- -
- 100%
- +

1
Енот: — А он, значит, такой: «А-а-а!» — Руками машет и говорит: «Т… т… т…»
Обезьяна, сидевшая возле ананасового куста, кидает ананас в спину енота.
Енот (возмущённый, оборачивается): — Ты чего?
Обезьяна: — Я думала, ты подавился. Хотела помочь.
Енот: — Чем я, по-твоему, мог подавиться? Это ты только и делаешь, что набиваешь брюхо с утра до вечера.
Обезьяна: — А чего тогда «т… т… т…»?
Енот: — Откуда я знаю. Так он сказал. А я передаю слово в слово.
— Стоп! — раздалось в наушниках у Давыда.
Это скомандовал Ломтев, наблюдавший за записью из контрольной.
— Что? — удивился Давыд. — Опять рассинхрон?
— А сам не видишь?
— Нет.
— Всё, ребятки, — уже спокойно продолжил Ломтев. — Давайте на сегодня закончим. Продолжим завтра.
По тон-комнате пронёсся коллективный вздох, похожий на шум прибоя. Леночка — голосом обезьянки, роль которой дублировала минуту назад, — воскликнула:
— Уря!
Павел, отвечавший за броненосца, молча нахмурился и неодобрительно посмотрел на Лену.
Давыд не знал, радоваться ему или огорчаться. С одной стороны, закончив работу на час раньше положенного, он мог прийти ещё до обеда домой и заняться озвучкой своего собственного проекта. Но с другой — в последнее время он стал чувствовать себя возле микрофона чересчур некомфортно. Что-то мешало в горле, отвлекало от картинки, с которой нужно было синхронизировать голос. Странная слабость во всём теле к вечеру переходила в ломоту и головные боли. Не успевал покупать анальгин. Это продолжалось уже месяц.
Сколько раз мама говорила ему: «Сходил бы ты, сынок, к лору». И он понимал, что надо. Но больницы и врачи вызывали в нём неприятные чувства, с самого детства, без особой на то причины.
Совсем другое дело, это ломтевское «стоп», звучавшее по пять-шесть раз за сеанс. От него по спине Давыда начинали ползать мурашки. И это он вполне мог себе объяснить. Казалось бы, обычная команда в работе дублёра. Но для Давыда Бакина в ней таилось нечто большее — нечто из прошлого, которое однажды перечеркнуло его мечту стать настоящим актёром.
Сколько ему тогда было? Наверное, семь лет. Во втором классе он репетировал роль Пьеро в школьном спектакле — и у него это отлично получалось. До тех пор, пока Славик Пухов не стянул с него штаны прямо посередине репетиции. Второгоднику Пухову, конечно, влетело от директрисы, но Доде, как называли Давыда одноклассники, легче не стало. Потому что в первом ряду актового зала сидела девочка, в которую он был влюблён, — Света Липина. В принципе, для одной её он и играл роль, вкладывая в печальный образ героя всю детскую душу. Он видел её восхищённый взгляд. Если уж не мог растопить её сердце своей неказистой внешностью, то уж перед талантом она не смогла бы рано или поздно устоять. Это он знал точно. И надо же было случиться такому облому.
Понятное дело, что после этого Света забыла о его существовании, а Додю стали называть не иначе как Додик — в самом унизительном смысле этого слова. Он возненавидел своё имя, несмотря на то, что в переводе с иврита оно означало «любимый». Кем любимый? Теперь уж точно не Светкой. А родительская любовь не в счёт.
Сколько слёз пролил бедный Давыд всю последующую четверть, до самых летних каникул. Сколько раз сгорал от стыда, вспоминая своё фиаско. Мечтая отомстить Пухову, записался в секцию бокса. Но когда почувствовал себя готовым к реваншу, Славика перевели в другую школу. Из бокса Давыд за ненадобностью ушёл. От отчаяния, продолжая себя наказывать, поступил в музыкальную школу на класс баяна. Тем не менее Додик снова превратился в Додю, а иногда даже в Давыда — драться он научился первоклассно. Но о театре забыл. Сцена теперь пугала. Да и Светка больше ни разу не посмотрела в его сторону так, как это бывало раньше. Тут даже бокс не помог — не поймёшь этих девчонок.
