- -
- 100%
- +

Ночь дышала вереском.
Этот густой, терпкий аромат - сладкий, медовый, почти удушливый - всегда был для Себастьяна Блэквуда запахом дома. Запахом свободы. Но сегодня все было иначе. Сегодня в медовую горечь вплелась тошнотворная, металлическая сладость крови, и это был его собственный запах.
Он стоял на коленях.
Холодные, влажные камни врезались в кожу, но эта боль была ничтожной, далекой, словно принадлежала кому-то другому. Спину раздирало огнем — там, где ритуальные кинжалы оставили свой след, исполосовав молодую плоть ровными, аккуратными линиями. Кровь медленно стекала по пояснице, по ребрам, пачкая кружево манжет, которые он не успел снять, и впитываясь в плотную ткань бриджей. Луна, равнодушная и яркая, заливала серебром это жуткое действо, выхватывая из темноты широкие плечи юноши, его склоненную голову и черные, как смоль, волосы, слипшиеся от пота на висках.
Он поднял взгляд.
Глаза Себастьяна Блэквуда были тем единственным, что не поддавалось тьме этой ночи. Яркие, невозможные, цвета бирюзы тропических морей, о которых он читал лишь в книгах, — сейчас они казались почти светящимися в лунном свете. Но в них не было покоя. В них полыхал пожар. Зрачок расширился настолько, что едва не поглотил эту небесную синеву, превращая красоту в нечто пугающее, безумное, первобытное.
Вокруг него, сомкнувшись неровным кольцом, стояли они. Совет Магов. Двенадцать старцев в тяжелых, расшитых серебром мантиях, чьи лица казались масками, вырезанными из старого пергамента. Их глаза горели фанатичным огнем, а пальцы, унизанные перстнями с магическими камнями, сжимали рукояти кинжалов. Кинжалов, что еще минуту назад пили его кровь.
— Твой дар вышел из-под контроля, Блэквуд, — голос Верховного мага, Аргуса Эшворда, был сухим и шуршащим, как осенняя листва под ногами. — Ты — угроза для каждого живущего в этом королевстве. Для магов и простых людей.
— Я не хотел, — собственный голос показался Себастьяну чужим, хриплым, рвущим горло изнутри. Он попытался вдохнуть, но воздух царапал легкие. — Я пытался… сдержать…
— Тщетно. — Эшворд покачал головой, и от этого движения тени на его лице зазмеились, словно живые. — Твоя сила — это пожар, а ты как ребенок, играющий с головешками. Ты обратил в пепел Башню Совета, Блэквуд.
Себастьян вздрогнул, и это движение отозвалось острой болью в исполосованной спине. Башня Совета. Гранит и вековая магия, вплетенная в каждый камень. Он помнил только вспышку собственного гнева — всего лишь мгновение, когда старейшины в очередной раз отказались слушать его доводы о реформе магических законов. Он хотел всего лишь привлечь их внимание, заставить увидеть в нем равного. А вместо этого...
— Внутри были люди, — голос Аргуса упал до шепота, но в этом шепоте слышалось железо. — Двенадцать магов, Себастьян. Двенадцать твоих братьев по дару. Они успели создать защитный купол в последнюю секунду. Ты не убил их сегодня. Но мог бы. И если ты не властен над своей силой сейчас, что случится завтра? Через месяц? Когда рядом с тобой окажутся те, кого ты любишь?
Перед глазами Себастьяна всплыло лицо матери. Ее бирюзовые глаза — точно такие же, как у него — полные слез и ужаса. Она умоляла его быть осторожнее.
— Дайте мне время, — хрипло выдохнул он, чувствуя, как сила снова закипает в крови, отзываясь на его гнев и отчаяние. Она пульсировала в висках, зудела под ногтями, жгла грудь изнутри, норовя вырваться наружу и испепелить всех этих самодовольных лицемеров в мантиях. — Дайте шанс.
— Шанса не будет, — Аргус сделал шаг вперед, и его тень упала на лицо Себастьяна, погасив лунный свет в бирюзовых глазах. — Мы не можем тебя убить, Блэквуд. Твоя семья слишком сильна, твоя кровь слишком стара. Наследник древнего рода, последний из проклятого семени. Если мы прольем твою кровь здесь, начнется война, которая уничтожит нас всех. — Он сделал паузу, давая весу своих слов опуститься на плечи юноши. — Но мы можем тебя запереть.
