- -
- 100%
- +
— Кто ты? — прошептал он.
— Я — то, чего ты боишься, — ответила она. — Я — то, что ты называешь тишиной. Я — то, что ты искал. Я — тот, кто ждёт.
Она наклонилась к нему. Её пустое лицо было в сантиметре от его лица. Он чувствовал её холод. Он чувствовал её дыхание — тихое, ровное. Он смотрел в пустоту и понимал, что это его собственная пустота.
— Теперь я здесь, — сказала она. — Навсегда.
Она исчезла. Просто растворилась в воздухе, как дым. Он лежал в постели и смотрел в потолок. Он слышал только своё дыхание. И тишину, которая больше не была пустой.
Андрей не спит уже месяц. Он сидит в своей квартире, смотрит на пустое окно и ждёт. Иногда ему кажется, что она стоит у него за спиной. Он оборачивается — никого. Но он знает, что она здесь. Она всегда здесь. Она просто ждёт, когда он снова закроет глаза.
Врачи говорят, что у него бессонница, депрессия, истощение. Они предлагают таблетки, госпитализацию, лечение. Он отказывается.
— Она не уйдёт, — говорит он. — Она просто ждёт.
Он сидит на стуле посреди пустой комнаты, смотрит в пустое окно и говорит тишине:
— Я не боюсь тебя. Я не боюсь тебя.
Но он боится. И она знает.
«БЭМБИ»
Я сидел за столом и смотрел на тарелку. Красное мясо ещё хранило тепло. Я отрезал кусок, и из него потекла не просто кровь — она была тёплой, как будто сердце Бэмби билось всего минуту назад. Я жевал, и в каждой жилке чувствовался страх, который был в его глазах. Я не ел — я пожирал невинность. А когда доел, мне показалось, что из пустых глазниц на стене на меня смотрит мама-лань. И она знает.
Я вытер губы салфеткой и хотел встать из-за стола — но не смог. Ноги будто приросли к полу. Свет в кухне начал мерцать, и на мгновение он погас совсем. А когда загорелся снова — на пустой тарелке лежал не кусок мяса. Там лежал глаз. Коричневый, влажный, с расширенным зрачком. Он смотрел на меня. Я хотел закричать, но из горла вырвался только хрип — тот самый звук, который издавал Бэмби перед тем, как я вонзил нож.
Я закрыл глаза, считая до десяти. Открыл — тарелка была чистой. Но на стене, прямо за моим отражением в тёмном окне, проступил силуэт. Тонкие ноги, ветвистые рога, голова наклонена. Она стояла неподвижно. Я понял — она ждёт. Не мести. Не справедливости. Она ждёт, когда я снова проголодаюсь. И тогда в следующий раз на тарелке окажется не просто кусок мяса, а нечто, что я не смогу пережевать — собственная совесть, пропитанная кровью.
Я зажёг весь свет в доме. Я не спал всю ночь. Но каждые пять минут мне казалось, что слышен стук копыт по асфальту за окном. А когда под утро я решил выбросить остатки в мусорное ведро — пакет был пуст. И на дне его лежала записка, написанная дрожащим почерком. Моим почерком. Всего одно слово: «ЕЩЁ.»
Я доел. Я вытер рот. Я хотел забыть — но мясо помнило меня. Всю ночь я не спал. Сидел в гостиной со всеми лампами, смотрел в пустой экран телевизора, и в его чёрном стекле мне мерещились очертания рогов. Я слышал, как в стенах что-то скребётся. Тонко. Остро. Будто копыта пытаются пробить штукатурку изнутри. Я стучал по стенам кулаком — стук затихал, а потом возвращался с той стороны. Так же — тук-тук-тук — только глуше, будто по дереву.
Я перестал есть вообще. На третий день я открыл холодильник, и там не было продуктов — там лежала шерсть. Бурая, мягкая, ещё тёплая. Я повернулся к мойке — из крана закапала не вода, а кровь. Та самая, с жирными прожилками, которую я вытирал со стола. Я включил воду на полную — пошла чистая. Закрыл — открыл снова — кровь. Я бросился в ванную. В зеркале у меня были не мои глаза. Зрачки стояли вертикальными щелями, а за плечом — тень. С рогами.
На четвёртый день я сдался. Я достал нож. Решил — если это мой ад, я вырежу его из себя. Ударил в ладонь. Вместо крови оттуда потекла трава. Зелёная, с росой, с запахом поля. Я завыл.
