Шёпот старого фолианта

- -
- 100%
- +
Она опустила руку. Взяла себя в руки — в прямом и переносном смысле. Заставила дыхание выровняться, сердце — замедлиться, мысли — улечься. И только тогда, когда почувствовала, что снова владеет собой, позволила себе то, чего не позволяла уже очень давно.
Она сняла очки. Медленно, двумя пальцами, как снимают что-то, что стало слишком тяжёлым. И сразу же мир вокруг стал мягче — не потому, что зрение изменилось, а потому, что очки были её маской. Маской библиотекарши. Маской обычной женщины. Маской той, кто прячется. Без них она была собой — той, кем была на самом деле. Той, кто прожил триста лет. Той, кто видел, как рушатся империи, как умирают друзья, как проходят эпохи. Той, кто устал.
Она протёрла переносицу — то самое место, где очки оставляли две красноватые вдавленные полоски, — и закрыла глаза. И впервые за долгие-долгие десятилетия позволила себе то, что запрещала всегда. Она позволила себе устать. По-настоящему устать. Не внешне — внешне она была всё той же красивой женщиной с голубыми глазами и серебряной заколкой в волосах. Её лицо не тронули морщины, её спина не согнулась, её руки не дрожали. Но душа её — душа, которую никто не видел, — вдруг стала старой. Древней. Тяжёлой. Как будто все триста лет разом навалились на неё, как будто все города, которые она сменила, все имена, которые она носила, все люди, которых она потеряла, все книги, которые она прочла, — всё это в один миг сжалось в комок и легло ей на плечи.
Она устала. Она устала прятаться. Устала бегать. Устала просыпаться каждое утро и напоминать себе, кто она, потому что, если не напоминать — можно забыть. Можно стать той серой библиотекаршей, которой она притворялась, и потерять себя настоящую. Устала бояться, что однажды в дверь войдёт кто-то — вот такой, как этот, с золотистым отблеском в глазах, с нервными руками, с узнаванием во взгляде, — и всё рухнет. Устала от того, что всё это время была одна. Совсем одна. Триста лет — одна.
«Ладно, — сказала она пустому подвалу. — Я предупреждала вас очень давно: не ищите со мной встречи. Теперь всё будет по-другому».
Она сказала это тихо — почти шёпотом, — но в её голосе не было ни страха, ни отчаяния. Была усталость. И была решимость. Та самая решимость, которая просыпается в человеке, когда он понимает: бежать больше некуда. Когда он понимает: всё, что он так тщательно строил триста лет, — рассыпалось. И теперь остаётся только одно — встретиться с тем, от кого он бежал. Лицом к лицу. Глаза в глаза. Так, как она не хотела — но так, как, видимо, было предназначено.
Мира открыла глаза. Надела очки. Поправила заколку — ту самую, с лунным камнем, которая всё ещё была чуть холодной, чуть тревожной, — и посмотрела на Кодекс.
— Я предупреждала вас, — повторила она, и на этот раз в её голосе было что-то другое. Что-то твёрдое. Что-то металлическое. Что-то от той женщины, которая триста лет назад стояла на берегу реки рядом с рыжеволосой девушкой и смеялась, не зная, что смеётся в последний раз. — Я предупреждала: не ищите со мной встречи. Не будите то, что спит. Не трогайте то, что вам не принадлежит. Но вы не послушали. Вы никогда не слушали. Ни он, ни она, ни вы все.
Она обвела взглядом маленькую каменную комнату — постамент, стены, мох, — и улыбнулась. Улыбка была невесёлой. Горькой. Так улыбаются люди, которые знают: впереди — не победа, а битва. И не просто битва, а битва, которую нельзя отложить.
— Что ж, — сказала Мира. — Теперь всё будет по-другому.
Она развернулась и пошла к двери. Серебристые линии на металле дрогнули, пропуская её наружу, и сомкнулись за её спиной, и комната снова погрузилась в темноту и тишину — только низкое, ровное гудение осталось в воздухе, как дыхание спящего.
