Тень алой птицы

- -
- 100%
- +
— Искусство — это понимание материала, —отозвалась она, снова взяв в руки светлый нефрит. — И понимание, когда материалготов к тому, чтобы его сломали. Принес ли ты то, о чем я просила?
Лекарь кивнул, достал из складок своего халатанебольшой флакон из темного стекла с серебряной пробкой. Он был размером смизинец.
— Настойка мандрагоры и корня дикого женьшеня,смешанная с экстрактом растения, которое привозят с южных островов, — его голосбыл профессионально-ровным. — Три капли в вино или чай вызывают… повышеннуювосприимчивость. Эмоциональную открытость. Ослабление воли. Эффект длитсянесколько часов. Безвредно при редком применении.
— А при частом?
— При частом… ведет к эмоциональной зависимости отисточника, который ассоциируется с моментом приема. К смущению ума. К жаждеповторения состояния легкости.
Ми Хи протянула руку, и лекарь почтительно вложилфлакон в ее ладонь. Она ощутила прохладу стекла.
— И другая? Та, что для сна?
Сан достал второй флакон, чуть больше, из непрозрачногобелого фарфора.
— Концентрированный отвар мака, валерианы и ещенескольких компонентов. Густой, почти без вкуса и запаха. Половина ложкиобеспечивает глубокий, беспробудный сон на шесть-восемь часов. Без сновидений.Без побудок.
— И если дать двойную дозу?
Лекарь на мгновение замер, его глаза встретились сее взглядом. В воздухе повисло невысказанное.
— Тогда сон может стать вечным, Ваше Величество.Без мучений. Без судорог. Как угасание пламени.
Ми Хи медленно кивнула, ее пальцы сомкнулись вокругфарфорового флакона. Она положила оба сосуда рядом с необработанными камнями.Они выглядели так же естественно, как и они.
— Спасибо, Сан. Ты можешь идти. И помни — твоизнания принадлежат только этому флакону и только этим стенам.
— Всегда, Ваше Величество, — он поклонился глубжеи так же бесшумно удалился.
Когда дверь закрылась, Ми Хи взяла флакон с белымфарфором и поднесла его к свету лампы. Молочно-белая поверхность отражаламягкое сияние.
— Инструменты, — прошептала она. — Все в этом мире— инструменты. Люди. Чувства. Даже сама смерть. Вопрос лишь в том, в чьих рукахони находятся и насколько умело эти руки умеют действовать.
Она снова взглянула на нефриты. Ее мысли вернулиськ внуку и его юной жене. Сцена, которую ей описали в саду, была показательной.Девушка обладала интуитивной психологической гибкостью. Она не ломалась, агнулась. И своим тихим состраданием, своей печалью она начала будить в Ли Джинето, что Ми Хи стремилась в нем подавить: чувство ответственности, инстинктзащитника. Это было опаснее открытого бунта. Бунт можно сломить силой. А каксломить тихое, растущее чувство долга перед другим заложником этой игры?
Возможно, нужно было не ломать эту связь, аперенаправить ее. Контролировать ее рост. Сделать так, чтобы именно она, вдовствующаякоролева, стала тем, кто тонко, незаметно подсказывает Ли Джину, как обращатьсяс женой. Как завоевать ее доверие. А затем, когда доверие будет установлено,использовать этот канал в обратную сторону.
Или… другой вариант. Ускорить. С помощьюсодержимого темного флакона. Устроить так, чтобы их уединение было не холодными отталкивающим, а… теплым. Эмоционально заряженным. Чтобы между ними вспыхнулане страсть — страсть ненадежна, — а нечто более глубокое и разрушительное:взаимная зависимость двух глубоко травмированных душ. А затем контролироватьэту зависимость, дергая за ниточки то одного, то другого.
Она представляла себе это, и в ее уме, остром ибезжалостном, выстраивались целые комбинации. Свадьба была лишь первым ходом.Теперь начиналась настоящая партия. И фигуры на доске были не деревянными, аживыми, с их страхами, надеждами и болью.
Ана снова подошла, поставив перед ней чашку стравяным отваром — смесью для улучшения памяти и ясности ума. Ми Хи отпиламаленький глоток. Горечь разлилась по языку, бодрящая и знакомая.
— Завтра, — сказала она, глядя на немую служанку,— я приглашу молодую королеву на чай. Только мы вдвоём. Прикажи приготовитьпокой у Золотого ручья. И… достань тот сервиз, что подарили мне китайскиепослы. Тот, с драконами из синего стекла.