Я побежал в лес, где, по словам мясника, взяли того оленёнка. Я бежал, не разбирая дороги, пока не упал на колени в грязь. Там было тихо. Слишком тихо. Даже ветер молчал. А потом я услышал за спиной голос — тонкий, как детский, но с трещиной в каждой ноте. Он спросил:
— Ты съел меня. Теперь скажи: я был вкусным?
Я обернулся. На поляне стоял он. Бэмби. Только не тот, что на картинке — а тот, кого я резал: с открытой раной на боку, с обнажёнными рёбрами. Но его глаза были живыми. И в них я увидел себя — крошечного, сидящего за столом, с ножом в руке и с кровью на губах. И в тот же миг я понял — я не ел его. Это он ел меня. По кусочку. С каждым моим укусом. Я жевал его плоть — а он в это время выедал мою душу.
Я попытался закричать — и проснулся. В своей постели. В чистой пижаме. На тумбочке — стакан воды и таблетки. Рядом сидит жена, гладит по голове: «Ты опять кричал. Тебе приснился кошмар».
Я выдохнул. Улыбнулся. Поцеловал её. И пошёл на кухню завтракать. Открыл холодильник. Там лежал свежий кусок мяса. Аккуратно упакованный, с биркой «Оленина. Мраморная». Жена сказала: «Я купила, хотела тебя порадовать».
Я взял нож. Отрезал тонкий ломтик. Сырой. Поднёс к губам. И на секунду мне показалось, что мясо дышит. А потом из глубины холодильника, из-за пакета с молоком, донёсся тихий голос:
— Съешь меня. Я всё ещё голоден.
Я поднял глаза к потолку. Там, в углу, висела паутина — и в ней запутался не паук. Там висела маленькая веточка ольхи. Будто лес пророс внутрь моего дома. Будто он всегда был здесь. Будто я не жил в этом доме. Будто этот дом жил во мне. И когда я опустил взгляд на тарелку, я увидел на ней отражение. Не своё. Я увидел маму-лань. И она улыбнулась.
«ЧЁРНАЯ ИГЛА АМАЛИИ»
Она не родилась человеком. Она пришла из того места, где мёртвые сны прорастают сквозь землю чертополохом. Её мать родила её на погосте, между двумя могилами, в полнолуние, когда тени тянутся не от тел, а от того, что под телами. Роды длились три дня, и каждый раз, когда девочка выдыхала, в воздухе пахло железом и прелыми листьями. Её назвали Амалия — в честь мёртвой бабки, которая умерла за месяц до зачатия и вернулась в чрево через сон отца.
Чёрная могильная игла — это не оружие. Это она сама. Длинная, тонкая, чёрная, как смола, с ушком, в которое продета не нить, а человеческий голос. Каждое слово, сказанное Амалией, навсегда пришивает человека к месту, где он его услышал. Первым был её отец. Он сказал: «Ты не моя дочь». Она улыбнулась, прошептала: «Ты прав» — и отец прирос к порогу дома навсегда. Он стоит там до сих пор, с открытым ртом, из которого вместо слов вылетают мухи.
Она носит длинные чёрные одежды, хотя в них никогда не жарко, потому что она не излучает тепло — она его впитывает. Её кожа бледная, с синими прожилками, похожими на карту подземных рек. Глаза — два тёмных колодца, в которые нельзя смотреть дольше секунды, иначе увидишь там свою собственную смерть. Она не ходит по земле — она скользит в трёх сантиметрах над ней, оставляя за собой влажную дорожку, будто по полу проползла огромная улитка.
Амалия выходит по ночам, когда луна закрыта тучами. В руках она держит ту самую иглу — она всегда с ней, даже когда спит. Игла вшита ей под кожу левого предплечья, и если присмотреться, можно увидеть, как она медленно движется вдоль вены, выискивая очередную жертву.
Она не убивает быстро. Она получает удовольствие.
Первым был Алексей. Молодой, красивый, с руками, которые умели играть на фортепиано. Амалия встретила его в консерватории, где он играл Шопена. Она подошла после концерта, взяла его за запястье и прошептала: «Ты будешь играть только для меня». Он согласился. Через неделю он уже не мог играть ни для кого другого — его пальцы немели, как только он касался чужих клавиш. Через месяц он проснулся и увидел, что его руки пришиты к пианино чёрной нитью, прямо через суставы. Он попытался встать — кожа на запястьях треснула, и из ран полезли не кровь, а клавиши. Белые и чёрные. Он кричал, пока они не забили ему горло. Амалия сидела рядом и гладила его по голове: «Тихо-тихо, ты всегда хотел стать музыкой».