А Мира поднималась по винтовой лестнице — вверх, к свету зелёных ламп, к запаху пергамента и пыли, к своей библиотеке, к своей маске, к своей жизни, — и в голове у неё, одна за другой, проносились мысли. Быстрые, чёткие, холодные. Такие, какие бывают у человека, который знает: пощады не будет.
Он нашёл её. Тот, кто искал три с половиной века. Тот, кто не остановится ни перед чем. Тот, чьи тени слушаются только его. Он нашёл её — и теперь уже не отступит. Значит, надо готовиться. Значит, надо вспомнить всё, чему учил Алистер. Значит, надо достать из дальних углов памяти то, что она так старательно прятала. Заклинания. Приёмы. Слова. Тени. Силу.
Мира поднялась на последнюю ступеньку, вошла в читальный зал и остановилась. За окнами был вечер — серый, дождливый, обычный. Горели фонари. Шли прохожие. Жизнь — та самая мирная, тихая жизнь, которую она так любила, — продолжалась. И Мира, стоя посреди своего зала, в своём сером платье, со своей заколкой в волосах, вдруг поняла: она будет по этой жизни скучать.
Потому что теперь всё будет по-другому.
Глава 3
Ночью Мира не спала — она редко спала полноценно, вечная жизнь в этом смысле была бесчеловечно неудобной.
Сон — настоящий, глубокий, тот, что приходит к людям после долгого дня и уносит их в мягкую, тёмную, бессловесную глубину, — был для Миры роскошью, которую она позволяла себе раз в несколько месяцев. Не потому, что не могла, — физически она могла спать сколько угодно, её тело не знало усталости в человеческом смысле. А потому, что сон был опасен. Во сне она теряла контроль. Во сне её сознание, всегда настороженное, всегда готовое к удару, отпускало поводья — и тогда сила, живущая в ней, начинала жить своей жизнью. Слова, которые она читала за день, всплывали в памяти и светились синим. Тени в комнате шевелились, повинуясь её дыханию. Книги на полках открывались сами собой, перелистывались, шептали. Однажды — это было лет сто пятьдесят назад, в маленьком городке на юге Франции — она проснулась от того, что вся мебель в комнате висела в воздухе окруженная магией. С тех пор Мира спала урывками. По два-три часа. Никогда больше. Никогда глубоко.
Вот и сегодня, после того как она погасила лампы в читальном зале, заперла двери и поднялась в свою маленькую комнатку на втором этаже — ту самую, где стояла узкая кровать, старый комод и кресло с продавленным сиденьем, — она не легла. Она постояла у окна, глядя на мокрую от дождя улицу, потом повернулась и пошла наверх. По узкой деревянной лестнице, которая скрипела в трёх местах — Мира знала этих места наизусть. Через маленькую дверцу, за которой начинался чердак — пыльный, тёмный, заставленный сломанной мебелью и коробками с книгами, которые она всё собиралась разобрать. И дальше — по ещё одной лестнице, совсем крутой, почти вертикальной, — на крышу.
Она иногда любила выйти на крышу библиотеки, в которой частенько оставалась ночевать, и никто ей этого не запрещал.
Крыша была плоская, покрытая тёмным рубероидом, с низким каменным парапетом по краю и старой водосточной трубой, торчащей в углу. Мира выходила сюда часто — летом, когда ночи были тёплыми и пахли липой, зимой, когда снег ложился на парапет ровным белым одеялом, весной, когда с крыш капало и воздух пах пробуждением, осенью, когда город внизу горел жёлтым и красным. Она любила эту крышу. Любила больше, чем свою комнату, больше, чем читальный зал, больше, чем весь остальной мир. Потому что отсюда, казалось, был виден город — весь, целиком, от края до края. И потому что здесь, наверху, под открытым небом, она могла дышать.
С помощью лёгкой магии, она всех своих малочисленных коллег убедила, что это нормально.
