Молчаливый сговор

- -
- 100%
- +
Стихоплёт набрал полную грудь — камня:
— Сошла к вратам краса, что зимняя заря, светла:
при ней и лёд ясней, и мгла — не мгла.
Зима сама такую бы сочла
роднёй — и в гости первой позвала.
Из головного возка, точно на слове «краса», вышла дама — так, будто выход подгоняли под строфу, как ключ под замок. Постояла, слушая, со вниманием человека, которому читает стихи не первый в жизни памятник.
Камень поскрипел, перевёл дух и выдал вторую строфу — судя по интонации, от себя:
— Скажу как камень, что века стоит:
сия краса — не роза, а гранит.
Ни трещины: сама себя хранит.
Такой не надобен ни замок, ни щит.
По двору прошёл смешок — короткий, тут же съеденный: над одами стража смеялись вслух только те, кто не знал, чем это кончается. «Не роза, а гранит» повисло над парадным снегом, как повисает оброненное слово, — все слышали, никто не поднимет.
Гранит. Скажи такое камень про меня — я бы дулась до весны. Эта даже бровью не повела. Выучка.
Айра оценила её так, как оценивала всё, — по-своему, снизу вверх. Сапожки не по снегу, но по снегу она и шага не сделает. Мех живой — не то что у Графини. Движение, каким она подала руку слуге, было отработано до той степени, когда отработанность становится природой. Медные волосы, светлые глаза. Красивая — без скидок, без «по-своему», без всего, чем утешаются.
Мысль пришла без спроса, короткая и глупая, и Айра её прибрала — как прибирают чужой кошелёк: быстро, без свидетелей и не разбираясь, что внутри.
Ректор сошёл с крыльца — на две ступени, ей навстречу. Протокол Айра не знала, но шаги считать умела: две ступени были выверены так же, как его паузы.
— Кузен.
Голос у неё был тёплый в точности настолько, насколько положено голосу на морозе.
— Кузина, — ответил ректор.
И всё. Дальше пошли слова, которых Айра не слышала, и поклоны, которых она не считала. Она смотрела на этих двоих — высоких, нарядных, стоящих друг против друга на парадном снегу, — и думала, что со стороны они смотрятся так, как смотрится выкладка в дорогой лавке: всё сочетается, всё одного мастера, и цена не написана, потому что кто спрашивает — тому не по карману.
Она отлепилась от колонны и пошла по своим делам. Дел у неё было много. Например, срочно проверить, не нужно ли ей что-нибудь в противоположной стороне.
* * *В галерее её догнали.
— Адептка Сол, если не ошибаюсь.
Ошибаться он не мог: судя по голосу, этот человек ошибался только по предварительной записи. Айра обернулась с лицом, заготовленным для начальства, — пресным, почтительным, в самый раз.
Светловолосый стоял в трёх шагах — расстояние, выбранное со вкусом: и не навис, и через галерею кричать не придётся. Вблизи он оказался моложе, чем от ворот, и глаза у него были зелёные, внимательные и очень приветливые. Так приветливо смотрят на человека, о котором уже прочитано всё, что пишут.
— Никандр Валь-Т, куратор Совета. — Он чуть наклонил голову. — Впрочем, «куратор» — это для документов. Вне процедур — просто Никандр.
— Адептка Сол. Во всех случаях.
— Экономно. — Он улыбнулся — легко, без усилия: умел. — Я задержу вас на минуту, адептка. Я разбирал осенние бумаги — дорога длинная, бумаг много. Ваше имя попадается в них чаще, чем положено имени первокурсницы.
— Что я могу сказать? Учёба — моя страсть.
— Не сомневаюсь. — Улыбка стала на волос теплее. — «Перегрузка учебного артефакта» на турнире. Я читал акт. Красивый почерк у вашего ректора. — Пауза у него была своя: не отмеренная, как у ректора, а плавающая, живая, подстроенная под собеседника. — Удивительное дело: за целую осень столько мелких странностей — и ни одна не доросла до крупной. Так бывает, когда странностям кто-то мешает расти. Заботливо. С самого верха.
Айра слушала со скучным лицом человека, которому рассказывают о чужой родне.
— Я в актах не разбираюсь. Меня к ним не допускают.
— И правильно делают. — Никандр кивнул, будто она сказала что-то по существу. — Что ж. Рад был познакомиться, адептка Сол. Уверен, у нас найдётся случай поговорить о странностях... вне процедур.
