- -
- 100%
- +

Глава первая
Тяжелый поплавок из гусиного пера неподвижно застыл на зеркальной поверхности воды, будто приклеенный к свинцовой глади. Сергей сидел в рыбацком кресле, которое за долгие годы приняло форму его тела, и смотрел, как над противоположным берегом поднимается медленный, сонный туман. Утро только начиналось, и в этом раннем часе было что-то первозданное, словно мир только что создали и еще не включили звук. Тишина стояла такая, что можно было расслышать, как где-то далеко падает с дерева первый пожелтевший лист, касается других листьев, соскальзывает с ветки к ветке и наконец мягко шлепается в воду, пуская едва заметные круги.
Сорок семь лет. Цифра крутилась в голове сама собой, не требуя усилий для размышления. Полжизни уже точно прожито, а может, и больше. Он посмотрел на свои руки, лежащие на коленях – крупные, с выступающими венами, в мелких царапинах и застарелых мозолях, которые уже никогда не сойдут. Эти руки строили дом, таскали на себе мешки с цементом и доски, гладили по голове детей, держали женщину за талию, когда они танцевали под старый радиоприемник на кухне. А теперь вот держат удочку, и это, наверное, главное, что от них сейчас требуется.
Поплавок чуть дрогнул, но Сергей даже не шевельнулся. Пусть. Не за этим он сегодня пришел. Рыба была только предлогом, чтобы вырваться из города, из квартиры с ее бесконечными делами, из привычного маршрута "дом-работа-магазин-дом". Здесь, на берегу, время текло иначе. Оно не подгоняло, не звенело будильником по утрам, не заставляло спешить. Оно просто было, густое, тягучее, как этот медленно наползающий туман.
Он вспомнил, как тридцать лет назад точно так же сидел на этом берегу с отцом. Отец тогда сказал странную вещь: "Главное в жизни, Серега, не наловить рыбы, а не просидеть всю жизнь с удочкой в руках, думая, что ты что-то ловишь". Тогда эти слова показались глупыми и пафосными, отец любил такие заковыристые фразы. А сейчас Сергей вдруг понял, что именно это с ним и происходит. Он сидит на берегу своей жизни и смотрит на поплавок, ожидая, когда же дернет та самая большая рыба, ради которой все затевалось. А рыба, может, уже давно прошла косяками мимо, а он и не заметил, засмотрелся на облака.
Вода пахла тиной, прелой травой и свободой. Где-то за спиной, в городе, просыпались люди, заводили машины, начинали свой бесконечный бег. А здесь можно было просто сидеть и думать о том, что так и не случилось. О путешествии на Байкал, которое откладывалось каждый год "до лучших времен". О книге, которую он хотел написать, но так и не написал, потому что не о чем было, как ему казалось. А теперь вот сидит и понимает – было о чем. Целая жизнь была, а слова для нее так и не нашлись.
Солнце начало золотить верхушки сосен на том берегу, и туман стал редеть, открывая воду. Сергей перевел взгляд на поплавок – тот стоял мертво. И от этого даже стало спокойно. Никто не дергает, не требует действий. Можно просто сидеть и перебирать в памяти лица, которые давно уже стали черно-белыми фотографиями в старом альбоме. Мать с ее вечными пирожками. Школьная учительница, которая сказала, что из него выйдет толк, и ошиблась. Первая любовь, пахнущая сиренью и слезами. Где они все теперь? Живут свои жизни где-то параллельно, и никогда уже не пересечься, разве что случайно в очереди в магазине, да и то сделаешь вид, что не узнал, потому что страшно подойти и увидеть чужого человека с чужими морщинами.
Внезапно поплавок резко ушел под воду, леска натянулась струной, и Сергей машинально, не думая, подсек. Рука привычно сделала то, что делала тысячи раз. В воде мелькнуло серебро, и через минуту на траве бился приличный подлещик, хватал ртом воздух и смотрел круглым немигающим глазом куда-то в небо. Сергей осторожно снял рыбу с крючка и, подержав в ладонях, ощутив холодную скользкую чешую и трепет жизни, опустил обратно в воду. Подлещик на секунду замер у берега, не веря своему счастью, вильнул хвостом и исчез в глубине.