К счастью, у Давыда обнаружилась прекрасная дикция. В художественном чтении можно было вполне проявить свой актёрский дар, при этом физически оставаясь в тени от зрительских глаз. Давыд это очень хорошо понял и стал развивать новый навык — сначала участвуя в школьных радиоспектаклях, а после окончания школы устроившись работать диктором на местное городское телевидение. Слава богу, ломка голоса прошла как по маслу, насытив тенор Давыда нотками волшебного баритона. Со временем небольшие студии стали приглашать его на дубляж, а писатели доверяли озвучить свои тексты.
Вернувшись из армии, Давыд попробовал обжиться в Москве, попытал счастья на некоторых телевизионных каналах — но уже через год понял, что финансово не справится с конкуренцией, и вернулся в родные пенаты. Удовлетворился не всегда стабильными заработками, но всё же любимым делом, поменять которое на что-то другое не представлял возможным.
Давыду Семёновичу Бакину исполнилось тридцать четыре, а он так и не повзрослел — не заметил, как пролетело двенадцать лет после возвращения из Москвы. Не успел жениться, не успел приобрести никакой иной профессии, не обзавёлся близкими друзьями, продолжая жить с мамой, на плечи которой легли все заботы о его быте. Впрочем, мама была не против. Оставшись вдовой десять лет назад, она не мыслила своей жизни без сына, понимая, что и тот, случись с ней что, совсем потеряется в этом бесчувственном мире — без нормальной профессии, без опыта в бытовых мелочах, без любящей и любимой женщины.
Давыд снова вытащил на поверхность потайное значение своего имени и теперь им гордился — не самонадеянно, не с пошлым самолюбованием, а как-то тихо, по-домашнему, словно хранил в кармане тёплый камешек. «Любимый». Пускай не всеми, пускай не всегда — но ведь где-то в самой сердцевине языка, в древних звуках, кто-то уже заранее решил, что он будет любим. Это успокаивало.
— Давыд, — вывел его из задумчивости голос Лены. — Эй там, на судне, есть кто живой?
— Что? — встрепенулся он.
— Как насчёт посидеть втроём в «Пастушке́»? Ты какой-то совсем потерянный в последнее время.
— Не очень сейчас удобно, — ответил Давыд.
— А что так? Паша, — обратилась Лена уже к «броненосцу», — поддержи.
— Да почему нет… — не задумываясь ответил тот. — Вариант годный.
— Вот видишь. Давай, Семёныч. Выше нос. Поднять паруса́!
Но чем сильнее его подбадривали, тем больше возрастало в нём внутреннее сопротивление. Да и то, как смотрела на него Лена, напомнило ему Свету Липину в то время, когда он ещё блистал на сцене. «И что она во мне нашла?» — думал Давыд и не мог ответить на свой вопрос. Может быть, боялся разочаровать — оказаться при более тесном знакомстве совсем не тем, за кого принимала его Лена. Он давно уже отвык от компаний, а на праздниках, где иногда приходилось бывать, никто от него ничего особенного не ждал, так что там можно было затеряться и просто наблюдать за весельем. Да и запись аудиокниги он тоже отложить не мог — уже настроился и думал только о ней.
— Извините, — сказал наконец он, — но сегодня без меня. Дела́. Только без обид, лады́?
Лена разочарованно вздохнула, пожала плечами и опустила глаза, ничего не ответив. «Броненосец» Павел только протёр очки и чихнул.
— Твоя правда, — сказал он. — Кого подвезти? Я сегодня на своей. В принципе, пить тоже нельзя.
***
Есть люди, которые живут немного поодаль от обыденной жизни — не потому что им всё равно, а потому что они заняты чем-то внутренним, чем-то, чего не видно снаружи, но чего никак нельзя оставить на произвол. Давыд был именно таким. Мог пропустить автобус, потому что в этот момент мысленно разбирал монолог Гамлета. Мог забыть поесть, потому что крутил в голове интонацию одной-единственной фразы. Приятели у него были, — немного и не очень близкие — и все они давно привыкли: разговаривая с Давыдом, никогда нельзя быть уверенным, что он здесь целиком. Какая-то часть его всегда оставалась там, внутри него, в звуке или в не очевидной для внешней ситуации мысли.