Вторым был Сергей. Он был художником. Она позировала ему обнажённой — и он писал её три дня подряд, не в силах оторваться от холста. На четвёртый день он понял, что не может смотреть на других женщин — их лица расплывались в серые пятна. Он бросил кисти и пришёл к ней просить снять заклятие. Амалия улыбнулась и достала свою иглу. Она пришила его веки к верхней части лица — открытыми. Он не мог моргать трое суток. Глаза высохли, побелели, покрылись трещинами, как старая краска на холсте. А когда он ослеп, она взяла его правую руку и иглой на его собственной коже вышила его последнюю картину — портрет Амалии, которая смеётся. Кровь была вместо красного. Гной — вместо жёлтого. Он умер от боли на шестой день, но на его спине осталась вышитая шедевр, который она потом продала за миллион.
Третьей была Аннушка. Она пыталась спасти свою дочь, которую Амалия уже выбрала. Аннушка пришла в дом к Мордвиновой с ножом и иконой. Амалия даже не обернулась. Она сидела в кресле и вышивала на своей юбке что-то похожее на родовое древо. «Ты хочешь меня убить?» — спросила она спокойно. Аннушка замахнулась — и в ту же секунду упала на колени. Амалия воткнула иглу ей в позвоночник, между третьим и четвёртым позвонками, и начала тянуть. Аннушка чувствовала, как из неё вытягивают всю жизнь. Не кровь, а именно жизнь — тёплую, тягучую, похожую на мёд. Амалия собрала эту субстанцию в стеклянную банку и поставила на полку. Когда всё было кончено, Аннушка осталась жива, но пустая. Она сидела в углу и перебирала пальцами свои волосы, вырывая их по одному. Она уже не помнила, как зовут её дочь. Она не помнила даже своего имени. Она стала живой куклой.
Был ещё Николай. Он работал в морге и думал, что привык к смерти. Амалия пришла к нему ночью, когда он раскладывал трупы. Она закрыла дверь изнутри и сказала: «Ты так любишь мёртвых, давай я научу тебя слышать их». Она вышила ему на груди иглой человеческое ухо — третье ухо, живое, с кровеносными сосудами. И оно слышало всё. Крики людей, которые ещё не умерли, но уже лежат в морге. Шёпот тех, кто был похоронен заживо. Звук червей, которые разговаривают во время трапезы. Николай сходил с ума трое суток, пытался вырезать ухо ножницами, но оно отрастало заново, прямо на глазах, покрываясь кожицей и волосками. На четвёртый день Амалия пришла, посмотрела на его истерзанную грудь и сказала: «Теперь ты слышишь меня всегда». Она вынула иглу — и ухо исчезло. Но в голове Николая навсегда остался её голос. Он слышит его до сих пор. Он в психиатрической лечебнице, сидит в углу и плачет, потому что голос шепчет ему каждую ночь: «Ты следующий».
А самой страшной была жертва по имени Таня. Семилетняя девочка, которую Амалия увидела на детской площадке. Она не тронула ребёнка. Она подошла к матери Тани — красивой, счастливой, беременной вторым. И сказала: «Твоя дочь будет моей». Мать засмеялась. Через неделю она проснулась в своей постели и увидела, что чёрная нить идёт из её собственного пупка к животу Тани. Она попыталась разорвать нить — она была крепче стали. Каждую ночь Амалия тянула эту нить, и Таня во сне двигалась ближе к ней — на сантиметр, на два. Через месяц девочка уже спала в кровати у Амалии. Мать могла только смотреть в окно и видеть свою дочь, которая играла с Мордвиновой в куклы. А куклы были сделаны из кожи предыдущих жертв. Таня не плакала. Она улыбалась. И на её левой руке, там же, где у Амалии, уже начала проступать чёрная игла — медленно, под кожей, как обещание.