Он ушёл в сторону приёмных покоев — лёгким шагом человека, у которого всё по плану и план хорош. Айра постояла, глядя ему вслед.
Осеннего куратора она помнила хорошо — лучше, чем хотела бы. Тот пах ладаном, улыбался ямочками и смотрел на людей, как смотрят на чужие замки: не «что внутри», а «сколько возни». При нём вся академия училась быть мебелью. Страшный был человек — и понятный: таких пережидают, как непогоду.
Этот был другой масти, и разницу Айра сложила по-скупщицки, пара к паре, — так было спокойнее. Осенний был из ловчих: работал нюхом, брал страхом — ему было удобно, когда боятся, и страх ходил при нём вроде поводка. Этот — из писарей: работает бумагами, брать будет доверием — ему удобно, когда с ним говорят. Осенний никому ничего не доказывал: за него всё давно доказали те, кто не писал писем. Этому — надо: молодой, приехал делать имя. Тот пах ладаном. Этот — ничем.
С непогодой просто: её пережидают. С голодным сложнее: голодный ждёт лучше тебя.
У неё в городе таких, как этот, звали ласковыми. Ласковый — это который не давит и не грозит: он приходит, гладит, оставляет дверь открытой — и однажды ты сам не замечаешь, как всё ему рассказал, потому что он один тебя понимал. Ласковых боялись больше злых. От злого можно закрыться. От ласкового закрываться вроде как и невежливо.
Ласковый. С печатями. По мою душу.
И ещё одно она отметила, уже на лестнице, задним числом — как отмечают недостачу при пересчёте. Ехал он, положим, не по смерть: лист на доске обещал куратора ещё в то утро, когда Дайн был жив. Но смерть его дороги не спросила — случилась и легла под ту же крышу, за дверь с журналом, и следы у западной стены ещё можно было спросить у стражи. За целый день он не подошёл ни к телу, ни к стене, ни к страже. Он ходил по галереям и разбирал осенние бумаги.
Она видела, как работают дознаватели. Плохие давят, хорошие слушают — но и те и другие первым делом идут смотреть. Даже случайный казённый гость при свежей смерти сходил бы взглянуть — из одного любопытства, люди так устроены. Не пойти смотреть может только тот, кому смотреть незачем.
* * *К семи она поднялась в приёмную — пункт сорок третий, бессмертный и невредимый.
Приёмная была не её.
То есть всё стояло на местах: журнал, перо, стул у лампы, Дисциплина на подоконнике. Но у стены, за приставным столом, которого вчера не было, сидел писарь в дорожном сукне — не академическом, столичном — и переписывал что-то из одной стопки в другую. На вошедшую он поднял глаза, опустил, сделал пометку. Айра готова была поспорить на что угодно: пометка была про неё.
Из-за двери кабинета шли голоса. Слов было не разобрать — дверь держала, — но узор она слышала и без слов: голос ректора, с его отмеренными паузами. И второй — лёгкий, плавающий, удобный. Разговор шёл давно и кончаться не собирался.
В графе «явка» роспись вышла без хвостика: повода не было.
Села на стул у лампы, достала библиотечный том. Дисциплина на подоконнике приоткрыла один глаз, оглядела приставной стол, писаря, стопки — и глаз закрыла с видом кошки, которая всё это уже переживала и знает, чем кончается: ничем.
Час шёл чужой. Перо писаря скрипело не так, как скрипело здешнее, — суше, быстрее, без нажима. Из-за двери один раз долетело смеющееся «...ну что вы, ректор, какие претензии...» — и снова ушло в общий гул. Взгляд из-за двери её не задевал ни разу: двери было не до неё.
А говорили — ежедневно. В семь. Лично.
Она осадила эту мысль, как осаживала все мысли этого сорта, — но мысль была быстрее: успела и явиться, и встать, и посмотреть на неё с укором.
В восьмом часу писарь начал собирать свои стопки. Айра закрыла том, расписалась в графе «убытие» и пошла к выходу.
Уже в дверях она услышала — или выдумала, — как разговор в кабинете запнулся. На вдох. Как раз на её шаги.
«Спокойной ночи» ей не сказал никто. Дверь — и та промолчала.
* * *Штаб собрался, где договорились, — в нише Верена за дальними стеллажами, в час, когда честные люди из архива уже ушли. Днём в архиве стало людно: чужие сапоги, чужие голоса, свитские куратора со своими выписками. Но ночь возвращала архив хозяину — Верен впустил всех по одному и запер дверь на два оборота. На один больше обычного.