Голос был его сценой, его костюмом, его светом рамп. Когда он говорил «добрый вечер, в эфире…», у диспетчеров на телевизионной станции непроизвольно выпрямлялись спины. Баритон его, с лёгкой хрипотцой по краям — как хороший чай с дымком. Откуда в этом невысоком, слегка сутулом человеке в вытянутом свитере брался такой звук — никто толком объяснить не мог. Люди, слышавшие его впервые, умолкали на полуслове и переглядывались.
Это был его способ существовать. Не видимым, а слышимым. Не телом, а звуком.
Снаружи догорали последние дни мая. Давыд их не замечал.
2
Самочувствие Давыда с каждым днём ухудшалось. С большим трудом закончив в студии озвучку мультфильма, он взял паузу в работе и решил наконец обследоваться в областной больнице. Что-то инородное всё сильнее мешало в горле, голос совсем охрип, сделав почти невозможным самое элементарное чтение.
Обследование показало плачевные результаты — полипы в области голосовых связок. Необходимо было оперативное вмешательство, а это означало, что пауза в любимой работе может затянуться недопустимо долго. Но другого выхода не было, и Давыду пришлось лечь на операционный стол.
Однако события стали разворачиваться по непредсказуемому сценарию. С одной стороны, случившееся уже перед самой операцией вывернуло жизнь Бакина наизнанку, но с другой — он выжил только благодаря тому, что находился в критический момент уже в стенах больницы. Наверное, врачи провели недостаточную диагностику и не заметили аневризмы сонной артерии перед тем, как назначить операцию. Но в итоге они же и проявили чудеса своего искусства, сумев вовремя устранить последствия разрыва артерии. Помедли они на минуту дольше — и Давыду уже несли бы на могилу цветы.
Сам он ничего этого не видел и не осознавал. Потерял сознание сразу, как только открылось внутреннее кровотечение.
Очнулся два дня спустя в палате реанимации. Рядом с ним с серьёзными лицами суетились медсёстры, меняя капельницы и вкалывая иглы в левую руку. Эту руку он не чувствовал — как, впрочем, и всю левую половину своего тела. Кроме того, он совсем не мог говорить: связки не слушались, половины слов из словаря он никак не мог вспомнить.
Ужас постепенно овладел всем его существом. Что произошло? Неудачная операция? Паралич? Никто не мог ответить на эти вопросы — потому как и задать их не получалось. Лишь на четвёртый день лечащий врач более-менее внятно обрисовал картину случившегося и даже попробовал обнадёжить: самое страшное позади, через недельку-другую, максимум через месяц, чувствительность вернётся. Давыд, конечно же, не поверил ни единому слову, поставив на себе крест. Но на пятый день, когда в палату пустили маму, смог сказать первое слово: «привет». К вечеру уже вымолвил «да» и «нет», а ещё через два дня, когда в реанимацию прорвалась Лена, — произнёс её имя. Этот факт его несколько успокоил.
Пролетела ещё неделя — и получилось пошевелить левой рукой. Он даже пытался приподняться на койке, однако бдительная сестра быстро привела его обратно в лежачее положение.
В палате реанимации их было двое — он и ещё какой-то пожилой мужчина, которого ввели в продлённую медикаментозную кому. Что именно с ним случилось, Давыд не знал, но всякий раз этот старик становился для него ярким свидетельством того, что бывает в жизни и хуже. Мужчину готовили к очень сложной операции, но каждый день откладывали её по непонятным причинам. К нему раз в три дня пускали молодую девушку — наверное, его дочь или внучку. На вид ей было лет тридцать. Она была стройна, красива лицом и грациозна в движениях, несмотря на то, что в таких обстоятельствах мало кто может чувствовать себя в полной мере раскрепощённо.