Сергей улыбнулся, поправил наживку и снова закинул удочку. В конце концов, может, смысл не в том, чтобы поймать, а в том, чтобы просто сидеть на берегу, смотреть на воду и понимать, что ты никуда не спешишь. Что у тебя еще есть время подумать, вспомнить, простить себя за все, что не сделал, и принять жизнь такой, какая она есть – с тишиной, с туманом, с одним пойманным и отпущенным подлещиком и с этим бесконечным, успокаивающим ожиданием, когда дрогнет поплавок.
Он даже не заметил, как прошло утро. Солнце поднялось уже довольно высоко, растопило туман, и вода заиграла миллионами бликов, от которых слегка слезились глаза. Сергей прищурился, достал из старого рюкзака помятый термос с кофе и бутерброд с сыром, который жена завернула в пергаментную бумагу еще затемно. "На реку собрался, хоть поешь нормально", – сказала она, сунув ему этот сверток, и он тогда только отмахнулся, а сейчас сидел и жевал, чувствуя благодарность к ней за эту мелочь, за привычную заботу, которой уже перестал замечать.
Кофе был теплый, чуть горьковатый, но именно такой, какой надо. Он пил его маленькими глотками и думал о том, как странно устроена память. Вон то дерево на противоположном берегу, старая корявая сосна, которая накренилась над водой так, что того и гляди рухнет, – он помнит ее еще тоненькой, они с отцом сажали эти сосны, когда приезжали сюда в первые годы. Тогда здесь вообще ничего не было, дикий берег, крапива в человеческий рост да комары тучами. А теперь лес вымахал, сосны стали высокими, стройными, и только эта одна, кривая, наверное, память о том, как все начиналось. Или просто почва плохая, подмыло корни.
Жена… Он редко думал о ней вот так, наедине, без раздражения, которое часто проскальзывало в последние годы в их разговорах. Просто устали друг от друга, наверное. Дети выросли, разъехались, и в доме образовалась та самая пустота, которую ничем не заполнить, если не уметь говорить заново. А они не умели. Привыкли жить параллельно, сходились только на кухне за ужином, обсуждали бытовые мелочи и расходились по своим углам. Она вязала перед телевизором, он читал старые журналы или просто смотрел в окно. А ведь когда-то они могли проговорить всю ночь напролет, сидя на этой самой реке, только чуть ниже по течению, где берег пологий и песчаный. Она тогда смеялась, отмахиваясь от комаров, и говорила, что ни за что не выйдет замуж за рыбака, потому что рыбаки пропадают на реке сутками. И вышла ведь. И не жаловалась никогда. Просто ждала с работы, с рыбалки, с любых его отлучек. Всегда ждала.
Сергей допил кофе, заткнул термос пробкой и отставил в сторону. Поплавок снова замер в неподвижности, отражаясь в воде маленьким красным пятнышком. Он подумал о сыне. Пашка сейчас в городе за три тысячи километров, строит какую-то свою жизнь, о которой отец знает только по коротким звонкам по воскресеньям. "Как дела, пап?" – "Нормально". – "Как мама?" – "Тоже нормально". – "Ну ладно, я перезвоню". И не перезванивает до следующего воскресенья. И обижаться глупо, сам таким был. Тоже звонил своему отцу раз в месяц, если не реже, и всегда казалось, что впереди еще вечность, чтобы наговориться, чтобы спросить о важном, чтобы просто побыть рядом. А потом отца не стало, и все вопросы, которые так и не задал, остались висеть в воздухе, как этот туман по утрам. И теперь Сергей ловил себя на мысли, что говорит с отцом мысленно, вот так же сидя на берегу. Спрашивает совета, жалуется на то, что спина болит к непогоде, и на то, что никак не поймет, как дальше жить, когда главное уже позади. Отец молчит, конечно. Только вода плещется тихонько да птица какая-то кричит в кустах.
А дочь… Дочь была ближе, хоть и жила в соседнем городе, приезжала раз в месяц, привозила внуков. Двойняшки, сорванцы, от которых в доме становилось шумно и тесно, но через час после их отъезда наступала такая тоскливая тишина, что хоть вой. Он любил их возиться с ними, читать книжки на ночь, строить из конструктора замки, которые тут же разрушались маленькими ручками. Но внутри всегда сидело смутное чувство, что он что-то недодал своим собственным детям. Что работа, вечная гонка за деньгами, за тем, чтобы "было не хуже, чем у людей", съела то время, когда можно было просто быть рядом. Он помнил, как Пашка в пять лет просил покататься на велосипеде, а он отмахивался: "Потом, сынок, устал". А "потом" так и не наступило. Пашка сам научился кататься, упал, разбил коленку, пришел домой в слезах, а Сергей даже не помнит, где был в тот момент. На работе, наверное. Всегда на работе.