Но Аннушка была не из робких. В отличие от других жертв, которые замирали, как только игла входила под кожу, она сопротивлялась. Когда Амалия зашла к ней в спальню в третью ночь, Аннушка уже держала в руках старое кухонное зеркало и ножницы. Она читала молитвы, которые нашла в интернете, и надеялась, что святой крест сработает. Амалия остановилась в дверях, склонила голову набок и улыбнулась — так улыбаются детям, когда те говорят что-то смешное и глупое.
— Ты думаешь, я боюсь Бога, Аннушка? — прошептала она. — Я его вышивала. Бог — это просто длинная золотая нить, которую кто-то оборвал на полпути. Я видела его кончик. Он висит где-то на небе, болтается, как обрывок. Не бойся Бога. Бойся меня.
Но Аннушка не испугалась. Она разбила зеркало о стену и осколком полоснула себя по руке, пытаясь вырезать чёрную нить, которую Амалия вшила ей под кожу предыдущей ночью. Кровь хлынула, но нить не поддалась — она вилась внутри мышц, как живая змея, уходя всё глубже. Аннушка закричала не от боли, а от отчаяния. Она рванула к двери, выскочила в коридор, сбив с ног фигуру Амалии, и побежала по лестнице вниз. Вслед ей летел не смех — тихое, протяжное пение, от которого у неё свело живот и пересохло во рту. Она не оглядывалась. Она бежала.
Всю ночь она петляла по городу, босиком, в ночной рубашке, перемазанная своей кровью. Она села на электричку, доехала до соседнего города, зашла в первую попавшуюся круглосуточную аптеку, купила бинты, воду, успокоительное. Она думала, что ушла. Наутро она сняла комнату у старушки на окраине, заперлась, завесила зеркала полотенцами, перестала смотреть на своё запястье, где нить всё ещё пульсировала — чёрная, тонкая, с крошечными узелками. Она перестала спать. Она боялась закрыть глаза, потому что во сне слышала тот же голос: «Аннушка, Аннушка, я пришью тебя к небу красивым швом…»
На пятый день она осмелела. Вышла в магазин, купила мясо, хлеб, зажигалку. Решила, что если чёрная нить — это магия, её можно сжечь. Она зажгла спичку, поднесла к запястью — нить не горела. Она смеялась. Из неё шёл дым, но не огонь, и дым складывался в лицо Амалии, которое исчезало на секунду и появлялось снова. Аннушка затушила спичку и завыла — тихо, по-звериному, уткнувшись лицом в подушку.
В ту же ночь в дверь постучали. Три раза. Коротко. Аннушка встала, взяла нож, подошла к двери. Спросила: «Кто там?» Тишина. Она открыла — никого. Коридор был пуст. Но на коврике лежала чёрная игла. Длинная, блестящая, с каплей росы на кончике — или крови. И рядом клочок бумаги, на котором было вышито одно слово, нитками, которые явно были взяты из её собственного платья: «ТЫ НИКУДА НЕ УШЛА»
Аннушка упала на колени прямо в коридоре. Она поняла, что Амалия всегда знала, где она. Она позволила ей бежать. Как кошка позволяет мыши бежать по комнате, чтобы посмотреть, как она умрёт от страха сама.
Она попыталась выбросить иглу в мусоропровод. Игла вернулась. Она пыталась её сломать — игла не гнулась. Она закопала её в цветочном горшке — на следующее утро игла лежала на подушке, прямо у её лица. И кончик её касался губы Аннушки.
На седьмой день Аннушка больше не могла. Она перестала есть, перестала пить. Она сидела у окна и смотрела на дорогу, понимая, что Амалия придёт именно сегодня. Она не ошиблась.
В полночь, когда луна была закрыта облаками, дверь открылась сама. Амалия вошла в комнату. На ней было чёрное шерстяное платье до пола, и в правой руке она держала иглу, которую Аннушка так старательно прятала.
— Ты устала, — сказала Амалия, и это звучало как сочувствие. — Ты так хорошо бежала. Даже я восхищаюсь. Но ведь ты знаешь, что я никогда не отпускаю свои работы. Ты не готовая вещь, Аннушка. Ты — почти готовая. Остался последний шов.
Она подошла вплотную. Аннушка не двигалась. Слёзы текли по её лицу, и на каждый след от слезы на коже проступала крошечная вышивка — чёрные узоры, которые Амалия вышивала прямо на её живом лице, касаясь иглой едва-едва.
— Что ты со мной сделаешь? — прошептала Аннушка.