Ана кивнула и склонилась в поклоне.
— И, Ана, — голос Ми Хи стал еще тише, —присмотрись к ней повнимательнее. К тому, как она держит чашку. Куда смотрит.Что говорит, а что умалчивает. Малейшая дрожь, малейшая скованность. Девушка,которая способна утешить плачущую служанку, способна и на большую ложь. Нотело… тело всегда выдает. Особенно когда думаешь, что на тебя никто не смотрит.
Она отпила еще глоток отвара, поставила чашку иснова взяла в руки резец. Но теперь она смотрела не на камень, а в пространствоперед собой, где в воображении уже разворачивались будущие сцены.
Ли Джин считал, что начал свою тайную войну. ЕвнухКим полагал, что держит все нити в своих руках. А она, Пак Ми Хи, сидела всамом сердце дворца, окруженная тишиной, запахами и холодной красотой нефрита.Она была старше их всех. Мудрее. И беспощаднее.
Она видела не отдельные ходы, а всю доску целиком.Видела, как пешки превращаются в ферзей, а короли становятся пешками. И знала,что в этой игре проигрывает тот, кто позволяет чувствам — будь то ненависть,жалость или любовь — затмить холодный расчет.
А расчет подсказывал, что хрупкий союз двухотверженных душ может стать самым мощным оружием. Или самой уязвимой точкой. Иона намеревалась проверить это лично. Завтра, за чаем с синими драконами, вокружении осеннего сада и незримых, но остро чувствующих слуг. Первый шаг ктому, чтобы либо отполировать эту новую фигуру на своей доске, либо, обнаруживскрытый изъян, расколоть ее вдребезги.
Она снова взяла в руки темный нефрит с мутным пятном.Алмазный резец замер над его поверхностью.
***
Покои, выделенные королеве Ми Ён в западном крыле,были огромны, безупречны и так же бездушны, как выставочный зал в музее. Резныепанели из красного сандала, ширмы с вышитыми журавлями, лакированная мебель,инкрустированная перламутром — все кричало о богатстве и статусе, но ни одинпредмет не был выбран ею. Даже воздух пах не так, как в ее доме, — здесь виталаромат чужих благовоний, навязчивый и стерильный.
Она стояла посреди этой пустыни из роскоши,ощущая, как тяжелый свадебный хварот, который с нее еще не сняли слуги, давитна плечи. Ее лицо, покрытое слоем грима, начинало зудеть. Но снять его безпомощи было нельзя — прическа и макияж были частью церемониала, который,казалось, никогда не закончится.
Наконец, вошли служанки — не ее личные девушки издома, а дворцовые, с бесстрастными лицами и скользящей, бесшумной походкой. Онимолча, с эффективностью машины, освободили ее от многослойных одежд. Каждыйслой шелка, падая на пол, словно снимал с нее часть ее прежней жизни — Ким МиЁн, младшую дочь советника, любительницу поэзии и тихих садовых бесед.Оставалась только королева, голая и уязвимая под оценивающими взглядами чужихженщин.
Одна из них подала ей легкий шелковый халат. Ми Ёнавтоматически накинула его, чувствуя, как прохлада воздуха касается кожи, покоторой еще бегали мурашки от страха и стыда. Стыда не за наготу, а за всю этуситуацию. За то, что ее продали, как редкую вазу. За то, что сейчас, в соседнейкомнате, ждал мужчина, который ненавидел ее всей душой и видел в ней лишьорудие своих врагов.
Ей помыли лицо в фарфоровой чаше с розовой водой,смывая белила и румяна. Вода в чаше стала мутно-розовой. Она смотрела на своеотражение в полированном бронзовом зеркале — бледное, почти прозрачное лицо согромными темными глазами, в которых стоял немой ужас. Ей было шестнадцать. Довчерашнего дня главной трагедией в ее жизни была смерть любимой собаки. Асегодня она стала женой короля, который смотрел на нее, как на что-то, чтоприлипло к его ботинку.
Ее проводили в спальную комнату, указали на ложе.Она легла, как труп, укрывшись до подбородка тонким покрывалом. Шелк былхолодным. Вся комната была холодной, несмотря на жару за окнами.
А затем вошел он.