Он посмотрел на воду, и вдруг его накрыло осознание, от которого перехватило дыхание. Ведь он всю жизнь готовился жить по-настоящему. Сначала школа – надо доучиться. Потом институт – надо получить диплом. Потом работа – надо встать на ноги. Потом дети – надо их поднять. Потом кредиты – надо отдать. И все время казалось, вот еще немного, еще чуть-чуть потерпеть, напрячься, и тогда уж точно начнется та самая, настоящая жизнь, когда можно будет выдохнуть, оглядеться, порадоваться. А сейчас он сидит на этом берегу, и ему сорок семь, и дети выросли, и кредиты почти отданы, и работа уже не та, что раньше, попроще, поспокойнее, и времени полно по вечерам, а той самой, настоящей жизни все нет. И непонятно, когда она должна была начаться. Или это она и была, просто он ее не замечал, потому что все ждал чего-то другого, более яркого, более правильного, более похожего на кино?
Вон мужик в фильмах всегда в какой-то момент бросает все, уезжает на край света, встречает там женщину своей мечты, или спасает мир, или находит клад. А Сергей за всю жизнь ни разу ничего не бросил. Дом достроил, хотя мог бы продать и уехать, как когда-то мечталось. Работу не менял, привык. Жену не бросал, хотя всякое бывало, и мысли приходили, и возможности, наверное. И сейчас вот сидит с удочкой, пьет остывший кофе, и ему, в общем-то, ничего другого и не надо. Может, это и есть счастье? Не в том, чтобы мир спасать, а в том, чтобы просто сидеть на берегу реки, которая течет мимо твоей жизни, и знать, что дома тебя ждут, что дети, хоть и редко, но звонят, что внуки приедут на выходные и снова разнесут квартиру в щепки своей неугомонной энергией.
Поплавок снова дернулся, на этот раз резко, уверенно, и Сергей подсек почти рефлекторно. Леска натянулась, удилище согнулось в дугу, и он почувствовал тяжесть, совсем другую, чем утром. Рыба пошла в глубину, пытаясь уйти в коряги, но Сергей знал здесь каждый камень на дне, он мягко, но настойчиво вываживал добычу, чувствуя, как в руках пульсирует упругая, сильная жизнь. Через несколько минут на песке у его ног бил хвостом приличный язь, темно-золотой, с красными плавниками, красавец. Сергей смотрел на него и чувствовал, как в груди разливается что-то теплое, почти детское. Поймал. Всё-таки поймал. Он осторожно взял рыбу, подержал в руках, взвесил – граммов восемьсот, не меньше. Можно было бы и в ведро, и домой принести, и пожарить, и жену порадовать, и самому съесть с удовольствием. Но он вдруг вспомнил утреннего подлещика, свой жест, и, недолго думая, наклонился к воде, разжал пальцы.
Язь на секунду замер в его ладонях у самой поверхности, словно не веря в свое освобождение, потом резко дернулся и ушел в глубину, только темный силуэт мелькнул и растаял в зеленоватой воде. Сергей выпрямился, вытер мокрые руки о штаны и усмехнулся. Вот так и живем: ловим, отпускаем, ловим снова. И непонятно, что важнее – сам процесс или этот момент, когда держишь в руках то, что поймал, и понимаешь, что можешь отпустить. Можешь, потому что не голоден, потому что не нужна тебе эта рыба позарез, потому что есть выбор.
Солнце припекало уже совсем по-летнему, хотя календарно осень стояла на пороге. Сергей снял куртку, бросил на траву, остался в старой клетчатой рубашке с закатанными рукавами. Захотелось вдруг скинуть ботинки, зайти в воду, постоять босиком на скользких камнях, как в детстве. Но он постеснялся самого себя, подумал, что глупо в его возрасте босиком по холодной воде шлепать, радикулит схватишь. А потом подумал, что глупо как раз думать о радикулите, когда тебе сорок семь и ты сидишь на берегу реки, и солнце светит, и рыба клюет, и весь мир перед тобой. И встал, и стащил ботинки, и закатал штаны до колен, и вошел в воду, охнув от ледяных иголок, впившихся в ступни.