Чтобы хоть как-то отогнать от себя чёрные мысли, Давыд пытался больше думать об этой девушке. Сначала, воображая себя Холмсом, выстраивал гипотезы о её характере, о работе, о привычках. Получалось обманчиво, поскольку образ рисовался очень уж романтичным, даже вопреки правильным догадкам, которые Давыд всё-таки допускал, используя «дедуктивный» метод. Эта девушка одевалась строго, каждый раз приходила в разной одежде, но всегда с иголочки, не придерёшься. Обручального кольца на её руке он не заметил — только изящный кожаный браслет на запястье с подвешенным к нему золотым крестом. Дорогая сумочка, туфли без каблука, шик которых не портили даже надетые поверх голубые бахилы. Он пытался отгадать её имя. Ольга? Возможно. На звук это имя казалось прочным и в то же время по-женски гибким. Вероника ей тоже шло, но только в сокращённом варианте — Ника. А в полном — слишком длинно. Когда её имя было произнесено одной из сестёр, Давыд удивился. Девушку звали Настя. Среди его вариантов такого не предлагалось.
«Какой же бывает она в обычной жизни, — пытался представить себе Давыд, — при жёлтом свете настольной лампы, в домашнем халатике на голом теле?» И перед взором его будто вспыхивал экран, где Настя лежит на диване с книгой в руках, медленно перелистывая страницы, а край её халатика всё больше сползает, обнажая бархатный загар до невозможности стройной ножки.
С каждым новым визитом девушки Давыд распалялся всё сильнее, и воображаемые картины уже переставали быть приличными, пугая его своим содержанием и своей реалистичностью. Каким-то образом чувствительность его тела от этого восстанавливалась только быстрее. В конце концов его перевели из реанимации в отдельную палату и стали готовить к операции по удалению полипов — поскольку те никуда сами собой не делись. Покидая реанимацию, он посмотрел на бирку, прикреплённую к кровати своего теперь уже бывшего соседа: Кремен. П. И. Фамилию, судя по всему, сократили. Но этому старику она подходила как раз в таком виде — тот даже спал с суровым лицом, похожий на каменную фигуру. Кремень.
Давыд подписал все необходимые документы, понимая риски и частично снимая ответственность с врачей, которые хотели на какое-то время операцию отложить. Он не мог ждать — не мыслил жизни своей без того, чтобы не читать вслух. Если не сделать это сейчас, то потом сложно будет и набраться решимости, и собрать нужное количество денег. Деньги не такие уж и большие, но без единственного источника дохода даже меньшая сумма виделась неподъёмной. Пока ещё имелись кое-какие накопления; помогли к тому же и коллеги — особенно постаралась Лена; мама, само собой, тоже в стороне не осталась.
Между тем, скучая по книгам, Давыд попросил принести в палату что-нибудь почитать. Всё свободное время между процедурами он сидел то с томиком Достоевского, то с рассказами Куприна, представляя, как звучали бы предложения, имей он возможность читать вслух. Его словарный запас восстановился до прежнего уровня, а чувство текста обострилось настолько, что, даже закрыв глаза, он словно продолжал читать — удивляясь тому, что его внутренние тексты почти слово в слово соответствовали реальным. Конечно, это можно было бы объяснить тем, что, к примеру, «Олесю» он перечитывал пятый раз и вполне мог подсознательно воскрешать в памяти предложения прежде, чем прочитывал их снова. Но с каждым днём эта новая способность приобретала всё более странное направление.
К полуночи, утомлённый чтением, он стал проваливаться в состояние, хотя и похожее на сон, но всё же от него отличавшееся: он мог осознавать реальность и при этом контролировать любые образы, по желанию вызывая их перед своим внутренним взором. Думая о работе, он тут же оказывался в студии, видя в ней каждую мелочь и обострённо чувствуя всякий предмет, стоило лишь к нему прикоснуться. Он мог быть в этой студии один, а когда делалось скучно, вызывал образ Лены — та тут же появлялась возле своего микрофона и голосом обезьянки начинала начитывать очередной дубль. Поначалу такое погружение обескураживало его, так что он не мог долго удерживать это параллельное с реальностью состояние и «просыпался» с бешено колотящимся сердцем и с испариной на холодном лбу. В этом «полусне» он мог даже читать вслух любые книги, которые только желал, и голос его при этом звучал волшебно, убедительно и без малейшего изъяна. Жаль только — никто не мог слышать, кроме призрачных зрителей, которых он силой воображения усаживал в огромном амфитеатре.