Себастьян рванулся, пытаясь встать, но невидимые путы вдавили его обратно в землю, заставив суставы жалобно хрустнуть. Бирюзовые глаза полыхнули такой яростью, что двое младших магов невольно отшатнулись.
— Нет! — Это был рев молодого сильного волка, схваченного капканом — Вы не смеете!
— Мы — Совет.
Двенадцать магов подняли кинжалы в едином, отточенном движении. Лунный свет скользнул по лезвиям, и они вспыхнули холодным пламенем.
Заклинание Сдерживания сорвалось с их губ как вой.
Воздух вокруг Себастьяна сгустился, стал вязким, как смола. Ему казалось, что с него живьем сдирают кожу — нет, не кожу, а саму суть, сам дар, который был частью его плоти и духа с самого рождения. Его вырывали наружу грубыми, невидящими пальцами, скручивали в тугой жгут, а потом, с чудовищной силой, вплавляли обратно. Каждая клетка тела кричала, разрываемая этим насилием. Невидимые цепи обвили его душу, стиснули грудь, не позволяя вздохнуть, сковали руки и ноги.
Себастьян закричал.
Это был крик чистого, первобытного бешенства, крик хищника, которого загоняют в клетку. В последней, отчаянной вспышке агонии, сила все же вырвалась из него, неконтролируемая, слепая.
Ослепительно-белая вспышка вырвалась из его груди, опалила собственную кожу, лизнула траву у его колен. Но, скованное заклинанием, пламя не могло достать магов. Оно ушло в землю, в воздух, в ночь — и ударило по вереску.
Там, где только что колыхалось серебристо-лиловое море, через мгновение осталась лишь черная, обугленная, мертвая земля. Идеальный круг пустоты, центром которого был он сам.
Сознание угасало, утягивая его в черный, липкий омут беспамятства. Последнее, что увидел Себастьян Блэквуд перед тем, как провалиться в никуда — этот черный круг, простирающийся от него во все стороны, и бледные, торжествующие лица магов над собой. Они заперли чудовище. Они сделали это.
Тьма сомкнулась над ним, тяжелая и беззвучная, не обещая ни снов, ни пробуждения.
ГЛАВА 1. ЗОЛА И ПЕПЕЛ
Серый свет едва пробивался сквозь мутное, засиженное мухами оконце под самым потолком. Для Элинор Брукс этого света было довольно, чтобы понять — утро наступило, и наступило безжалостно рано, как оно наступало всегда.
Она не открыла глаза сразу. Лежала на жестком тюфяке, набитом соломой, которая за полгода еще не успела превратиться в труху, и слушала тишину. За тонкой дощатой перегородкой, отделявшей ее каморку от комнаты старшего лакея, было подозрительно тихо — значит, Томас уже ушел вниз, а она проспала.
Элинор села так резко, что в висках застучало.
Проспала. Господи, только не это.
Ее каморка была меньше чулана для метел — узкая, длинная, с косым потолком, где невозможно было выпрямиться в полный рост. Но здесь было сухо. И здесь она была одна. После приюта Святой Агнессы, где двадцать девчонок сопели в одной спальне, это казалось невероятной роскошью. Даже сейчас, спустя полгода, она просыпалась и удивлялась тишине и одиночеству.
Элинор провела ладонью по спутанным волосам. Они рассыпались по плечам и спине — мышино-русые, без единого золотистого или рыжеватого отблеска, тонкие и непослушные, вечно путающиеся в колтуны, сколько ни расчесывай. В приюте их стригли коротко, под мальчика — чтобы вшей не было. Здесь, в Блэквуд—холле, она отрастила их за полгода до плеч, но так и не научилась с ними управляться. Эли заплела их на ночь в жидкую косу, но за несколько часов сна пряди выбились и теперь торчали в разные стороны смешными завитками. Она не видела в этом ничего смешного. Только лишняя морока.
Умылась Элинор из жестяного таза, стоящего на шатком столике. Вода была холодной, и она поежилась, ополоснув лицо и шею. Посмотрелась в маленькое зеркало.
Она уже почти закончила приводить себя в порядок, когда почувствовала — что-то не так.
Рука сама потянулась к шее, туда, где под сорочкой всегда висел медальон. Тонкая серебряная цепочка, которую она не снимала с самого детства, — единственное, что осталось от прошлого, от той жизни, которую она не помнила.
Пальцы нащупали знакомый металл. И замерли.