Постоял, привыкая. Вода обтекала щиколотки, прохладная, чистая, живая. На дне перекатывались мелкие камушки, песок щекотал пятки. Сергей смотрел на свои ноги, белые, не загоревшие за лето, и вдруг почувствовал себя мальчишкой, каким был когда-то давно, когда весь мир умещался в этой реке, в этом лесу, в этом бесконечном лете, которое тогда казалось вечным. И он запрокинул голову к небу, и зажмурился от солнца, и улыбнулся сам себе, своей глупости, своей свободе.
А когда вернулся на берег, сел в кресло и снова закинул удочку, то поймал себя на мысли, что совсем не хочет домой. Что готов сидеть здесь до вечера, до ночи, до утра. И пусть никто не клюет, пусть поплавок стоит как вкопанный, все равно хорошо. Потому что здесь, на этом берегу, он принадлежит только себе. И времени у него еще вагон. И жизнь, кажется, только начинается. Ну или хотя бы не заканчивается. А это уже немало.
Глава вторая
Вечер опускался на реку медленно, как занавес в старом театре, который Сергей видел всего раз в жизни, еще школьником, когда классом возили в областной центр на спектакль. Тогда ему показалось это невероятно красивым – тяжелый бархат, золотые кисти, торжественность момента. Сейчас он смотрел, как солнце садится за сосны, и думал, что природа умеет создавать декорации лучше любого художника. Вода потемнела, приобрела густой, почти чернильный оттенок, а небо над головой горело всеми оттенками оранжевого и розового, словно кто-то разлил акварель и не стал вытирать.
Сергей не заметил, как задремал. Просто сидел в кресле, глядел на воду, а потом вдруг открыл глаза и понял, что уже почти стемнело, поплавка не видно, а в ушах стоит странная, звенящая тишина, какая бывает только в сумерках у воды. Он поежился – вечерняя сырость пробралась под рубашку, заставила кожу покрыться мурашками. Надо бы собираться, пока совсем не стемнело, пока тропинка через лес видна. Но тело не слушалось, не хотело подниматься, отрываться от этого места, от этого покоя.
Он вдруг подумал о том, что никогда не боялся смерти. Вернее, не так – он никогда о ней всерьез не думал. В молодости казалось, что это где-то далеко, за горизонтом, в другой жизни, до которой еще дожить надо. В зрелые годы было некогда, все бегом, все дела, какие там размышления о вечном. А сейчас вот сидит в темноте, смотрит на реку, которая текла здесь тысячи лет и еще тысячи лет протечет после него, и понимает, что смерть – это просто часть пейзажа. Как это дерево, упавшее в воду, как вон тот камень на середине реки, который торчит из воды уже при его памяти. Все когда-нибудь кончается. Даже эта река когда-нибудь высохнет или повернет в другое русло. Геологи говорят, реки живут миллионы лет, но Сергею этого было не представить. Он мыслил человеческими мерками – дом, работа, дети, внуки. И в эту мерку смерть укладывалась с трудом, но уже не пугала. Просто была где-то рядом, как тот туман утром, который пришел и ушел, а вода осталась.
Он вспомнил отца. Тот умирал тяжело, долго, в больнице, с капельницами и уколами. Сергей тогда приезжал каждый день, сидел у кровати, держал за руку, говорил какие-то глупости, лишь бы не молчать. А отец смотрел в потолок и молчал. И только однажды, когда Сергей уже собрался уходить, прошептал: "Ты меня, Серега, не поминай лихом. Я все для вас старался. Может, не так вышло, как хотелось, но старался". Сергей тогда не нашелся что ответить, только кивнул и вышел в коридор, где долго стоял у окна и смотрел на больничный двор, на чахлые кусты сирени, на скамейки, где курили такие же, как он, взрослые дети умирающих родителей. А через три дня отца не стало. И сейчас, сидя на берегу, Сергей вдруг понял, что так и не сказал ему главного. Не сказал, что прощает ему все – и вечную занятость, и редкие выходные, и то, что не научил тогда, в детстве, тому самому главному, чему должен отец научить сына. Не сказал, что любит, несмотря ни на что. Просто любит, потому что он отец, потому что из него, из этого молчаливого, усталого мужика с мозолистыми руками, выросла его собственная жизнь.