Она не видела его лица в полумраке, но чувствовалаего присутствие — тяжелое, гнетущее, наполненное яростью. Его прикосновения небыли прикосновениями мужа. Это было насилие. Холодное, механическое, лишенноедаже гнева страсти, только гнев отвращения. Ее тело напряглось, сталодеревянным, не своим. Боль была острой, унизительной. Она впилась пальцами вшелк под собой, стиснула зубы, чтобы не закричать. Не плакать. Она не даст имэтого удовольствия — ни ему, ни тем, кто стоял за этой ширмой. Ее мать, сестра…их безопасность зависела от ее безупречного поведения. От того, чтобы бытьтихой, покорной, удобной.
Когда он закончил и отстранился, повернувшись кней спиной, она лежала, глядя в темноту балдахина, и чувствовала, как по еещекам, вопреки всем усилиям, катятся горячие, молчаливые слезы. Они смешивалисьс потом на висках и впитывались в подушку. Она думала не о боли, не обунижении. Она думала о строках из стихотворения, которое читала наканунесвадьбы:
«Луна в пруду разбита на осколки,
И каждый осколок — отдельная тоска…»
Теперь она сама была этим прудом. А он, этотхолодный, яростный мужчина, был камнем, который ее разбил.
На следующее утро началась новая жизнь. Жизнь порасписанию. Ее будили на рассвете, облачали в церемониальные одежды, которыевесили как доспехи. Она учила бесконечные списки имен, титулов, дворцовыхритуалов. Ее учили, как сидеть, как ходить, как держать чашку, как улыбаться —улыбкой, которая не должна достигать глаз. Ее окружали придворные дамы, чьилица были масками учтивости, а в глазах читалось любопытство, зависть илипрезрение к «выскочке», дочери евнухова брата.
Единственным светлым пятном была служанка Окчжи,девочка из деревни, которая так же тосковала по дому и иногда плакала по ночам.В ней Ми Ён видела отражение своей беспомощности. И когда она утешала Окчжи всаду, передавая ей свой гребень, это был не расчетливый жест. Это был порыв.Жажда хоть на мгновение почувствовать себя человеком, а не вещью. Произнестислова утешения, которые она сама так отчаянно хотела услышать.
И тогда она увидела его. Из-за дерева. Он стоял,замерший, и смотрел на нее. Не с гневом. С чем-то другим — с удивлением, срастерянностью. Их взгляды встретились всего на долю секунды, прежде чем она,испугавшись, опустила глаза. Но этот взгляд запал ей в душу. В нем не былопривычной ненависти. В нем было… узнавание.
С тех пор что-то изменилось. Он не стал добрее. Наофициальных приемах он был так же холоден и отстранен. Но иногда, украдкой, оналовила на себе его взгляд. Не оценивающий, не враждебный. Изучающий.Задумчивый.
А потом был тот чай с Вдовствующей королевой.Старая госпожа с лицом из слоновой кости и глазами, видевшими насквозь.Разговор был легким, о погоде, о поэзии, о саде. Но за каждым словомчувствовался подтекст, каждая фраза была ловушкой. Ми Ён отвечала с кротостью,но осторожно, как по тонкому льду. Она чувствовала, как взгляд старухисканирует ее, ищет трещины. И когда королева-вдова спросила: «А ты, дитя, нескучаешь по дому?», Ми Ён, вместо того чтобы расплакаться или заверить в своейпреданности новому дому, просто тихо ответила: «Дом — это там, где долг, ВашеВеличество. А мой долг здесь».
Она увидела, как в глазах старой женщины мелькнулочто-то вроде уважения. Или это была лишь игра света?
Ночами она не спала. Лежала в своей огромной,пустой постели и слушала звуки ночного дворца. Ей снились кошмары: отец,отдающий ее с руки на руку, как мешок с рисом; лицо мужа, искаженноеотвращением; глаза евнуха Кима, холодные и всевидящие. Она просыпалась вхолодном поту, сердце колотилось, как птица в клетке.
Однажды ночью, через неделю после того чая, она невыдержала. Тихими шагами, босиком, в одном нижнем халате, она выскользнула изсвоих покоев. Стража у дверей, присланная евнухом, кивнула ей — у нее былоправо передвигаться по женской половине. Она прошла по безлюдным коридорам кмаленькой, забытой всеми молельне, что находилась в дальней части крыла. Там,перед скромным алтарем с изображением Будды, она опустилась на колени нахолодный каменный пол.