Магия была простой — почти незаметной. Мира не произносила заклинаний, не чертила символов, не жгла свечей. Она просто смотрела в глаза — и говорила. Не словами — хотя слова тоже были, — а чем-то другим, что жило в её взгляде, в её голосе, в её дыхании. Тонкой, почти прозрачной нитью, которая протягивалась от её зрачков к зрачкам собеседника и вплеталась в его мысли мягко, как вплетается в ткань чужая нитка — незаметно, но навсегда. Она делала это редко. Только когда нужно было. Когда кто-то из сотрудников — Валентина Петровна, заведующая читальным залом, или Костя, молодой библиотекарь, который приходил три раза в неделю, — замечал, что Мира остаётся ночевать в библиотеке. «Мира Андреевна, вы опять здесь? Дома-то не ждут?» — спрашивала Валентина Петровна, и Мира улыбалась, и смотрела ей в глаза, и говорила: «Дома пусто. А здесь — книги. Я за ними присмотрю». И Валентина Петровна кивала, и уходила, и на следующий день уже не помнила, что спрашивала. Не потому, что была глупой. А потому, что магия Миры была мягкой. Она не стирала память, не ломала волю, не подчиняла. Она просто вкладывала в чужое сознание маленькую, удобную мысль: «Всё в порядке. Так и должно быть. Мира Андреевна — библиотекарь. Библиотекари иногда остаются ночевать на работе. Это нормально». И мысль эта приживалась, как семечко, и прорастала, и никто никогда не задавал лишних вопросов.
Мира ненавидела эту магию. Ненавидела больше, чем все остальные свои умения, — а их у неё было немало. Потому что это была магия, которая касалась людей. Их мыслей. Их свободы. Того, что Мира ценила выше всего — ведь сама она триста лет не могла позволить себе быть свободной. Она оправдывала себя тем, что делает это редко. Тем, что не причиняет вреда. Тем, что ей просто нужно место, где она может быть одна. Но каждый раз, когда она касалась чужого сознания — пусть даже самым мягким, самым невинным касанием, — внутри неё что-то сжималось. Что-то, что ещё помнило слова Алистера: «Никогда не бери чужую волю, Мирослава. Даже самую малость. Даже на мгновение. Потому что тот, кто берёт чужую волю, рано или поздно теряет свою».
Она теряла свою уже триста лет. По крупицам. По каплям. Каждый раз, когда врала о бабушке. Каждый раз, когда притворялась обычной. Каждый раз, когда смотрела в глаза и говорила: «Это нормально».
Сегодня она вышла на крышу поздно — было, наверное, около двух или трёх часов ночи. Город внизу спал. Огни в окнах погасли, улицы опустели, только редкие фонари горели вдоль Печниковой, бросая на мокрый асфальт жёлтые круги. Дождь кончился, но воздух был влажным, тяжёлым, полным запахов — мокрого камня, мокрой листвы, мокрой земли. Небо было затянуто облаками, и луны не было видно, и звёзд не было, и весь мир казался чёрно-серым, размытым, как старая фотография.
Мира подошла к парапету и села — прямо на холодный камень, свесив ноги вниз. Она часто так сидела. Смотрела на город и думала. Или не думала — просто смотрела. Но сегодня думать придётся. Сегодня — придётся.
Глядя на спящий город, она вспоминала деревню у чёрного озера, где всё началось, и где, точнее, всё кончилось.
Деревня называлась Тихвин. Мира не помнила, почему её так назвали — может, в честь святого, может, в честь иконы, может просто потому, что здесь было тихо. Тихвин стоял на берегу озера — тёмного, почти чёрного, глубокого, как сама бездна. Вода в нём никогда не прогревалась до конца: даже в самые жаркие июльские дни у берега было холодно, а на середине — ледяная. Люди говорили, что озеро бездонное. Что в нём водятся духи. Что на его дне лежат города, ушедшие под воду много веков назад. Мира не знала, правда это или вымысел. Но она помнила, как сидела на его берегу вечерами — совсем ещё девчонка, босая, в простом льняном платье, с ободранными коленками, — и смотрела в чёрную воду, и чувствовала, как что-то в ней отзывается на эту черноту. Как что-то в ней тянется туда, в глубину. Как что-то в ней знает: она не такая, как все.
