- -
- 100%
- +
По дороге домой, застряв в пробке на мосту, глядя на серую, тяжёлую воду под серым небом, Марина всё прокручивала слова этого мальчика про крышу, которая не спрашивает у стены, про то, что пора наконец пожить. А где-то под этими словами, глубже, всё это время тихо ныло своё, ночное, Тоня. Мать снова звала её накануне, в темноте. Надо было наконец съездить на Петроградскую, в запертую квартиру, давно надо, там без хозяйки стыли вещи, бумаги, старые счета. Но Марина уже понимала, что поедет туда не только за документами. Что будет искать. Хотя ещё не знала, что именно.
Листок с адресом группы она сложила и убрала в карман, к спискам, к чужим делам, к тому слою жизни, где всё было про других. Она была совершенно уверена, что не пойдёт. Всю жизнь она была той, к кому приходят, а не той, кто приходит. Сидеть в кругу чужих людей и рассказывать вслух про себя, про своё, про больное, нет, увольте, это не про неё. Она даже плакать научилась беззвучно, не хватало ещё делать это при свидетелях.
Она сходила через неделю.
Глава седьмая. «Мне тяжело»
Группа собиралась по средам, вечером, в комнате при поликлинике, самой обыкновенной казённой комнате с линолеумом, с графином на подоконнике, с десятком стульев, составленных в неровный круг. Марина пришла с твёрдым намерением сесть где-нибудь с краю, у стены, тихо посидеть, послушать и уйти, ни во что не ввязываясь. У стены. Ну конечно, у стены, где же ещё сидеть стене.
Их было человек десять, все разные и все одинаковые. Женщина её лет, с лицом, на котором усталость давно перестала быть выражением и стала просто чертой. Сухонький старик, ходивший за женой, с которой прожил полвека и которая теперь не помнила, как его зовут. Две сестры, деловито, почти весело обсуждавшие график дежурств у постели матери, потому что вдвоём и горе делится надвое, и это, кажется, было единственное их преимущество перед остальными. Молодой парень лет двадцати пяти, с лицом слишком взрослым для его возраста, у него угасал отец, и парень, кажется, ещё и пожить-то сам не успел, а уже хоронил. Всех этих людей держало вместе одно, у каждого дома медленно, неотвратимо уходил кто-то родной, а они оставались при нём, его памятью, его руками, его расписанием, его последней ниточкой к миру, из которого он выпадал.
Вела немолодая женщина-психолог; спокойная, с тем негромким, ненавязчивым присутствием, какое бывает у людей, много лет просидевших рядом с чужой болью и понявших, что боль не надо чинить, при ней надо просто быть. Она почти ничего не говорила. Только раз, в начале, обронила фразу, которую Марина потом долго вспоминала:
«Здесь можно не быть сильными. Сила ведь тоже бывает разной. Бывает сила, которая держит,» а бывает сила, которая не пускает. Первая помогает жить. Вторая просто не даёт упасть, но и жить не даёт тоже. Вот от второй мы тут потихоньку и отучаемся.
Говорили по очереди, кто хотел. Никто ничего не требовал.
Мужчина напротив, лет пятидесяти, с усталым, но не сломленным лицом, из тех лиц, что не молодятся и не сдаются, рассказывал про отца. Отец больше не узнавал его, звал братом, умершим сорок лет назад, и мужчина каждый раз послушно становился этим братом, потому что спорить было незачем, а отцу с братом было спокойнее. Он говорил ровно, без капли жалости к себе, и в конце сказал то, от чего у Марины что-то дрогнуло и осыпалось внутри:
«Знаете, тяжелее всего ведь не ухаживать. К уходу привыкаешь, руки сами всё делают. Тяжелее всего, что спросить не у кого. Все спрашивают, как папа? как папа, держится? А как я» не спрашивает никто. Я и сам, честно говоря, уже разучился задавать себе этот вопрос. Забыл, что он вообще есть на свете.
Марина смотрела в пол. Слово в слово. Это была её собственная жизнь, произнесённая чужим человеком, вслух, при всех, спокойно, буднично, как говорят о погоде. «А как я, не спрашивает никто».
Дошла очередь до неё. Психолог посмотрела мягко, без нажима:
«Вы у нас впервые. Хотите просто назовите себя. А можно и ничего не рассказывать, просто посидеть».
И Марина, которая пришла посидеть у стены и уйти, открыла рот, чтобы сказать что-нибудь короткое, приличное, ровное, как говорила всегда, всю жизнь, о чём угодно. И вдруг услышала свой собственный голос, сказавший совсем не то.
«Меня зовут Марина. У меня мама. Деменция, недавно. И…» Горло сжало так, что пришлось остановиться. Она сглотнула. И произнесла то, чего не говорила вслух ни разу за сорок три года «ни матери, ни мужу, ни дочери, ни даже себе, даже там, на кухонном полу» И мне тяжело. Мне очень, очень тяжело. Я так устала быть сильной. Я всю жизнь была сильной «и я больше не хочу. Не могу больше.»