Из темноты донесся плеск – крупная рыба выпрыгнула из воды и снова ушла в глубину, разогнав зеркальную гладь кругами, которые были видны даже в сумерках. Сергей проводил их взглядом и подумал о сыне. Пашка сейчас, наверное, ужинает со своей семьей, о чем-то разговаривает с женой, смеется над детскими выходками. И не знает, что отец сидит здесь, в темноте, и думает о нем. И никогда не узнает, если не сказать. А сказать страшно. Страшно показаться слабым, сентиментальным, смешным. Страшно, что сын отмахнется, скажет: "Да ладно, пап, чего ты". Или того хуже – промолчит в трубку, и эта тишина повиснет между ними, как та паутина, что сейчас плывет по воде, почти невидимая, но цепкая.
Сергей вздохнул, нащупал в кармане мобильник. Связь здесь ловила плохо, но иногда, если вытянуть руку в сторону реки, можно было поймать один-два деления. Он вытянул руку, посмотрел на экран – одна полоска горела тускло, но горела. Пальцы замерли над кнопками, не решаясь нажать. Что сказать? "Сын, я тут сижу на реке и думаю о тебе"? Глупо. "Ты как вообще, нормально?" – это можно было и в воскресенье спросить. А хотелось сказать что-то другое, важное, то, что словами не выразить, только чувством. Хотелось, чтобы Пашка просто знал, что у него есть отец, который его любит. Который, может, и не умеет это показать, не умеет говорить красиво, но который готов отдать все, что у него есть, лишь бы у сына все было хорошо. Лишь бы он не повторил его ошибок. Лишь бы не сидел через двадцать лет на таком же берегу и не жалел о том, что не сказал вовремя.
Он убрал телефон в карман. Не сейчас. Не по телефону. Приедет – скажет. Или не скажет, а просто обнимет, как в детстве, когда Пашка был маленький и засыпал у него на плече после того, как они вместе смотрели мультики. Тогда слова были не нужны. Тогда все было понятно без слов. Может, и сейчас поймет. Может, это умение понимать без слов и есть самая главная связь, которая не рвется, даже когда тысячи километров между вами и недели молчания.
Луна поднялась из-за леса неожиданно, огромная, почти круглая, и залила реку холодным серебряным светом. Стало видно каждый листок на воде, каждую травинку на берегу. Сергей смотрел на лунную дорожку, которая тянулась от того берега прямо к его ногам, и ему вдруг показалось, что по этой дорожке можно уйти куда-то далеко, в другую жизнь, где все будет по-другому. Где он не будет бояться говорить важные слова. Где не будет жалеть о несделанном. Где каждый день будет прожит так, как будто он последний, но без паники и суеты, а с тихой радостью и благодарностью.
Вдалеке ухнула сова, ей откликнулась другая, и лес наполнился ночными звуками, которых днем не слышно – шорохами, писками, редкими вскриками. Сергей поежился, но не от холода, а от ощущения, что он здесь не один. Что лес живет своей жизнью, река живет своей, и они, люди, в этой жизни только гости, временные, ненадолго. И от этого почему-то становилось спокойно. Не ты центр вселенной, не твои проблемы самые важные, не твоя смерть самое страшное событие. Ты просто часть большого мира, маленькая часть, и у этой части есть свое место и свое время.
Он все-таки заставил себя встать, собрать удочки, сложить рюкзак. Ноги затекли от долгого сидения, спина ныла, но на душе было легко, как давно уже не бывало. Перед тем как уйти, он обернулся и посмотрел на реку в последний раз. Луна уже поднялась выше, лунная дорожка стала шире, и казалось, что река светится изнутри каким-то своим, потаенным светом. Сергей постоял минуту, потом развернулся и пошел по тропинке в лес, туда, где в темноте угадывалась машина, оставленная на опушке.