Замочек ослаб.
Элинор вытащила медальон из-за пазухи, поднесла к глазам. Маленький серебряный кружок с едва заметным узором на крышке тускло блеснул в утреннем свете.
— Черт, — выдохнула она.
Сколько она себя помнила, медальон всегда был на ней. И сейчас, если она его потеряет... если он соскользнет и упадет, пока она таскает ведра с водой или чистит картошку...
Элинор поколебалась секунду. Потом решительно расстегнула замочек.
Цепочка скользнула в ладонь, медальон мягко звякнул. Она завернула его в старый носовой платок, опустила на дно деревянной шкатулки, где хранила свои скудные сокровища — пару медных монет, засушенный цветок, подаренный кем-то в детстве, и письмо из приюта с отказом в помощи. Спрятала шкатулку под тюфяк.
Выпрямилась, потерла шею — непривычно пустую, голую. Странное ощущение. Словно чего-то не хватает.
Элинор оделась. Платье из грубой серой шерсти, выданное при найме, уже штопаное на локтях — миссис Оглторп покачала головой, увидев, как она трет щеткой котлы: «Эдак ты все порвешь, Брукс. Научись локти беречь». Фартук, некогда белый, уже утратил первозданную свежесть — полгода стирок сделали свое дело. Чулки она натянула бережно — других не было. Башмаки на деревянной подошве, великоватые на полразмера, гулко стукнули по полу, когда она спустила ноги с кровати.
Господи, до чего же хотелось спать.
Но печь ждать не будет. Миссис Оглторп не прощает опозданий. Она усвоила это в первый же день.
***
Кухня Блэквуд—холла была отдельным миром.
Когда Элинор вбежала туда, запыхавшаяся, с колотящимся сердцем, первое, что ударило в лицо — жар. Огромный очаг, занимавший половину стены, напоминал разверстую пасть дракона — черную, закопченную, с красными угольями вместо зубов. Вторая стена была уставлена медными кастрюлями и сковородами, начищенными до такого блеска, что в них, как в кривых зеркалах, отражались танцующие тени от огня. Пахло здесь вчерашней кашей, свежим хлебом, дымом и еще чем-то неуловимо домашним, отчего у Элинор до сих пор щемило сердце. За полгода она так и не привыкла, что у нее есть дом.
Миссис Оглторп, грузная женщина лет пятидесяти с лицом, напоминающим печеное яблоко — такое же румяное, морщинистое и доброе — стояла у очага и ворочала кочергой. Увидев вбегающую Элинор, она поджала губы.
— Явилась, соня? — проворчала повариха, даже не оборачиваясь. Но в ее голосе не было злости. Миссис Оглторп ворчала всегда, на всех и по любому поводу, и все знали — это ее способ разговаривать. — Полгода здесь, а все как слепой котенок. Последи за печью. Угли в левом поддувале еле живы. И смотри не обожгись, как тогда.
Элинор густо покраснела, вспомнив, как в первую неделю сунулась голыми руками в золу и заработала волдыри. Миссис Оглторп тогда намазала ей руки гусиным жиром и три дня кормила завтраком вне очереди, ворча, что «такая неумеха только дармовую еду переводит».
— Я мигом, миссис Оглторп, — выдохнула Элинор, подхватывая охапку хвороста.
Она опустилась на колени перед очагом — уже привычно, не думая о том, что колени будут болеть к вечеру. Жар ударил в лицо, мгновенно высушив влажную после умывания кожу. Она ловко подложила щепки, раздула угли, и через минуту веселый огонь уже лизал сухие поленья.
Работа отгоняла сон. Элинор любила это чувство — когда тело движется само, по заведенному ритму, а мысли могут блуждать где угодно. Сегодня мысли блуждали в прошлом.
Шесть месяцев назад ее, шестнадцатилетнюю девчонку, вызвала к себе настоятельница и сухо сказала: «Брукс, твое пребывание в приюте подошло к концу. В Блэквуд-холл требуются работники. Здесь кормить дармоедов никто не будет».
Она не помнила, как добралась до повозки нанимателей. Кажется, просто шла, куда глаза глядят, и наткнулась на человека с бумагой в руках. «Элинор Брукс? В поместье требуется помощница по кухне. Что умеешь?»
«Я все умею», — соврала она тогда, глядя в землю, чтобы не видели ее страха.