Там её научил первым словам силы Алистер Рейвен, седой маг с глазами цвета зимнего неба, который видел в деревенской девчонке то, чего не видела она сама.
Он появился в Тихвине осенью — Мире было тогда семнадцать, и она уже знала, что с ней что-то не так. Она не старела — или старела слишком медленно, — и это пугало её. Она слышала шёпот книг — даже тех, что никто не открывал десятилетиями, — и это пугало её ещё больше. Она видела сны, в которых говорила на языке, которого не знала, и эти сны были ярче, реальнее, чем сама жизнь. Она никому не рассказывала об этом. Ни матери, ни отцу, ни подругам. Она просто жила — тихо, незаметно, стараясь не выделяться. И ждала. Сама не зная чего.
Когда Алистер появился в её жизни, она была к этому готова.
Он учил её магии три года. Жил в маленьком доме на краю деревни, ходил с ней на берег чёрного озера, заставлял слушать воду, слушать ветер, слушать тишину. «Сила вокруг тебя, — говорил он. — Научись её чувствовать — и она сама потянется к тебе». Мира училась. Медленно, трудно, иногда со слезами — потому что сила не давалась, потому что слова не светились, потому что тени не слушались. Но Алистер был терпелив. Он никогда не повышал голоса, никогда не торопил её, никогда не говорил: «Ты недостаточно стараешься». Он просто ждал. И однажды — в один из тех серых, дождливых дней, когда озеро особенно чернело, — у Миры получилось. Первое слово силы. Первый синий всполох. Первая тень, которая согнулась под её рукой. Она заплакала тогда — от счастья, от облегчения, от чего-то ещё, чему не было названия. А Алистер улыбнулся — редко, скупо, как улыбались только он, — и сказал: «Теперь ты видишь. Теперь ты знаешь. Теперь ты — настоящая».
Там же рядом с ней у Алистера, училась и Варвара — рыжая, смелая, смеющаяся, её сестра по всему, кроме крови.
Варвара пришла к Алистеру через год после Миры. Она была старше — на два или три года, — и она была другой. Совсем другой. Где Мира была тихой и наблюдательной, Варвара была громкой и дерзкой. Где Мира пряталась, Варвара шла напролом. Где Мира молчала, Варвара смеялась. Она была как огонь — яркая, горячая, неукротимая. И Мира, которая всю жизнь была одна, которая всю жизнь чувствовала себя чужой среди людей, вдруг нашла того, кто её понимал. Не потому, что был похож. А потому, что был другим — так же, как она. Тоже чувствовал силу. Тоже слышал шёпот. Тоже не старел — или почти не старел. Они были сёстрами — не по крови, а по чему-то более важному. По судьбе. По дару. По одиночеству, которое делили на двоих.
Они учились вместе. Спали в одной комнате — в маленьком доме Алистера, на узких кроватях, поставленных рядом. Ели за одним столом. Ходили на озеро вдвоём — купаться, хотя вода была ледяной, и Варвара кричала от восторга, а Мира смеялась, глядя на неё. Они рассказывали друг другу всё. Всё. Абсолютно всё — свои страхи, свои мечты, свои тайны. Мира впервые в жизни открылась кому-то целиком — и это было страшно, и это было прекрасно, и это было так, как должно быть. Варвара была её сестрой. Её лучшей подругой. Её единственным человеком.
Мира помнила день, когда Варвара принесла ей заколку с лунным камнем, выменянную у цыганки на любимый платок.
Это было летом — жарким, душным, полным стрекота кузнечиков и запаха полыни. Они ходили на ярмарку в соседнее село — пешком, босиком, по пыльной дороге, — и там, среди пёстрых шатров и крикливых торговцев, Варвара увидела цыганку. Старую, смуглую, с глазами чёрными, как озеро. Цыганка продавала всякую всячину — бусы, кольца, ленты, — и среди всего этого хлама лежала заколка. Серебряная, с овальным камнем, который в свете солнца казался молочно-белым, как туман. Варвара замерла. Посмотрела на заколку. Потом — на цыганку. Потом — на Миру. И сказала: «Она твоя».