Серак пришёл последним. Сел, вытащил из кармана ремешок с оторванной пряжкой — от сумки Верена, вчера лопнул под книгами — и стал перешивать: шило, дратва, короткие точные стежки. Дело рукам он нашёл раньше, чем себе — слова.
— Два часа, — сказал он.
— Чего два часа? — не поняла Тай.
— Меня. Куратор. С полудня до двух.
Стало тихо. Верен перестал шуршать.
— Он идёт по списку, — осторожно заметил Верен. — Всех, кто поминается в осенних бумагах, по очереди. По четверти часа на человека. Это процедура.
— По четверти часа. — Серак затянул стежок. — А меня — два часа. И не о Дайне.
— А о чём?
— Об осени. — Стежок. — Об инспекции. Что чинил, кому чинил, когда чинил. Кто просил. — Стежок. — Про турнир спрашивал. Про перегрузки. Про то, чего я не чинил, — тоже спрашивал: почему не чинил, если умею.
— А про Дайна?
— Ни слова. — Серак откусил дратву и посмотрел на Айру — впервые за весь разговор. — Осенний — тот допрашивал. Со свечами, с правилами, чтобы ты сидел и боялся. Этот — сверял. Как приказчик накладные: у него всё уже записано, он только смотрел, где я собьюсь. — Стежок, последний. — Я не сбился. Кажется.
Он потянулся отложить шило — и по дороге поправил тёмную шкатулку у локтя. На палец, не дальше: она и не стояла криво. Поправил, как поправляют шапку на ребёнке, и вернулся к ремешку.
Никто не спросил. У каждого в этой компании было что-то, на что вот так ложится рука.
Айра выложила на стол то, что принесла: слова — про чистую кожу, про запавшие виски, про русла без воды. Говорила коротко, по делу, как сдают краденое скупщику: вес, проба, без лирики. Лирику каждый доложил себе сам — по лицам было видно.
— Мороз хранит, — закончила она. — А Дайн — сох. Четыре дня на льду — и сох. Что бы его ни убило, оно не кончило работу той ночью.
— Или работа такая, что не кончается. — Верен снял очки, протёр их и надел обратно — так он выигрывал у себя время. — Значит, вопрос для каталога есть. Не «убивает без раны» — это половина каталога. А «вытягивает. До дна. И продолжает после смерти». Это... — Он сглотнул. — Это уже не половина. Это страница. Может, две.
— Тебе хватит страницы?
— Мне хватит и строчки, если строчка та. — Верен посмотрел на неё поверх очков. — Принесли?
Лоскут лёг на стол, в круг лампы, — тёмный, с внутренним швом, уже отмякший у неё за пазухой от холода мертвецкой. Верен взял его двумя руками, бережно, как берут птенца или улику, и с минуту просто смотрел.
— Подкладка. Шов фабричный, нить... неважно. — Он поднял голову. — Мне нужно несколько дней. Читать буду ночами, в архиве я ночами один. Если в этой ткани есть след — я его найду. Если следа нет...
— Если следа нет, — отозвался Серак, не отрываясь от ремешка, — это тоже ответ. Чистых вещей не бывает. Бывают вычищенные.
Тай, всё это время гревшая собой половину ниши, вдруг хлопнула себя по колену:
— Чуть не забыла. Столовая. Вы же мне сами велели слушать. — Она обвела всех взглядом, убедилась, что слушают, и выдала: — Дом Кер подал грамоту. О союзе. Кер и Дейн, два старых дома, одна большая радость. Старшие говорят — до весны сговорятся, к лету объявят. Ставки уже принимают. Три к двум, что свадьба в столице.
— А ты что поставила? — спросил Верен.
— Ничего. — Тай пожала плечами. — Я в чужое счастье не ставлю. Плохая примета.
Услышанное Айра убрала на ту же полку — к остальному непонятному про ректора. Полка приняла и даже не скрипнула: притерпелась.
— Расходимся. — Айра поднялась. — Верен — ткань. Серак — с ним, когда появится вопрос. Тай — столовая и лица: кто как слушает про куратора. Я — по своей части.
— А по твоей части — это по какой? — прищурилась Тай.
— По тихой.
На дворе мороз к ночи отпустил, и с крыш, первый раз за неделю, капнуло — тонко, редко, на пробу. До оттепели было далеко, но крыши уже интересовались.