— Я сделаю тебя вечной, — ответила Амалия. — Ты никогда не умрёшь. Ты будешь сидеть на моём подоконнике и смотреть, как идут люди. Ты будешь видеть всё, но не сможешь сказать ни слова. Твой голос я сохраню в баночке, рядом с голосом матери Тани… прости, я забыла, что ты теперь Аннушка. Неважно. Все вы становитесь одинаковыми, когда я заканчиваю.
Она взяла Аннушку за затылок, притянула к себе и начала шить.
— Первый стежок — это прощание с мечтами. Второй — прощание с болью. Третий — прощание с памятью о том, кого ты любила. Четвёртый… четвёртый ты не почувствуешь. Потому что тебя больше не будет. Буду только я. Внутри тебя. Навсегда.
Аннушка открыла рот, чтобы закричать — но из него вылетело только облако моли. Они разлетелись по комнате и осели на стенах белым налётом. Игла вошла в переносицу, и Аннушка закрыла глаза.
Когда она открыла их через час, она уже не помнила, как её зовут. Она не знала, где находится. Она только чувствовала, что внутри неё кто-то сидит и тихо напевает мелодию, похожую на колыбельную. И что её руки сами собой тянутся к чёрной игле, которая теперь лежит на столе, как награда.
Амалия встала, поправила платье, взяла Аннушку за руку и повела к окну.
— Садись, — сказала она. — Ты моё новое украшение. Будешь смотреть на прохожих. Если кто-то посмотрит на тебя слишком долго… ты знаешь, что делать.
Игла в руках Аннушки дрогнула. Но она не сопротивлялась. Она уже не могла. Она села на подоконник, скрестила ноги и застыла. Её глаза были открыты, но в них не было зрачков — только чёрные точки, как у куклы. Она улыбалась. Она будет сидеть там много лет. И когда мимо пройдёт тот, кто ей понравится, она поднимет руку и помашет иглой.
А Амалия будет стоять у неё за спиной и шептать:
— Хорошая девочка. Моя самая лучшая работа.
Прошёл год. Город привык к фигуре на подоконнике. Люди перестали обращать внимание на женщину, которая сидела неподвижно, смотрела пустыми глазами и улыбалась. Её называли «манекеном из дома с чёрными шторами». Дети пугались, взрослые отводили взгляд. Никто не знал, что внутри неё, под кожей, под рёбрами, на каждом позвонке, вышиты все имена её прошлой жизни — нить за нитью, буква за буквой. И что каждую ночь Аннушка слышит голос Амалии, которая сидит в кресле напротив и перебирает свои иглы.
— Ты хорошо себя вела, — говорит Амалия. — Почти не дёргалась. Почти не плакала. Я тобой горжусь. Сегодня я приведу тебе сестру. Вы будете сидеть рядом. Как подружки. Как куклы в одном ящике.
Аннушка не может ответить. Её голос в стеклянной банке на полке — он изредка шевелится, но звука нет. Она может только моргать. Раз в минуту. Медленно. Это единственное, что осталось от её свободы.
В ту же ночь Амалия вышла на охоту. Она шла по улице, и прохожие не замечали её — она умела становиться тенью, воздухом, сквозняком. Она остановилась у дома, где горел свет на втором этаже. В окне стояла девушка. Звали её Ольга. Двадцать лет, студентка, живёт одна, любит кошек, недавно рассталась с парнем и теперь слушает грустную музыку по ночам. Она сидела на подоконнике — точно так же, как сидела Аннушка год назад — и смотрела на луну.
Амалия вошла в подъезд, поднялась по лестнице, не касаясь ступеней — ноги скользили в трёх сантиметрах над бетоном. Дверь квартиры Ольги была заперта. Амалия провела по ней иглой — замок открылся без звука, будто его не было. Она вошла.
Ольга спала на диване, поджав ноги, обнимая подушку. Амалия подошла бесшумно, как вода. Она достала иглу — но не ту, острую и чёрную. Другую. Тоньше. Почти невидимую. Она ввела её в висок Ольги, и та даже не вздрогнула.
— Спи, милая, — прошептала Амалия. — Это не больно. Ты просто проснёшься у меня дома. И у тебя будет новая подружка. Её зовут Аннушка. Она очень скучает.
Ольга открыла глаза. Они были чёрными, пустыми. Она встала, взяла пальто и пошла за Амалией следом, как за матерью. Никакого крика. Никакой борьбы. Игла висок была быстрее любой молитвы.