Она отдала за неё свой любимый платок — красный, с золотой каймой, тот самый, что носила не снимая, тот самый, что ей подарила мать. Отдала без колебаний. Без сожаления. Просто сняла с плеч и протянула цыганке. А потом взяла заколку — и вложила её в руку Миры. «Чтобы ты всегда помнила, — сказала она тогда, и Мира хранила эти слова, как никто ничего не хранил, — что светится в темноте».
Мира носила эту заколку с тех пор. Всегда. Триста с лишним лет. Она вплетала её в волосы каждое утро, и каждый вечер, снимая её, чувствовала, как что-то тёплое уходит из её дня. Заколка была не просто украшением. Она была памятью. Она была клятвой. Она была тем самым светом, который светится в темноте, — и Мира хранила её так, как хранят последнюю свечу в доме, где погасли все остальные.
Потом был вампир, красивый мужчина, тёмный в душе, в глазах которого пробегали золотые отблески, и Варвара смотрела на него так, будто прыгала в колодец и была рада падению.
Его звали Адриан Нокс — хотя тогда, триста лет назад, он называл себя иначе. Мира уже не помнила тем именем. Помнила только лицо. Красивое, породистое, с резкими скулами и тонкими губами, с глазами цвета старого золота, в которых что-то тёмное шевелилось на самом дне — медленно, сыто, как змея в тёплой воде. Он появился в Тихвине зимой — пришёл по льду чёрного озера, хотя лёд был тонким и никто, кроме него, не рискнул бы ступить на него. Пришёл один. Сказал, что путешествует. Сказал, что ищет знания. Сказал, что слышал о старом маге, который живёт на краю деревни. Алистер принял его — не потому, что доверял, а потому, что не мог отказать путнику в зимнюю стужу. Так было принято. Так было правильно. И это была ошибка.
Нокс остался на месяц. Потом на два. Потом на всю зиму. Он был обаятелен — чертовски, нечеловечески обаятелен. Он говорил мало, но каждое его слово падало в душу, как семя в плодородную землю. Он смотрел на людей так, будто видел их насквозь, — и людям это нравилось. Нравилось быть увиденными. Нравилось быть понятыми. Нравилось чувствовать, что кто-то — такой красивый, такой умный, такой древний — обращает на них внимание.
Варвара влюбилась в него с первого взгляда. Мира видела это — видела, как меняется подруга, как загораются её глаза, как дрожат её руки, когда Нокс входит в комнату. Видела — и молчала. Потому что Варвара была счастлива. А Мира никогда не видела её такой счастливой. Никогда — ни до, ни после. И Мира думала: может быть, это хорошо. Может быть, это то, что нужно Варваре. Может быть, этот красивый мужчина с золотистыми глазами — тот самый, кто сделает её счастливой навсегда.
Она ошибалась. Она ошибалась так, как не ошибалась никогда в жизни.
Варвара предала все их клятвы ради любви к Адриану Ноксу.
Это случилось весной — когда лёд на озере сошёл, когда воздух запах пробуждением, когда мир, казалось, начинался заново. Мира заметила не сразу. Варвара стала другой — тише, скрытнее, задумчивее. Она больше не смеялась так громко. Больше не приходила по ночам в комнату Миры — поговорить, посекретничать, просто посидеть рядом. Она уходила куда-то — одна, по вечерам, — и возвращалась поздно, с пустым, отстранённым лицом. Мира спрашивала: «Что случилось?» Варвара отвечала: «Ничего». И отводила глаза. И Мира — дура, слепая дура, которая три года считала Варвару сестрой, — верила. Верила, потому что хотела верить. Потому что не могла представить, что сестра может врать.