К крылу Айра шла тёмной стороной двора и считала. Выходило вот что: в академии теперь жили убийца, которого никто не видел. Куратор, который не смотрит на убитого. Невеста, у которой всё отмерено. И ректор, у которого на всех них один устав и две руки.
И ещё она. По списку — старательная первокурсница Сол.
Тесно у нас становится. Пора бы кому-нибудь съехать.
Она уже поднималась по лестнице своего крыла, когда поняла, чего ей не хватало весь вечер, — и, поняв, остановилась между этажами.
Сегодня, в семь, за всё время явки, из-за двери её не пересчитали ни разу.
Оказывается, к этому она тоже привыкла.
Ничего. Завтра сяду ближе к двери и стану листать страницы погромче. Пересчитает как миленький.
Глава 9. Приемлемо
За Дайном приехали ночью — тихо, без огней, как забирают то, о чём договорено заранее. К завтраку это знала вся столовая: сани встали у лекарской, постояли сколько нужно и ушли до рассвета. Кейры за столами не было. Говорили, она стояла у ворот, пока полозья не свернули за столбы. И ещё стояла, когда уже не было слышно.
Столовая тем утром гудела ниже обычного — так гудят разговоры, когда все помнят об одной закрытой двери.
Тай села напротив с двумя мисками и первым делом придвинула Айре мёд.
— Ешь. Сегодня длинный день.
— Откуда сведения?
— Кухня печёт с рассвета. — Тай перешла на заговорщицкий шёпот, по её меркам: на полтрапезной тише. — Малую залу открывают. Вечером приём: гости, преподаватели, старшие. Ту самую выпечку делают. Которую только для Совета.
— Какую — ту самую?
— Никто не знает. — Тай посмотрела на неё почти с испугом. — В этом же всё дело. Её никто из наших никогда не пробовал. Крохотная, говорят, с ноготь. Я про неё думаю с первого дня, как услышала. Иногда — перед сном.
Судя по гулу соседних столов, думала о ней перед сном не только Тай. К концу завтрака выпечка в пересказах успела подрасти вдвое, обзавестись начинкой и одним чудесным исцелением.
Айра намазала мёд на лепёшку и решила, что длинный день можно начинать и так. У неё в этот длинный день стоял зачёт у Виерны, и про зачёт она думала примерно как Тай про выпечку. Только без удовольствия.
* * *К деканскому крылу она пришла заранее, но очередь пришла ещё раньше.
Пересчитали её сразу. Не спросили, кто такая и по какому делу, — тощий второкурсник ткнул её пальцем в грудь, сказал «двенадцать» и пошёл дальше вдоль стены, не оборачиваясь.
Быстро тут у них. В городе так пересчитывают мешки на подводе.
Пересдачников набралось с дюжину, со всех курсов разом — сессия, перенесённая инспекцией, догоняла всех по очереди, — и стояли они так, как стоят люди, у которых внутри уже всё случилось: кто-то шевелил губами, в последний раз перегоняя выученное по памяти, кто-то смотрел в стену, набираясь у неё твёрдости. Старших от первокурсников было не отличить: у страха перед деканом выслуги лет не водилось.
Из-под деканской двери тянуло сухим — пылью и выдохшейся травяной трухой, — и тянуло по щиколоткам, как раз на той высоте, где холод обиднее всего.
Уклад у очереди был свой, трёхдневной выдержки, но носили его так, будто ему сто лет. У самой двери на сложенном вчетверо одеяле сидел ветеран — тот самый, что в день записи занял место с вечера. Одеяло за три дня перестало быть вещью и сделалось должностью: сидеть на нём мог только он, а вставал он лишь затем, чтобы уступить очередь следующему и сесть обратно. По строю от хвоста к голове ходила кружка. Что в ней было налито, Айра выяснять не стала: кружка возвращалась пустой, никто не жаловался, и было понятно, что порядок этот заведён позавчера, а позавчера в такой очереди — древность.
Ним она увидела не сразу — Ним шла вдоль стены с головы, и губы у неё двигались.
После истории со стояльцем Ним в этой академии переменила чин. Раньше её паранойю терпели. Теперь ею пользовались: считала она, а очередь молча стояла и давала считать, потому что один раз это уже окупилось.
— Двенадцать, — объявил второкурсник от хвоста.
— Тринадцать, — сказала Ним от головы.
Стало тихо. Кружка остановилась на полпути.
— Считай ещё раз.
— Я считала.
— И я считал!