Она не умела ничего. Совсем. В приюте драили полы, но там полы были каменные и драить их надо было шваброй. Здесь же, в поместье, оказалось, что есть десятки разных поверхностей, которые требуют разного ухода, и десятки правил, которые надо соблюдать, и десятки людей, перед которыми надо вовремя приседать в реверансе.
Первый месяц был адом. Элинор плакала по ночам в подушку, зажимая рот рукой, чтобы никто не слышал. Она была уверена, что ее выгонят. Но миссис Оглторп только ворчала, поправляла, показывала снова и снова — и не гнала.
Здесь не били. Здесь не запирали в карцер за нерасторопность. Здесь миссис Оглторп, поругав для порядка, всегда оставляла для нее в печи еще теплый кусок пирога, а когда Элинор заболела на третьем месяце, принесла в каморку горячий отвар и заставила выпить все до самой капельки.
Для Элинор, привыкшей к затрещинам и вечному голоду, это был рай. Настоящий, хоть и пропахший дымом рай.
— Эй, Брукс! — оклик вырвал ее из воспоминаний. — Ты тесто собралась месить или так и уснешь в нем? Меси, не жалей рук! В тесто душу вкладывать надо, оно тепло любит.
Элинор закатала рукава, оголив худые, привыкшие к тяжелому труду руки, и погрузила их в теплую упругую массу. Это она уже умела. Миссис Оглторп три месяца показывала, как правильно: «Не мни, как тряпку, ты его ласкай, оно живое». Элинор старалась. Очень старалась.
Вокруг нее кипела жизнь: поваренок таскал воду, крутил вертел, миссис Оглторп перекрикивалась с ним о качестве сливок. Элинор уже начинала различать всех по голосам, уже знала, кто из слуг любитель стащить лишний кусок, а кто честный. Она медленно и робко, но становилась своей.
***
Завтрак для прислуги подавали в людской.
Длинный деревянный стол, грубо сколоченный, но чисто выскобленный до белизны, был уставлен мисками с овсяной кашей на молоке и с маслом, свежим хлебом и кружками с травяным чаем.
Элинор сидела в самом конце, у двери, откуда дуло. Так она сидела все полгода. Никто не предлагал ей сесть ближе к очагу, и она не напрашивалась. Ее дело маленькое. Она здесь новенькая, хоть и прижилась.
— Говорю тебе, вой был! — щебетала Дженкинс, понижая голос до драматического шепота. Она подсела поближе к конюху Томасу, стреляя глазками. — Я как раз поднималась с подносом, и вдруг — такой звук, жуткий! Прямо из-за двери.
— Не вой, — поправил ее Томас, здоровенный детина с рыжей шевелюрой. Он наклонился ближе, обдав всех запахом конюшни и эля. — Стон. Лорд наш по ночам мучается, когда магия рвется наружу. Ты ж сама ему еду носишь, неужели не слышала никогда?
Дженкинс зябко повела плечами, обхватив себя руками.
— Слышала, — призналась она шепотом. — Но я думала... может, ветер это. Или крысы. Страшно же думать, что там человек так мучается. Я всегда ставлю поднос у дверей и бегу со всех ног, чтобы не слышать. А вчера замешкалась, и вдруг этот звук... — она перекрестилась быстрым, испуганным движением. — Прямо мороз по коже.
— То-то же, — Томас удовлетворенно кивнул, довольный, что его слова подтверждаются. — Я два года здесь работаю, ни разу его не видел. Никто не видел. Только слышали. По ночам. Говорят, он и днем-то не выходит, только в темноте сидит. Людей боится. Или себя боится. Проклятие его гложет.
— Какое еще проклятие? — Дженкинс округлила глаза.
Томас перегнулся через стол.
— Три года назад было дело. Говорят, лорд Себастьян такое сотворил... Башню Совета спалил дотла магией своей. Они его за это и запечатали. И держат теперь здесь, как зверя в клетке.
Элинор чуть не поперхнулась кашей. Лорд Блэквуд? Тот самый, чей замок дал ей кров? Она слышала разговоры о нем впервые. За полгода никто ни разу не обмолвился о хозяине.
Дженкинс вздохнула, и в этом вздохе смешались страх и любопытство.
— Бедный, — прошептала она. — И страшно, и жалко. Я каждый раз, как поднос ставлю, молюсь, чтобы он не вышел. А вдруг выйдет? Что тогда?