А потом Варвара сделала то, чего Мира не могла простить до сих пор. Не предательство. Предательство можно простить. Можно понять. Можно найти ему оправдание. Но то, что сделала Варвара, не имело оправданий. Варвара передала Ноксу все секреты, что смогла узнать во время обучения у старого мага Алистера Рейвена. Всё, чему он их учил. Все слова силы. Все приёмы. Все тайны. Всё, что Алистер доверял им — не потому, что был обязан, а потому, что любил их, как дочерей. Всё, что делало их сильными. Всё, что делало их неуязвимыми. Она отдала это чужому. Тёмному. Тому, кто пришёл по льду чёрного озера и остался, чтобы разрушить.
В частности, она тайно выкрала тот самый древний фолиант, содержащий по легендам невиданную силу.
Кодекс Эониума. Книга, которую Алистер хранил в своей комнате — в сундуке под кроватью, запертом на три замка, один из которых был магическим. Книга, о которой он говорил только шёпотом, только в темноте, только когда рядом не было никого, кроме Миры и Варвары. Книга, которая — Мира знала это теперь — была важнее всего остального. Важнее слов силы. Важнее приёмов. Важнее тайн. Потому что в ней была заключена сила, способная раскрыть то, что было скрыто от всех, — и, если бы Нокс получил её, мир изменился бы. Навсегда. Необратимо. К худшему.
Мира заметила это в самый последний момент.
Она не помнила, что её разбудило в ту ночь. Может быть, ветер. Может быть, тишина — слишком тихая, слишком плотная, как будто мир затаил дыхание. Может быть, что-то другое — то, что жило в ней и знало больше, чем она сама. Она открыла глаза в темноте, полежала секунду, слушая, и вдруг поняла: Варвары нет. Кровать рядом — пустая. Простыни смяты, но холодные. Давно ушла. Мира встала. Накинула платье — прямо на ночную рубашку, не думая, не соображая. Вышла из комнаты. Прошла по коридору — тихо, на цыпочках, хотя не знала, почему крадётся. И остановилась у двери в комнату Алистера. Дверь была приоткрыта. Внутри горел свет — слабый, дрожащий, как от свечи.
Мира заглянула внутрь — и увидела Варвару.
Варвара стояла на коленях перед сундуком. Сундук был открыт — все три замка сломаны, магический тоже, — и в руках Варвары был Кодекс. Она держала его бережно, почти благоговейно, как держат младенца. И она не слышала, как Мира вошла. Не видела, как Мира стоит в дверях. Не чувствовала ничего, кроме книги в своих руках.
— Варвара, — сказала Мира.
Варвара вздрогнула. Обернулась. И Мира увидела её лицо — бледное, осунувшееся, с тёмными кругами под глазами, — и её глаза. Ледяные серые глаза, которые когда-то смеялись, когда-то светились, когда-то любили. Теперь в них не было ничего. Ни стыда. Ни страха. Ни раскаяния. Только пустота. Только холод. Только чужое, тёмное, жадное что-то, что смотрело на Миру из глубины и не узнавало её.
— Отдай книгу, — сказала Мира.
— Нет, — ответила Варвара.
Мира сражалась с ней, и смогла отобрать этот фолиант в последний момент, но сама Варвара сбежала.
Это был не бой. Бой — это когда двое сходятся, чтобы победить. А то, что произошло в ту ночь, было чем-то другим. Чем-то более страшным. Чем-то более древним. Они стояли друг против друга — две женщины, которые три года делили кров, хлеб, тайны, мечты, — и между ними лежала книга. Книга, которая не принадлежала ни одной из них. Книга, за которую обе были готовы умереть.
Варвара ударила первой. Словом силы — тому самому, которому их учил Алистер. Слово сорвалось с её губ легко, привычно, как дыхание, — и синий огонь ударил в Миру, обжигая, ослепляя, сбивая с ног. Мира упала. Но поднялась. Потому что не могла не подняться. Потому что книга была важнее боли. Важнее страха. Важнее всего. Она ответила — тоже словом, тоже синим огнём, — и Варвара отшатнулась, и в её ледяных глазах мелькнуло что-то — не страх, нет. Удивление. Как будто она не ожидала, что Мира будет сопротивляться. Как будто она думала, что Мира сдастся. Как будто она забыла, кем была Мира. Кем они были друг для друга.