Утром Ольга уже сидела на подоконнике рядом с Аннушкой. Амалия расставила их как две свечи — Аннушка слева, Ольга справа. Обе улыбались. Обе смотрели на улицу. Обе уже не дышали по-настоящему — они просто имитировали дыхание, потому что Амалия приказала им «быть живыми». Их сердца бились — но пусто, механически, как часы, которые завели и забыли.
Аннушка, сидя на подоконнике, чувствовала, как внутри неё начинает зреть новый виток. Она вдруг поняла страшную вещь: она больше не ненавидит Амалию. Она завидует ей. Она видит Ольгу — и в груди у неё шевелится холодное, вязкое чувство, которого она никогда раньше не испытывала. Она хочет сама взять иглу. Хочет пришить кого-то, чтобы больше не быть одной.
Голос Амалии раздался у неё в голове:
— Видишь, Аннушка, я говорила. Все вы хотите одного — перестать быть жертвой. Стать мной. И я дам тебе эту возможность. Сегодня ночью я уйду. Ты останешься за старшую. Придёт новый человек. Ты встретишь его. Ты возьмёшь иглу. И ты пришьёшь его к нам. Это будет твой первый стежок как моей дочери.
Аннушка заплакала. Но слёзы были чёрными — игла перекрасила их внутри.
В полночь в дверь постучали. Аннушка поднялась с подоконника — впервые за год. Её ноги хрустнули, потому что суставы уже начали срастаться с позой сидения. Она шагнула вперёд, взяла со стола иглу, которая ждала её. Игла была тёплой, как живая. Она дрожала в её руке.
— Открывай, — прошептала Ольга с соседнего подоконника. — Открывай, сестра.
Аннушка открыла дверь. На пороге стоял Алексей. Тот самый Алексей, который когда-то искал свою Ольгу. Он держал в руках её фотографию, хотел спросить, не видели ли её. Он ещё не знал, что его девушка уже сидит на подоконнике, улыбается пустыми глазами и ждёт, когда он войдёт.
— Вы не видели… — начал он, и замолк, увидев Аннушку — её чёрные глаза, её вышитое лицо, иглу в правой руке, на которой уже висела тонкая, почти прозрачная нить.
Аннушка улыбнулась. Она улыбнулась. И это была не её улыбка. Это была улыбка Амалии, которая сидела в соседней комнате, пила чай и слушала.
— Заходи, — сказала Аннушка. — Она ждёт тебя. Мы все ждём.
Алексей сделал шаг назад. Но игла уже взметнулась, и чёрная нить скользнула по воздуху, как паутина. Она обвила его запястье, лодыжки, шею.
— Тихо-тихо, — прошептала Аннушка. — Я буду шить аккуратно. Я научусь. Амалия обещала.
В комнате засмеялись. Два голоса — Амалии и Ольги. Смех переливался, как стекло, как тонкий лёд под ногами.
Аннушка вошла внутрь, волоча за собой Алексея. Он уже не кричал. Игла вошла в его затылок, и он замолчал навсегда.
Амалия встала из кресла, подошла к Аннушке и поцеловала её в лоб.
— Ты сдала экзамен, — сказала она. — Теперь ты не моя работа. Ты моя продолжение.
Она протянула руку, и игла из пальцев Аннушки перетекла в её ладонь, мягко, как ручей. Амалия поднесла иглу к губам и выдохнула на неё. Игла засветилась холодным серебряным светом.
— Скоро я уйду, — сказала она. — Совсем. У меня есть ещё одно дело. А потом ты будешь шить вместо меня. Ты, Ольга, и этот… — она кивнула на Алексея, который уже застыл у порога. — Он теперь тоже будет здесь. Ты знаешь, что делать.
Аннушка посмотрела на него. Имя всплыло в памяти — слово, которое она когда-то слышала, когда его впервые забирали.
— Его зовут Алексей, — прошептала она. — Я знаю. Я всё помню. Я теперь всё помню.
Амалия улыбнулась и вышла в ночь. А в комнате остались трое. Аннушка подошла к подоконнику, села на своё место. Ольга замерла справа, Алексей лёг у их ног, как верный пёс. И все они смотрели в окно. И ждали. Ждали, когда Амалия приведёт следующего. Их ряд увеличивался. Их иглы ждали своих хозяев. Их улыбки становились всё шире с каждым днём.