Очередь развернулась внутрь себя, как разворачивается собака, услышавшая шорох в собственной шерсти. Пересчитывались вслух, с тычками, потом по головам, потом перекличкой — каждый называл, за кем стоит, и на четвёртом человеке всё запуталось окончательно, потому что двое честно назвали одного и того же.
— Он! — обрадовались из середины.
Указывали на широкоплечего парня с Клинка, стоявшего с самым мирным выражением, какое бывает у людей, которых внезапно назначили нежитью.
— Я тут с утра стою.
— А кто тебя видел, как ты вставал?
Никто, разумеется, не видел. Утро было тёмное, а становятся в очередь тихо.
— Он тёплый! — вступился кто-то. — Потрогайте, он тёплый!
Парня потрогали. Парень оказался не просто тёплый — парень оказался мокрый, потому что стоял у самой стены, а стена шла над кухней. Довод приняли: иней у стояльцев не тает, а этот таял весь, целиком, и уже давно.
— Тогда где лишний?
Лишнего искали ещё какое-то время, старательно и совершенно впустую, пока Ним не сошлась со вторым счётчиком нос к носу посередине строя.
— Ты себя считал?
Второкурсник открыл рот. Подумал. Закрыл.
Очередь выдохнула и осела плечами — не с облегчением, а с той усталостью, с какой люди понимают, что четверть часа воевали с собственной арифметикой.
— Тринадцать, — сказала Ним. Без торжества. Она уже вписала это себе куда-то, где вела свои счета. — Себя считать надо первым. Себя всегда забывают.
И пошла к голове очереди — принимать своё место обратно.
Айра стояла двенадцатой, руки за спину, и думала о том, о чём тут никто не думал.
Кричали и тыкали пальцами четверть часа. Нашли живого, ощупали живого, оправдали живого. А тот, осенний, — стоял себе спокойно, никого не трогал, и вычислили его только потому, что Ним заранее знала: считать надо. Смирный, вежливый, с инеем на плечах — и хоть бы одна душа спросила, за кем он стоит.
Лишнего в толпе не ищут глазами. Глаза милосердные, они дорисовывают. Лишнего находят только счётом — и то если считать честно.
Дальше очередь пошла быстрее, чем обещала: Виерна не растягивала — одного впускала, другого выпускала, и снова. Ветеран сидел у самой двери и потому вставал дважды на каждого: пропустить входящего и пропустить выходящего. Вставал, садился обратно на своё одеяло, вставал опять — и к тому часу, когда впереди у Айры остался один Юст, поднимался уже с кряхтением, честно заслуженным.
Дверь отворилась. Юст вышел из кабинета бледный, притворил её с почтением, с каким закрывают крышку кастрюли, из которой уже всё выкипело, и сообщил очереди:
— Она спрашивает «почему».
— Что — почему?
— Всё почему. Я говорю: морок. Она говорит: почему морок? — Юст развёл руками на всю ширину коридора. — Я к «почему» не готовился. Я готовился к «что».
— Она однажды у лектора Эйна «почему» спросила, — мрачно сказали из хвоста очереди. — Лектор Эйн до сих пор думает.
Очередь осела плечами второй раз за четверть часа. Ветеран на одеяле закрыл глаза, как закрывают их перед дальней дорогой.
Айра прошла в кабинет следующей — по её опыту, после таких новостей лучше идти сразу, пока воображение не взялось за дело.
* * *В кабинете было прибрано до звона и пусто, если не считать декана. Виерна сидела за столом без единой бумаги, и на столе перед ней стояли три вещи: чаша, тусклый ключ и свеча в глиняном стакане. Свеча горела.
— Адептка Сол. — Виерна не предложила сесть, потому что стула не было. — Одна из этих вещей не существует. Скажите, которая. Руками не трогать.
Айра посмотрела на стол.
Ключ был мнимый. Это она увидела с порога, раньше, чем разглядела сам ключ, — так с порога видишь, что в комнате не хватает стула, на котором всегда сидели. Морок был хорош: тень лежала правильно, металл потёрт где надо. Только вещи стоят в мире, как гвозди в доске, — а этот лежал на столе, как лежит слово на бумаге. Написанный.
Оставалось не увидеть этого ещё какое-то время.
Она наклонилась к чаше. Долго смотрела на свечу — на пламя, на воск, на потёк сбоку, честный, неровный, живой. Свеча держалась молодцом: подозревать её было одно удовольствие. Айра отвела от неё взгляд с сожалением, как отводят от витрины.