Она не молилась о счастье или любви. Она молиласьо силе. О силе вынести это. О силе не сломаться. О силе защитить мать и сестру,чьи жизни были заложниками ее поведения. Слезы текли по ее лицу беззвучно,смешиваясь с пылью на полу. Она плакала от одиночества, от страха, от тоски попростой, понятной жизни, которая была украдена у нее.
— Тебе тоже не спится?
Голос заставил ее вздрогнуть и обернуться. Вдверном проеме, освещенный тусклым светом ночной лампады, стоял он. Король ЛиДжин. Он был в простом темном халате, волосы растрепаны, на лице — следы той жеусталости и бессонницы, что и у нее. В руках он держал свернутый свиток.
Ми Ён мгновенно опустила голову, делая поклон, носердце ее бешено колотилось. Что он здесь делает? Как он нашел это место?
— Встань, — сказал он, и его голос был не резким,а… усталым. — Здесь не тронный зал.
Она медленно поднялась, не решаясь поднять на негоглаза. Она чувствовала его взгляд на себе, на своих босых ногах, на лице,размытом слезами.
— Я… я не могла уснуть, Ваше Величество. Прошупрощения, если помешала…
— Ты не помешала, — перебил он ее, войдя вмолельню. Он был так близко, что она почувствовала запах — не парфюма илиблаговоний, а просто запах чистого тела, мыла и чего-то еще, горького, какполынь. — Мне тоже не спится. Это место… моего детства. Я прятался здесь отучителей.
Он говорил это не как король, а просто какчеловек. Это было так неожиданно, что Ми Ён невольно подняла на него глаза. Вполумраке его черты казались мягче, моложе. В его глазах не было той ледянойстены, что обычно отделяла его от мира.
— Вы… прятались? — не удержалась она.
Уголки его губ дрогнули, это могло бы статьулыбкой, если бы не глубокая печаль в глазах.
— Да. От уроков каллиграфии. Я ненавидел сидетьсмирно. — Он вздохнул и посмотрел на свиток в своих руках. — А теперь… теперь ябы отдал все, чтобы вернуть те дни. Когда самым страшным был гнев учителя, ане…
Он не договорил. Но она поняла. «А не предательствотех, кто должен быть предан».
Они стояли в тишине, нарушаемой лишь трескомночника. Напряжение между ними было иным — не враждебным, а трепетным,неловким, как между двумя незнакомцами, случайно оказавшимися в одной лодкепосреди шторма.
— Ты читала Ли Бо? — вдруг спросил он, разворачиваясвиток. Это были стихи.
— Я… немного, Ваше Величество. «Вздохи на яшмовыхступенях»…
— «Роса уже густа, бела…» — тихо продолжил он. Изатем, не глядя на нее: — Ты сказала тогда в саду… про золотые стены тюрьмы.Это из какого стиха?
Ми Ён сглотнула. Ее горло пересохло.
— Это… это не цитата, Ваше Величество. Это просто…что я чувствовала.
Он посмотрел на нее, и в его взгляде было что-тонеуловимое. Что-то сломленное и в то же время живое.
— Я тоже так чувствую, — прошептал он так тихо,что она едва расслышала. — Каждый день. Каждый час.
И в этот момент что-то в ней дрогнуло и рухнуло.Стена страха, воздвигнутая между ними, дала трещину. Перед ней был не король,не враг, не насильник. Перед ней был такой же испуганный, загнанный в уголюноша, как и она. Может быть, даже более загнанный, потому что на его плечахлежала ответственность за целое королевство, а он не имел над ним никакойвласти.
Не думая, движимая внезапным порывом сострадания,которое было сильнее страха, она шагнула к нему и очень осторожно, почти некасаясь, положила свою руку на его руку, сжимавшую свиток. Его кожа былагорячей.
— Тогда, может быть… — ее голос дрожал, но словашли от самого сердца, — может быть, мы не должны быть тюремщиками друг длядруга?
Он вздрогнул от ее прикосновения, как от ожога.Его глаза, широко раскрытые, впились в нее. Не с гневом. С изумлением. Сболезненной, жадной надеждой, которую он, казалось, сам боялся признать.
Он не оттолкнул ее. Он стоял, замерший, и смотрел,как будто видел ее впервые. Видел не дочь Кима, не пешку, а девушку сзаплаканным лицом и глазами, полными той же боли, что и в его душе.
Очень медленно, как будто боясь спугнуть, онповернул свою руку и сомкнул пальцы вокруг ее ладони. Его рука была большой,сильной, мозолистой от меча и лука. Ее рука — крошечной, холодной и дрожащей.