Она сказала это и приготовилась к тому, что сейчас станет невыносимо стыдно, что все увидят её слабой, разжалованной из стены в обыкновенную плачущую, и что мир от этого как-то накренится и рухнет. Но мир не рухнул. В комнате было тихо. Никто не бросился спасать, утешать, чинить, советовать, говорить «ну что вы, вы же держитесь». Просто женщина, сидевшая рядом, молча положила ей руку на плечо тёплую, тяжёлую, ничего не требующую руку. А мужчина напротив, тот самый, кивнул не жалея, а узнавая, как кивают своему. И Марина, к собственному ужасу и облегчению, заплакала открыто, некрасиво, при всех этих чужих людях, и ничего страшного не произошло. Стена призналась, что ей тяжело, и небо не упало на землю. Оказалось, можно.
И странное дело, плакать при них было почему-то легче, чем беззвучно, одной, ночью, на кухне. Оказалось, беззвучность, вовсе не сила. Беззвучность просто одиночество, которое ты сам себе назначил и назвал гордым словом.
После, в коридоре, тот мужчина подошёл к ней. Не приставая, не утешая; просто подошёл, держа два бумажных стаканчика с водой из кулера.
«Андрей,» сказал он и протянул один. «Держите. Первый раз всегда так, это нормально, даже хорошо.» И, помолчав, глядя куда-то в тёмный двор за окном: «Вы хорошо сказали. Про «устала быть сильной». Я вот двадцать лет за отцом хожу и двадцать лет не мог этого выговорить. А вы» сразу, с первого раза. Значит, давно копилось.
«А вы… как держитесь?» спросила Марина и сама удивилась вопросу. Странно было спрашивать такое у чужого. Ещё странней «что спрашивала она. Всю жизнь спрашивали у неё, сама она не спрашивала, кажется, никогда.»
«Да никак особенно,» он усмехнулся, необидно, устало. «Просто в какой-то момент перестал делать вид, что я скала. Скала ведь хорошо смотрится, пока на неё не обопрёшься по-настоящему. А обопрёшься, оказывается, одна она не держит ничего, у неё у самой ноги подкашиваются. Вот и хожу теперь сюда. К людям. Оказалось, можно не быть скалой. И живёшь дольше».
Он допил воду, смял стаканчик, попрощался кивком и ушёл. И не попросил ничего, ни телефона, ни помощи, ни сочувствия. Ничего. И это было так непривычно, так странно, человек, которому от неё решительно ничего не нужно, что Марина ещё долго стояла у кулера с пустым стаканчиком в руке, не понимая, что за незнакомое, забытое чувство поднимается в ней. А чувство было простое, только очень давнее, из тех, что она не испытывала, кажется, с юности, рядом только что побыл кто-то, кому не надо было держать её крышу, и кому не надо было, чтобы она держала его.
Ровня. Впервые за очень, очень долгое время, просто ровня.
Домой она ехала в ту ночь другой, опустошённой и странно облегчённой, будто из неё вынули камень, который она столько лет принимала за собственный позвоночник. И в этой непривычной пустоте, в этой тишине внутри, снова, отчётливо, всплыло то, другое, неназванное. Если можно, оказывается, произнести вслух своё «мне тяжело», молчавшее в ней сорок три года, то, может, пора произнести вслух и тот второй, чужой немой вопрос. Тоня. Мать молчала о ней всю жизнь; так же, как сама Марина всю жизнь молчала о том, что ей тяжело. В каждой семье, подумала Марина, есть своя несущая стена молчания, и стоит она ровно до тех пор, пока кто-нибудь наконец не решится сказать вслух первое запретное слово.
Она решила, в эти выходные едет на Петроградскую. И больше не станет притворяться, даже перед собой, будто едет всего лишь за документами.
Глава восьмая. Жестяная коробка
В субботу Марина оставила мать на весь день с сиделкой Любой, Дашу на хозяйстве, и поехала одна на Петроградскую, в квартиру, где выросла и где давно уже не была по-настоящему, не наездом на полчаса, а вот так, надолго.
Квартира встретила её тем особенным холодом и той особенной тишиной, что поселяются в жилье, из которого ушёл человек. Пахло пылью, старой бумагой, нежилым. На столе стояла забытая чашка, на спинке стула висел мамин хала, настенные часы стояли, показывая какое-то давно прошедшее время. Всё здесь замерло в той минуте, когда хозяйку увезли, как замирает, говорят, комната, из которой вынесли покойника, ещё сохраняя форму его отсутствия.
Марина начала, как и собиралась, с бумаг, с ящиков серванта, где мать по старой советской привычке держала документы, паспорта, квитанции, пожелтевшие сберкнижки, домовые книги. Она перебирала их методично, откладывая нужное, и незаметно для себя погружалась не столько в бумаги, сколько в то, что за ними стояло, в собственное детство, разлитое по всей этой квартире, в каждом её углу.
Вот здесь, у этого окна, отец сидел по вечерам, всё дольше, всё молчаливее, с той рюмкой, которую сначала прятал, а потом прятать перестал. Он пил тихо, обречённо, как пьют не от радости, а от какой-то незаживающей внутри пустоты, и однажды зимой, когда Марине было девять, просто не проснулся. Ей сказали «сердце». Может, и правда сердце, у таких людей в конце концов всегда болит сердце, потому что душа болеть уже устала.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.