Тропинка вилась между сосен, ноги сами находили дорогу, привычные за много лет. Идти было легко, хотя рюкзак тянул плечи. Он думал о том, что завтра утром надо будет съездить на рынок, купить продуктов, потом заехать к теще, она просила помочь с дровами, потом встретить внуков со школы, если дочь попросит. Обычные дела, обычный день. Но сегодняшний вечер останется в нем, останется где-то глубоко, и будет согревать в минуты, когда станет тоскливо и одиноко. Потому что он понял сегодня что-то важное. Не сформулировал, не записал, просто почувствовал кожей, каждой клеточкой – жизнь идет, и она прекрасна. Даже такая, обычная, с ее болячками и проблемами, с невысказанными словами и несделанными делами. Она прекрасна уже тем, что она есть. Тем, что можно сидеть на берегу, смотреть на луну и знать, что где-то там, в городе, спят твои дети и внуки, и ты им еще нужен. Хотя бы иногда. Хотя бы завтра, когда привезешь продукты и поможешь с дровами.
Машина стояла на месте, покрытая ночной росой. Сергей бросил рюкзак в багажник, сел за руль, завел двигатель. В салоне запахло бензином и старой обивкой. Он включил фары, и свет выхватил из темноты знакомую дорогу, уходящую в лес. Прежде чем тронуться, он еще раз посмотрел назад, туда, где за деревьями угадывалась река. "Я еще приду", – сказал он вслух, и сам удивился своему голосу, хриплому от долгого молчания. – "Я обязательно приду".
Машина тронулась, зашуршала шинами по гравию, и через минуту лес сомкнулся за ней, скрыв и реку, и лунную дорожку, и тот покой, который Сергей нашел там, на берегу. Впереди была ночная дорога, пустая трасса и город, спящий в предвкушении нового дня. А в душе у Сергея что-то изменилось, сдвинулось, освободилось от многолетнего груза, и он вез это новое чувство домой, как самый ценный улов, который не надо чистить и жарить, который просто есть, и этого достаточно.
Он въехал в город уже за полночь. Окраинные улицы спали крепко, только редкие фонари разгоняли темноту желтыми кругами света, да где-то вдалеке лаяла собака, захлебываясь собственным голосом. Сергей вел машину медленно, не спеша, хотя обычно в такое время хотелось быстрее добраться до дома, упасть в кровать и забыться. Сегодня он специально тянул время, сворачивал не там, где обычно, делал крюк через старый парк, мимо школы, в которой учился, мимо дома, где прошло его детство и которого давно уже не было – снесли под новостройку, а он все равно каждый раз смотрел в ту сторону, будто надеялся увидеть знакомый силуэт с резными наличниками и покосившимся крыльцом.
Город ночью был другим, незнакомым и чужим. Без суеты, без вечных пробок, без толп людей, спешащих по делам, он казался вымершим, декорацией к фильму, которую забыли убрать после съемок. Сергей поймал себя на мысли, что этот ночной город нравится ему больше, чем дневной. В нем было что-то честное, неприкрытое – обшарпанные стены, которые днем скрывали вывески и реклама, покосившиеся заборы, мусорные баки, переполненные до такой степени, что крышки не закрывались. Все это было правдой, и от этой правды почему-то становилось легче.
Он припарковался во дворе своего дома, заглушил мотор и долго сидел в машине, глядя на темные окна квартиры на четвертом этаже. Жена спала, конечно, уже давно. Она всегда ложилась рано, вставала рано, и этот их режим давно уже развел их по разным половинкам ночи. Раньше это раздражало, казалось знаком отчуждения, а сейчас он подумал – может, оно и к лучшему. Не надо объяснять, где был, почему так долго, почему не позвонил. Не надо врать или, что еще хуже, говорить правду, которую она все равно не поймет. Как объяснить, что ты сидел на берегу, смотрел на луну и думал о смерти, о сыне, об отце, о том, что жизнь прошла, и одновременно о том, что она только начинается? Как объяснить это женщине, которая двадцать пять лет встает в шесть утра, чтобы приготовить завтрак, и ложится в десять, потому что завтра снова вставать в шесть?
Он вышел из машины, достал из багажника рюкзак с пустым термосом и не съеденным бутербродом, и пошел к подъезду. Лифт не работал – опять, уже который месяц, – и он побрел пешком по знакомой лестнице, считая ступеньки, как делал это тысячи раз. Площадка второго этажа пахла кошками и капустой из какой-то квартиры, третьего – сыростью и старыми половиками, четвертого – его собственным домом, тем запахом, который не спутаешь ни с чем: смесь борща, свежего белья и еще чего-то неуловимого, что называется просто "дом".