— А красивая, говорят, у него была невеста, — встрял поваренок Нэн, вечно сопливый мальчонка лет двенадцати, который работал здесь уже два года и считал себя бывалым. — Леди Маргарет Эшворд. Из той самой семьи, что его прокляла. Любовь у них была, а он, бедненький, теперь взаперти, а она...
— Длинный язык у тебя, Нэн, — раздался от двери ледяной голос.
Все разом смолкли.
Миссис Крамп, экономка Блэквуд-холла, стояла в дверях людской, сложив руки на груди. Элинор внутренне сжалась. Эту женщину она боялась больше всего. Миссис Крамп появилась в ее жизни всего полгода назад, но успела стать олицетворением всего пугающего в поместье. Сухая, поджарая, с гладко зачесанными седыми волосами и тонкими, вечно поджатыми губами. Ее черное шелковое платье шуршало при каждом шаге, как осенняя листва, и этот звук заставлял Элинор вжимать голову в плечи до сих пор.
— Лорд Блэквуд сам по себе, вы сами по себе, — отчеканила миссис Крамп, обводя столовую тяжелым взглядом. Ее глаза остановились на Нэн, и та вжала голову в плечи. — Забыли, что в прошлом году Долли уволили за длинный язык? Забыли, как она потом по деревням мыкалась, никто на работу не брал? Хотите повторить ее участь?
За столом воцарилась мертвая тишина. Элинор уставилась в свою миску, боясь дышать.
— Работать идите, — коротко бросила экономка и вышла.
***
День тянулся бесконечно.
Элинор чистила котлы до блеска, скребла разделочные столы, носила воду из колодца, пока руки не начинали дрожать от напряжения. К вечеру она едва держалась на ногах. Пальцы стерты, спина гудит, в глазах темные круги от постоянного жара печи.
Но она не жаловалась. За полгода она поняла одно: жаловаться здесь не принято. Работай молча, и тебя не тронут.
Ужин прошел в молчании. Никто больше не смел заикаться о лорде Блэквуде. Даже Дженкинс притихла.
Когда последняя миска была вымыта и водружена на полку, Элинор на негнущихся ногах поплелась в свою каморку.
Она не стала зажигать свечу — силы были только на то, чтобы стащить башмаки и платье и рухнуть на жесткий тюфяк. Солома зашуршала, принимая ее усталое тело.
Сон пришел не сразу. Элинор ворочалась, слушая, как ветер гуляет за стенами, и думала о том, что сказал Томас. Лорд в восточном крыле. Запертый. Мучающийся по ночам.
Ей стало страшно. И почему-то любопытно.
А потом сон сморил ее, и страх ушел.
Элинор стояла в темноте.
Не в своей каморке — темнота здесь была иной. Густой, бархатистый мрак, в котором не было ни стен, ни пола, ни потолка, только пустота. И в этой пустоте, далеко-далеко, начали вспыхивать искры.
Сначала одна. Потом вторая. Третья.
Они кружились вокруг нее, как светляки, и с каждым их движением воздух становился теплее. Элинор не боялась. Странное дело — здесь, во сне, она впервые за полгода чувствовала себя в безопасности. Полной, абсолютной безопасности.
Искры сгущались, собирались воедино, и вдруг из пламени проступили очертания.
Руки. Сильные мужские руки с длинными, красивыми пальцами. Благородные руки.
Они потянулись к ней из тьмы, и Элинор замерла. Первое прикосновение — кончиками пальцев к щеке — обожгло. Не больно. Жарко. Так жарко, что по телу разлилась сладкая, томительная истома, какой она не знала никогда в жизни.
Пальцы скользнули по шее, спустились к ключице, потом к груди. Там, где они касались грубой холстины, ткань словно исчезала, и жар проникал прямо в кожу, в кровь, в самую сердцевину.
Элинор хотела увидеть лицо. Рванулась вперед, вглядываясь в пелену пламени, что скрывала того, кому принадлежали эти руки.
Но огонь вспыхнул ярче, заслонив все.
Она закричала — и проснулась.
Сердце колотилось где-то в горле. Элинор села на тюфяке, хватая ртом воздух. Сорочка прилипла к телу, мокрая от пота. Внизу живота пульсировало странное, незнакомое томление.
Что это был за сон? Чьи это были руки?
Она прижала ладонь к груди. Сквозь щель в ставнях пробивался лунный свет — серебристый, холодный. Он упал на подушку.
И там что-то тлело.