Они сражались долго — или, может быть, всего несколько минут, Мира не помнила. Время в ту ночь текло неправильно, как вода в чёрном озере, — то останавливаясь, то ускоряясь, то исчезая вовсе. Слова силы летали между ними, как искры от костра. Тени метались по стенам, повинуясь то одной, то другой. Свеча давно погасла, и в комнате стало темно, и в темноте были только они — две женщины, две сестры, два мага, — и книга, лежащая на полу между ними.
Мира не помнила, как она победила. Помнила только, как Варвара вдруг отшатнулась — резко, неожиданно, — и как книга оказалась в руках Миры. Помнила, как Варвара посмотрела на неё — в последний раз, — и как в её глазах на мгновение мелькнуло что-то человеческое. Что-то, что было Варварой — прежней Варварой, той, что отдала свой любимый платок за заколку с лунным камнем. А потом это что-то исчезло. И Варвара — рыжая, смелая, смеющаяся Варвара, сестра по всему, кроме крови, — развернулась и выбежала вон. В ночь. В темноту. В ту самую темноту, которую она выбрала вместо света.
Мира не стала её догонять. Она стояла посреди разгромленной комнаты — с книгой в руках, с кровью на губе, с пустотой в сердце — и смотрела, как Варвара исчезает. И знала: она больше никогда её не увидит. Не потому, что Варвара умрёт. А потому, что та Варвара, которую она знала, — та, что смеялась, что мечтала, что любила, — умерла в ту ночь. Умерла, не успев родиться заново.
После этого случая Мира покинула мага, решив, что ей этот мир не подходит.
Она ушла через три дня. Алистер не пытался её удержать — он слишком хорошо её знал. Он только посмотрел на неё — своими серыми, прозрачными глазами, — и сказал: «Ты уверена?» Мира кивнула. «Я не могу здесь больше оставаться, — сказала она. — Всё, что здесь было, — ложь. Всё, что я здесь любила, — ложь. Я хочу забыть. Я хочу начать заново. Где-нибудь, где никто меня не знает. Где-нибудь, где нет ни магии, ни тайн, ни предательств». Алистер молчал. Потом сказал: «Хорошо. Но есть одно условие».
Она скрылась от всех, стала простым на первый взгляд человеком. Таким, каких все привыкли видеть на улицах города и не обращать внимания.
По желанию старого мага, она забрала с собой магический фолиант, так как, по словам мага, только она могла его по-настоящему защитить, и она это уже доказала.
Алистер пришёл к ней в ночь перед её уходом. Он принёс Кодекс — завёрнутый в тёмную ткань, перевязанный верёвкой, — и положил его на стол перед Мирой. «Возьми, — сказал он. — Он твой теперь». Мира посмотрела на него. «Почему?» — спросила она. «Потому что только ты можешь его защитить, — ответил Алистер. — Ты уже доказала это. Ты сражалась за него. Ты рисковала жизнью. Ты не отдала его врагу. Я знаю: ты справишься. Я знаю: ты сохранишь его. Я знаю: ты не используешь его во зло». Мира хотела возразить — сказать, что не хочет, что не может, что это слишком, — но Алистер поднял руку, останавливая её. «Слушай меня, Мирослава, — сказал он. — Этот фолиант — не просто книга. Это ответственность. Это бремя. Это крест, который ты будешь нести до конца своих дней — а твои дни, как ты знаешь, очень длинны. Но ты — единственная, кому я могу его доверить. Потому что ты — моя лучшая ученица. Потому что ты — та, в ком я вижу себя. Потому что ты — та, кто не сломается. Я верю тебе. Верю, как не верил никому. Не подведи меня».