— Ми Ён… — произнес он ее имя впервые. Не«королева», не «ты». Ее имя. Оно прозвучало на его устах странно, непривычно,но без ненависти.
Она не ответила. Она просто стояла, чувствуя, кактепло его руки медленно проникает в ее ледяные пальцы, растекается по запястью.Это было первое человеческое прикосновение, которое она ощущала с тех пор, каквошла в этот дворец. Прикосновение, не несущее боли, унижения или расчета.Просто… прикосновение.
Они простояли так, может быть, минуту, а может,целую вечность, слушая биение своих сердец в тишине ночной молельни. Мир за еестенами, со всеми его интригами, ненавистью и опасностями, на мгновениеотступил, оставив только их двоих — двух потерянных, напуганных детей впозолоченной клетке, нашедших, к своему собственному ужасу и изумлению, что онине совсем одни.
Потом он тихо, без слов, отпустил ее руку. Еголицо снова стало закрытым, но не таким жестким, как прежде.
— Тебе стоит вернуться, — сказал он глухо. —Холодно.
— А вы? — вырвалось у нее.
— Я… мне нужно подумать.
Он повернулся и вышел, оставив ее одну в молельнес трепещущим пламенем лампады и со свитком Ли Бо, который он забыл на полу.
Ми Ён подняла свиток, прижала его к груди. Нащеках снова были слезы, но теперь они были другими. Не от отчаяния. Отстранного, болезненного облегчения. От понимания, что враг, которого она такбоялась, возможно, не враг вовсе. А такой же пленник.
И это открытие было страшнее любого кошмара.Потому что оно означало, что ее сердце, которое она заковала в лед длявыживания, снова начало чувствовать. А чувства в этих стенах были смертельноопасны. Для них обоих.
***
Главный придворный евнух Ким редко спускался вподвалы лично. Обычно достаточно было послать Пёна или кивнуть одному из своихбезгласных тюремщиков. Но сегодняшний случай требовал его личного внимания. Требовалпоказательного действа.
Под дворцом Кёнбоккун, под каменными плитамипарадных залов и ароматными кедровыми полами жилых покоев, существовал другоймир. Сырой, холодный, пропитанный запахами плесени, ржавого железа и чего-то сладковато-гнилостного,что въедалось в одежду и кожу. Воздух здесь был густым и неподвижным, лишьизредка его шевелило пламя факелов, вбитых в стены. Здесь не было окон, тольконизкие, сводчатые потолки, с которых капала вода, и бесконечные коридоры, ведущиев каменные мешки.
Именно в одном из таких мешков, в помещении,которое с натяжкой можно было назвать «местом для допросов», и находился сейчасевнух Ким. Он сидел на простом деревянном табурете, принесенном специально длянего, в то время как его люди — двое коренастых, молчаливых евнухов с тупыми,жестокими лицами — держали у стены тщедушного мужчину в порванной одеждечиновника низшего ранга. Это был писарь из Министерства общественных работ, тотсамый, что осмелился в частной беседе усомниться в смете по дамбе в Чолле.Усмехнулся, сказав, что «и половины указанной суммы хватит, если не красть».
Сейчас на его лице не было усмешек. Оно былозалито кровью из разбитого носа, один глаз заплыл, губы тряслись.
— Господин… господин Ким… клянусь… я никому… — лепеталон, захлебываясь кровью и страхом.
Евнух Ким молчал. Он медленно снимал с пальцевмассивные кольца — нефритовое, золотое с рубином — и аккуратно складывал их вбархатный мешочек, который держал Пён. Его движения были неторопливыми,ритуальными. Затем он вытянул перед собой свои руки, тщательно рассмотрел ихпри свете факела. Руки были ухоженными, с длинными пальцами и аккуратныминогтями, но на костяшках виднелись старые, белесые шрамы — память о временах,когда ему приходилось делать грязную работу самому.
— Ты знаешь, — наконец заговорил евнух, и егоголос, мягкий и плавный, казался в этой обстановке еще болеепротивоестественным, чем крики, — я ценю прямолинейность. Искренность. Но естьискренность глупца, а есть — искренность преданного слуги. Твоя, увы, первая.
Он вздохнул, с сожалением покачав головой.
— Воровать можно. Это естественно. Как дыхание. Ноговорить об этом вслух… — он цокнул языком. — Это как выплеснуть ночной горшокна парадной лестнице. Не эстетично. И заражает воздух.