— Свеча... — начала она, дала слову повисеть и поправилась: — Нет. Свеча настоящая. Воск потёк вбок, к сквозняку. Морок бы тёк красиво.
Виерна ждала. Лицо у неё было такое, с каким смотрят представление, зная его наизусть, — не скучающее. Терпеливое.
— Ключ, — выбрала Айра наконец. — Бородка стёрта, а на столе вокруг ни царапины. Тяжёлая вещь, старая. Ей бы наследить.
— Через сколько вы это поняли?
Вопрос лёг на стол между ними — четвёртой вещью, и не сказать, чтобы мнимой.
— Ко второй минуте, — честно соврала Айра. Правда — «с порога» — осталась лежать, где лежала: непроданной.
— Приемлемо, — произнесла Виерна.
Пауза после этого вышла на полсекунды длиннее уставной — по деканской шкале целая речь.
— В прошлый раз я просила минуту. — Виерна поднялась, давая понять, что зачёт окончен. — Вы щедрая: дали две.
Возразить на это было нечего, и Айра благоразумно не стала. У двери её догнало ещё одно:
— Вечером — малая зала, второй ярус. Приём в честь гостей академии. Вы внесены в список представления. — Виерна выдержала её взгляд, не меняя голоса: — Не моей рукой, адептка. Форма чистая, явка к семи. Идите.
Готовилась прилично, сдала приемлемо, а расплачиваться, выходит, парадно.
В коридоре очередь посмотрела на неё вопросительно. Айра пожала плечами:
— Спрашивает «почему».
Очередь застонала без голоса, одними лицами. Ветеран на одеяле не пошевелился: он это уже пережил и теперь принадлежал вечности.
До конца сессии оставалось недели две. Где-то за последним зачётом стояла подвода на север — стояла и не торопилась. Ей было всё равно, кого везти.
* * *Про список Тай узнала раньше, чем Айра дошла до столовой, — у неё, похоже, уже была выстроена целая агентурная сеть. Или ещё чего похуже.
— Представлять! Тебя! — Тай отконвоировала её к скамье и села напротив с лицом полководца. — Так. Слушай задание. Ты идёшь туда и запоминаешь всё, что подают. Не пробуешь — запоминаешь. Пробовать — если само получится. Это не жадность, это разведка.
— А если разведку поймают?
— Разведку не ловят. Разведка — это когда у тебя скучное лицо. — Тай задумалась. — У тебя самое скучное лицо из всех, кого я знаю. Я это в хорошем смысле.
— Спасибо.
— Не за что, это ценный ресурс. Теперь по существу. — Тай выставила на стол солонку, кружку и два обломка хлеба и стала двигать их, как двигают войска. — Столы стоят вдоль окон, я узнавала. Вот сладкое, вот вино, вот чай. Начинаешь от чая — чай никому не интересен, у чая ты можешь стоять хоть весь вечер, и никто не спросит, чего это ты стоишь.
— Ты вчера говорила, что не бывала в малой зале.
— Не бывала. Я узнавала. — Солонка передвинулась левее. — И вот главное. Не бери с краю. С краю берут все, край всегда обглодан, и по краю судят о серёдке — а серёдка другая. Бери из глубины.
— Это ты откуда знаешь?
— Мать говорит, — коротко сказала Тай, и по тому, как коротко, было понятно, что мать говорила это не про приёмы Совета, а про что-то, чего в жизни матери было куда меньше, чем хотелось бы.
Айра кивнула и не стала трогать.
— И запомни вкус, — закончила Тай, сгребая войска обратно в посуду. — Не «вкусно» — вкус. «Вкусно» я и сама придумаю.
— А почему тебя не позвали?
— Потому что я Клинок и меня видно. — Тай пожала плечами без всякой обиды, что для неё означало обиду глубокую и хорошо утоптанную. — Тебя позвали, потому что тебя не видно. Это, вообще-то, комплимент. Правда, не мне.
* * *До вечера академия занималась приёмом так, как занимается им всякое место, куда едут гости, которых не звали: с усердием и без любви.
Носили. По галерее второго яруса весь день таскали то, чего в обычные дни в академии будто бы не существовало: скатерти, шандалы, стопки чего-то тяжёлого и переложенного холстиной. Двое из прислуги пронесли мимо Айры кресло — одно, единственное, — и по тому, как бережно они его несли, было понятно, что кресло везут не для того, чтобы в нём сидели, а для того, чтобы оно там стояло.