А потом стало происходить нечто ещё более странное — сама собою, вопреки воле Давыда, появлялась объятая голубоватым пламенем книга в чёрной, будто измазанной в гудроне, обложке. Она открывалась перед ним, и на желтоватых, потрескавшихся страницах начинал медленно проявляться короткий текст — в каждом случае не очень понятный: то пугающий, то шутливый, то не имеющий совсем никакого смысла. Когда это произошло впервые, перед ним возникло только два слова: и виждь, и внемли. Это была строчка из пушкинского «Пророка». Но почему вдруг она?
Давыд так и стал называть спонтанно возникавшую книгу — Скрижалью. Не то чтобы он возомнил себя Моисеем, но это «внемли» настроило именно на такой лад.
Три ночи подряд Скрижаль появлялась в самых неожиданных местах, в которые устремлялся скованный полусном дух Давыда: картинка прежней местности как бы осыпа́лась, и вместо неё появлялся готический храм. Давыд оказывался внутри, стоял на солее́ лицом к алтарю; Скрижаль при этом лежала на аналое, а у себя за спиной он чувствовал присутствие множества людей, заполнявших напряжённым молчанием зал. Сквозь узкие высокие витражи пробивались разноцветные лучи солнца. По спине бежал холодок. Скрижаль вспыхивала и начинала вещать.
Во второй раз он прочитал: бежать и прятаться. И только очнувшись, понял, что это была не случайная фраза, а ответ на его вопрос — тот, что он задавал самому себе ещё днём, пытаясь решить, что делать со всем этим, но ответа не находя. Отныне это было его свойством, над которым он не имел никакой власти. И ещё один нюанс скрывался за этим вопросом — Давыд отметил это для себя чётко: спрашивая о том, что ему делать, он как бы вдогонку подумал о Насте, словно изначально хотел узнать именно о ней, но в последний момент это желание подменили собой мысли об открывшемся даре.
В третий раз Давыд решил задать Скрижали уже прямой и осмысленный вопрос. Держал его в уме до самого отбоя, пока в палатах не погасили свет. Ему хотелось узнать, что за человек с биркой «Кремен. П.И.» лежал в реанимации, которого продолжала посещать Настя. Ответ оказался неожиданным, многословным и не очень понятным: Кирюша зовёт. Не могу больше. Отпусти.
Теперь сомнений не оставалось — Скрижаль могла отвечать на вопросы.
Однако теперь её образ стал являться даже посреди дня. Давыд мог просто сидеть на койке и читать, мог находиться в столовой или в туалете, мог ожидать очередное появление Насти, дежуря, как часовой, в коридоре… В глазах просто мутнело, и реальность терялась едва различимым маревом где-то на периферии сознания, замещаясь всё тем же храмовым залом. Это длилось, может быть, полторы или две секунды — за этот промежуток Давыд не успевал упасть или выронить из руки стакан с чаем, однако его предобморочное состояние можно было заметить со стороны, что и удавалось порой медсёстрам. Он убеждал их, что всё в порядке, сам при этом пугаясь и не понимая, что делать дальше.
После удаления полипов выдалось пару дней без провалов. Давыд успел отдохнуть, ещё больше свыкнуться со своим сверхъестественным даром и попытаться очертить русло, в котором ему следует отныне двигаться, чтобы окончательно не повредить собственный разум.
3
Тем временем чувства Давыда к Насте начинали пугать. Пугать не тем, что они всё больше походили на неуправляемую страсть, а тем, что у них не находилось никаких перспектив. Ни разу за всё то время, в течение которого девушка посещала отца, она не обращала на Давыда внимания. Пока он лежал в реанимации, она ещё бросала в его сторону прохладное «здрасьте», но как только его перевели в обычную палату — тут же перестала узнавать.
От обиды и от желания выведать о Насте что-нибудь более существенное он пытался её «прочесть», но всякий раз натыкался на какую-то стену, не позволявшую заглянуть дальше, чем мог любой другой наблюдатель. Настя не читалась — точно так же, как не читался для себя он сам. Исключением была только самая первая, не вполне осознанная попытка, когда скрижаль выдала ему невнятное бежать и прятаться. Кому и от кого? Ему от Насти — или ей от него? Или от кого-то другого? Ей угрожает опасность?