Писарь зарыдал, бессильно обмякнув в рукахдержавших его людей. По внутренней стороне его бедер потекли струйки мочи,смешиваясь с грязью на полу.
— Пожалуйста… у меня семья… дети…
— Именно поэтому мы здесь и беседуем, а не твоесемейство, — мягко возразил Ким. — Я человек милосердный. Но милосердие должнобыть заслужено. Информацией.
Он жестом подозвал одного из своих людей. Тотподошел, держа в руках не плеть и не щипцы, а простой, толстый бамбуковыйпестик для толчения риса, обточенный до идеальной гладкости.
— Ты работал со сметами, — продолжил евнух, глядяна пестик, как художник на кисть. — У тебя острый глаз. И, как я слышал,хорошая память. Мне нужны имена. Имена всех, кто в твоем министерстве впоследнее время проявлял… излишний интерес. Копался в старых архивах. Задавалнеудобные вопросы. Особенно о периоде правления покойного короля. Особенно о…лекарских назначениях и поставках в дворцовую аптеку.
Глаза писаря расширились от нового ужаса. Онпонял, о чем его спрашивают. Это было уже не воровство. Это было государственнойизменой.
— Я… я не…
— Подумай, — перебил его Ким. Он взял пестик изрук слуги, взвесил его в ладони. — Ты можешь сохранить свои пальцы. Свои глаза.Свое горло. Ты можешь даже получить мешочек серебра и новое место в провинции,подальше от столицы. Все, что мне нужно, — это несколько имен. И твоя…искренность.
Он медленно встал и подошел к писарю вплотную.Запах страха, мочи и пота ударил ему в нос. Евнух поморщился, но не отступил.
— Видишь ли, — прошептал он так тихо, что услышатьмог только писарь и, возможно, всевидящий Пён, — когда король начинает рыться впрошлом, это значит, он ищет оружие. Оружие против меня. А я не могу этогодопустить. Я стар. Мне нужен покой. А покой строится на уверенности, что всенити в моих руках. Даже те, что тянутся из могил.
Он прикоснулся холодным, гладким концом пестика кокровавленной щеке писаря. Тот вздрогнул, как от удара током.
— Итак, — голос евнуха снова стал обыденным,деловым. — Имена.
Молчание длилось недолго. Под давлением холодногобамбука, прижатого теперь к его здоровому глазу, писарь начал выкрикиватьимена. Сначала одно, потом второе, третье… Его голос срывался на визг. Он выдалколлег, начальников, случайных знакомых. Он плел паутину страха, чтобы спастисвою шкуру.
Евнух Ким слушал, кивая, временами уточняя детали.Пён стоял рядом с восковой дощечкой и стилом, бесстрастно записывая все, чтослышал. Когда поток иссяк, и писарь, обессилев, просто хрипел, Ким отступил.
— Хорошо, — произнес он. — Очень хорошо. Тызаслужил свое милосердие.
Он повернулся, чтобы уйти, но на полпути к двериостановился, как будто что-то вспомнив.
— Ах да, — сказал он, не оборачиваясь. — Ноискренность должна быть полной. Чтобы не было соблазна взять серебро, а потом…раскаяться. Пойти к исповеди. Или к не тем людям.
Он кивнул одному из своих людей. Тот, не меняясь влице, взял пестик, который оставил Ким, и, прежде чем писарь успел понять, чтопроисходит, с силой, выработанной годами подобной работы, вставил ему в рот.
Хруст костей и зубов, приглушенный мясистый звук изатем — тихий, пузырящийся хрип. Писарь не закричал. Он не мог. Его челюстьбыла раздроблена, язык и мягкие ткани превращены в кровавое месиво. Он издаваллишь булькающие, животные звуки, скрючиваясь на полу в немой агонии.
Евнух Ким, уже стоя в дверях, обернулся и бросилпоследний взгляд. Его лицо оставалось абсолютно спокойным, даже слегказадумчивым.
— Вылечите его, — распорядился он своим людям. —Насколько возможно. Затем выдайте ему то серебро и отправьте с караваном накрайнюю северную заставу. Пусть служит там писцом. Если выживет.
Он вышел в коридор, и Пён бесшумно последовал заним, унося восковую табличку с именами. Они шли молча, поднимаясь по крутойкаменной лестнице обратно в человеческий мир. Только когда они вошли в потайнойпроход, ведущий прямо в личные покои евнуха, Ким заговорил.