Крошечный уголек, размером с горошину, пульсировал багровым светом на серой наволочке. Элинор замерла. Медленно, словно боясь обжечься, она протянула руку и смахнула его ладонью.
Уголек рассыпался в прах.
На пальце остался черный, жирный след.
Элинор уставилась на свою руку, и в груди шевельнулся ледяной ужас. Что это был за сон? И почему после него остается настоящий пепел?
Она поднесла пальцы к лицу, втянула запах гари — и вдруг поняла, что в темноте ее каморки, в тишине этой ночи, она слышит не только стук собственного сердца.
Где-то далеко, в восточном крыле, завывал ветер.
Или это был не ветер?
ГЛАВА 2. КОРИДОР В НИКУДА
Семь ночей подряд ей снился огонь.
Она просыпалась с именем на губах — именем, которое не могла вспомнить, с чувством сильных рук на своей талии, с жаром мужского тела, которого никогда не касалась наяву. Первые три дня Элинор убеждала себя, что это просто морок, следствие усталости и душного воздуха в каморке под лестницей. Но с каждым рассветом видения становились лишь ярче и настойчивее.
Теперь она ложилась в постель со страхом и с томлением, от которого сосало под ложечкой. Она ждала. Ждала огненных всполохов за закрытыми веками, ждала прикосновений, от которых немело тело и каждая клеточка превращалась в обнаженный нерв.
Но лица она не видела. Только ощущала — жар, силу, отчаянную, почти болезненную страсть, от которой перехватывало дыхание. Во сне его руки — сильные, горячие — прижимали ее к чему-то холодному, может быть, к каменной стене. Его губы находили ее губы в темноте, требовательные, голодные. Она чувствовала тяжесть его тела, запах — дым, старое дерево и что-то терпкое, мужское, от чего кружилась голова.
— Кто ты? — шептала она в забытьи, отвечая на поцелуй с отчаянной смелостью, на которую никогда не решилась бы наяву.
Ответа не было. Только новый поцелуй, только жадные пальцы, срывающие тонкую ткань ночной сорочки, только жар, от которого плавились кости.
Она просыпалась с криком, зажав рот подушкой. Сердце колотилось где-то в горле, между ног пульсировало влажное, сладкое томление, а простыни были сбиты в комок. Стыд жег щеки ярче, чем его воображаемые ласки.
— Господи, прости меня, грешную, — шептала Элинор, глядя на серый рассвет за крошечным окошком. Она пыталась молиться, но перед глазами стояла только тьма, в которой горели угли глаз, а в ушах звучал низкий голос: «Ты придешь ко мне».
На седьмое утро она спустилась в кухню с синими кругами под глазами и трясущимися руками. Но странное дело — даже тряпка в ее руках казалась сейчас спасением от того безумия, что творилось в ее голове.
Утро выдалось суматошным. Миссис Крамп еще затемно уехала в город за припасами, оставив кухню на попечение миссис Оглторп, поварихи, женщины грузной, шумной и вечно недовольной. Она командовала здесь, когда экономки не было, и командовала жестко.
— Дженкинс! — рявкнула миссис Оглторп, вытирая руки о передник. — Где эта бездельница? Завтрак для хозяина уже готов!
Поваренок, мальчишка лет четырнадцати с вечно испачканным сажей носом, испуганно пискнул из угла, где чистил картошку:
— Миссис Оглторп, Дженкинс не выходила сегодня. Я стучался — тихо.
Повариха тяжело поднялась по лестнице в комнатушки прислуги. Вернулась она через несколько минут, хмурая, как грозовая туча.
— Горячка у нее. Бредит. Мечется и кричит про огонь, про то, что он идет за ней.
Кухня затихла. Тишина стала такой плотной, что было слышно, как потрескивают дрова в плите.
— Я же говорил, — прошамкал старый садовник, греющий руки у огня. — Восточное крыло — гиблое место. Я в тот год, когда леди Блэквуд померла, своими глазами видел: ставни в башне сами собой открывались, а ветер выл по-звериному. Дженкинс туда ходила, завтрак носила. Вот и дождалась.
— Чего дождалась-то? — не удержался поваренок, округлив глаза.
Садовник понизил голос до шепота:
— Говорят, позавчера она тайком в щель заглянуть пыталась. Хотела хоть глазком на хозяина взглянуть. Любопытно же, какой он. Что увидела — не рассказывает, только кричит теперь без остановки и трясется вся. Глаза вытаращенные, будто самого дьявола повстречала.