Давыд ухватился за эту последнюю догадку — что сделал бы на его месте всякий, не желающий терять надежду на свою неоспоримую ценность. Он-то точно никакой опасности для девушки не представлял. Да и сам он уже взрослый. Не какой-нибудь подросток, способный от первой же неудачи навредить собственному здоровью. «Да-да, — подумал Давыд, — ей что-то наверняка угрожает. Ведь Скрижаль ни разу ещё не ошиблась».
В последние дни после второй операции Давыд экспериментировал особенно много, позволяя себе самые дурацкие вопросы. Спрашивал, например, как сыграют «Спартак» и «Динамо» в московском дерби. Ответом было: Стена дрогнула. Белая мышь в чужом доме. И «Динамо» выиграло со счётом 1:0 — единственный гол был забит со штрафного, во время которого один из стоявших в спартаковской стенке защитников инстинктивно уклонился от летевшего в голову мяча.
Потом во время разговора с Леной Давыд, обратив внимание на её отстранённо-усталый вид (чего с ней никогда не случалось раньше), спонтанно погрузился на пару секунд в чтение и увидел весёленькое: тра-та-та, тра-та-та, мы везём с собой кота. Он уже знал, что подобная весёлость со стороны Скрижали не предвещает ничего забавного — напротив, это всегда было циничной манерой с шутками и прибаутками оповестить читающего о грядущих или уже свершившихся трагических обстоятельствах.
— У тебя что-то случилось? — спросил у Лены Давыд.
Та опустила глаза, на секунду нахмурилась и сказала:
— С чего ты взял?
— Показалось, — пожал он плечами.
— Да ничего. — Лена продолжала смотреть в пол.
— Кошка? — решился предположить Давыд, хотя и не знал, имелись ли у Лены дома питомцы.
Девушка вздрогнула. Посмотрела на него с удивлением и тревогой:
— Тебе кто-то сказал? У тебя был Ломтев?
— О чём?
— О кошке.
— Нет. Из студии только одна ты приходишь. Так что с ней?
Лена вздохнула и снова опустила глаза:
— Похоронила вчера. Почти семь лет жили душа в душу. Жалко.
Так что поводов не доверять Скрижали у Давыда не оставалось. И чем сильнее он уверялся в этом, тем неотступней становилась убеждённость в том, что Насте нужно рассказать о Кирюше. Разумеется, он понимал, какое впечатление своими словами произведёт на девушку — для любого стороннего человека эта абракадабра покажется бредом сумасшедшего. Но ведь он давно уже отказал себе в шансах быть по-настоящему замеченным Настей, поэтому какая разница, что она подумает о нём после его слов.
За три дня до выписки у Давыда выдался шанс остановить Настю в коридоре и начать разговор.
— Здравствуйте, — сказал он особенно настойчиво, чтобы в этот раз девушка не смогла его не заметить.
Настя взглянула на него, кивнула в знак приветствия и хотела было пройти мимо, но вдруг задержалась, словно вспомнила о чём-то важном.
— Вы не узнаёте меня? — воспользовался её замешательством Давыд. — Я лежал в реанимации по соседству с вашим отцом. Это ведь ваш отец?
— Да, — ответила девушка, всё более внимательно всматриваясь в своего собеседника. — Я помню. Кажется, Давыд?
— Давыд.
— Вы хотели о чём-то поговорить?
— Хотел. Только… Возможно, мои слова покажутся вам слегка странными. Но я должен… Мне кажется… — Давыд не знал, как правильнее сформулировать необходимость в этой беседе.
— Да говорите уже, — уверенно произнесла Настя.
И Давыд, так и не найдя подходящих слов, выпалил прямо и без прелюдий:
— Кирюша зовёт. Не могу больше. Отпусти.
— Что? — Голос девушки прозвучал будто из-под сугроба. В нём не было удивления. Скорее — злость или даже упрёк, как если бы он предложил ей что-то непристойное.
— Простите, — встрепенулся Давыд. — Хотелось рассказать об этом иначе.
Он и дальше собирался до бесконечности извиняться и пытаться перевести сказанное им на обычный язык, вывалив на девушку и свои чувства, и историю о том, как, сам того не желая, превратился в провидца. Однако тут же осёкся, увидев, что с Настей происходит что-то не очень соответствующее его предположениям.




