, на тумбочке, закрытая. Не та, что вчера, другая. Вера не стала проверять.
— Ждали? — спросила она, садясь на стул.
— Вы ведь пришли спрашивать. Про Ирину. Про то, что было до вас.
Вера не ответила. Он был прав, но она не любила, когда предугадывали её вопросы. Это давало собеседнику преимущество, а она привыкла держать инициативу. Врач должен спрашивать первым.
— Я хотел бы знать другое, — сказал Пётр Ильич. — Вы спали прошлой ночью?
— Это мой вопрос, Пётр Ильич.
— Вы врач. Врачи тоже болеют.
— Врачи тоже отвечают на вопросы, когда их спрашивают. Вы знали доктора Лаврова?
Он посмотрел на неё. Тот же взгляд, что вчера, пристальный, ищущий. Но сегодня в нём было кое-что ещё. Сочувствие? Нет. Жалость? Нет. Скорее, прикидка. Как прикидывают, сколько ещё может простоять стул, прежде чем подломится ножка.
— Знал, — сказал он. — Хорошо знал. Он заходил ко мне. Разговаривал. Не как врач, как человек. Это редко.
— Что он вам рассказывал?
— Сначала, ничего. Сначала он был как вы. Пётр Ильич чуть повернул голову, и свет из окна лёг на его лицо иначе, высветив морщины, каждую по отдельности. — Записывал. Задавал вопросы. Проверял. Искал объяснения.
— Нашёл?
— Объяснения, да. Они всегда есть. Вопрос, какие.
Вера ждала. Молчание затягивалось, но она не стала его заполнять. Умение ждать, единственное, чему научила её практика. Люди говорят, когда готовы, и никакие вопросы не ускорят то, что дозревает внутри.
— Лавров не верил, — сказал Пётр Ильич. — Долго. Месяца три, наверное. Потом перестал не верить. Просто начал видеть.
— Видеть что?
— То, что видят все, кто не спит. Он помолчал. — Вы ведь тоже не спите, Вера Андреевна. Не по-настоящему.
Вера сглотнула. Во рту пересохло, резко, разом, как после долгой ходьбы по жаре.
— Пётр Ильич, что значит «видеть»?
— Я не сумею объяснить. Я старый человек и плохо подбираю слова. Но скажу одно. Он наклонился вперёд, и кресло под ним скрипнуло, старчески, как он сам. — Она не приходит к тем, кто спит крепко. Она приходит к тем, кто не может не думать.
— Кто, она?
— Вы знаете.
Вера знала. Но не сказала. Не потому, что не хотела, потому что произнести вслух означало признать, что «она» существует. Что это не гипнагогический образ, не нейронный сбой, не переходная фаза. Что за словом стоит что-то, что приходило к Лене, к Петру Ильичу, к Ирине. Что приходило к Лаврову. Что приходит, к ней.
— Сколько Лавров продержался? — спросила Вера.
— Восемь месяцев.
— И уехал?
— И уехал.
— Почему?
— Спросите лучше, что он понял. Почему, это меньший вопрос.
Вера встала. Стул скрипнул по линолеуму. Пётр Ильич смотрел снизу вверх, маленький, сухой, с глазами, которые не должны были быть такими живыми в свои шестьдесят семь, на второй год бессонницы.
— Вы долго не протянете, — сказал он. Без интонации. Без угрозы. Как диагноз. — Как и он.
Вера не стала отвечать. Кивнула, коротко, по-деловому, и вышла. В коридоре остановилась и прислонилась плечом к стене. Сердце билось ровно, но быстро — быстрее, чем нужно. Она посчитала: восемьдесят два удара в минуту. Тахикардия, лёгкая, ситуативная, объяснимая.
Палата номер шесть. Марк.
Дверь была закрыта. Вера постучала. Тишина, та же, что вчера. Она открыла дверь.
Марк лежал. В той же позе, на спине, руки вдоль тела, глаза открыты, взгляд в потолок. Он не повернул головы. Не моргнул. Вера подошла к кровати, села на стул. Стул был такой же, как у Петра Ильича, деревянный, с прямой спинкой, сколоченный неаккуратно, с выступающими шурупами.
— Марк, — сказала она. — Я снова пришла. Вы не обязаны говорить. Но если захотите, я здесь.


