Комиссар и комбриг. Армейско-партизанские мемуары

- -
- 100%
- +
Эти девушки прямо самозабвенно изучили всё, что требуется санитару, медсестре, и не было ни одного случая, чтобы кто-либо нарушил порядок, заведённый нами в госпитале.
Впоследствии им приходилось иногда голодать по несколько дней, мёрзнуть и мокнуть под дождём. Не спать подряд неделями, дежуря у постели больных и раненых солдат, переносить ужасы налёта вражеской авиации. Обмывать и перевязывать ужасные гнойные раны. Очищать раненых, привезённых с позиции, от кишевших на теле вшей. И никогда от этих девчат я не слышал ни одной жалобы на тягости военной жизни! Они всегда были исполнительны, тверды и жизнерадостны. А ведь в основном они были из хорошо обеспеченных семей, привыкшие к семейному уюту, родительскому вниманию и ласке.
Да, вот именно они и были настоящие, скромные патриоты и герои, отдавшие Родине всё: молодость, красоту, счастье семейной жизни и свою молодую жизнь.
И почти все они погибли на фронте в первые годы войны.
Слава родителям, слава комсомолу, воспитавшим таких мужественных девушек, и я склоняю свою седую голову перед их светлой памятью.
Одни сутки дома
Жизнь в Свердловске ничем особенным не отличалась, и писать об этом нет надобности. Почему-то все мы с нетерпением ждали отправки на фронт.
В половине ноября я получил разрешение съездить домой на одни сутки. Порядки были введены в армии очень строгие. Самовольная отлучка свыше двенадцати часов считалась дезертирством, а дезертиров расстреливали.
И вот я дома.
Моя семья с квартиры на втором этаже переместилась на квартиру в нижний этаж, в маленькую комнату, более тёплую – меньше надо будет дров. Жена уже готовилась к борьбе с нуждой, которая стучалась в двери домашних большинства призванных в армию.
В простой солдатской широкой шинели с петлицами майора я шагал по улицам города, а Вовка, маленький, живой, бежал со мной, держась за руку, и если какой-либо солдат, встречаясь, неаккуратно отдавал честь, Вовка мерил его презрительным взглядом и шептал: «Чёрт неуклюжий, честь не научился отдавать».
Да, Вовка не шутя был воинственно настроен.
Затем я зашёл в четвёртую школу посмотреть, как учится старший Коля. Был он очень худенький, бледный и довольно робкий. Пошёл он в школу, как и положено было, в семь лет. Каждый день я давал ему сорок копеек на завтрак в школе, а учащиеся в той же школе ребята из детского дома каждый раз отбирали у него эти деньги в воротах школы да иногда ещё и пинка давали. Ему строго было ими наказано молчать и не говорить об этом дома, Коля молчал.
Однажды у меня не было четырёх гривенников, и я дал ему три рубля. Вечером я вспомнил, что дал Коле три рубля, и спросил сдачу. Парень мой сильно смутился, потупил голову и молчал. Я почуял что-то неладное и попросил его сказать правду. Коля никогда, ни разу не говорил мне неправду и все чистосердечно рассказал и теперь.
Мы решили с женой передержать Колю дома ещё год: пусть подрастёт и наберётся сил, иначе он может попасть под влияние хулиганов. И вот теперь, придя в четвёртую школу, я убедился, что мы поступили правильно. Коля вырос и окреп, никто уже не осмеливался спросить с него рубль.
«О, – говорила мне учительница, – он у нас теперь самый большой и сильный в классе».
Отправка на фронт
На фронт из Свердловска мы всем госпиталем выехали 19 ноября 1941 года. Стояла тёплая туманная погода, порошило, земля уже была покрыта значительным слоем снега. Уезжали вечером, в двадцать ноль-ноль. Я сходил на почту, вызвал по телефону Ирбит-райком и попросил дежурного послать за женой на квартиру.
Произошёл прощальный наш с ней короткий разговор. Помню, я давал какие-то маловажные советы и сообщил, что поедем на запад. Не знаю, у всех ли людей такое настроение перед серьёзной разлукой, но у меня всегда в такой час как-то всё вылетает из головы. Она делается совершенно как бы пустой, мысли исчезают напрочь, не знаешь о чём говорить, и это очень мучительно, так как сердце в то же время ноет, болит, тоскует, и хочется, в конце концов, «сократить» срок расставания.
Помню, как я провожал брата Ивана (Примечание 1) в Красную Армию после его побывки дома, кажется в 1925 году. Дело было зимой, в ноябре. Погоды стояли довольно тёплые. Провожал я его на лошади, на санях. Отъезжали мы от дома вёрст сто глухой уральской тайгой, доехали до Туринского болота. Ширина этого болота была 10–12 километров. Санная дорога только до болота, дальше пошла узкая тропа. И вот мы стоим у края нашей дороги, дальше ехать нельзя, а до Туринска, то есть до железной дороги, сто тридцать четыре километра.
«Ну, Ваня! Простимся, – говорю я. – Придётся тебе шагать пешком до Туринска». Ваня молча набросил на плечи котомку, вынул кисет, мы свернули по цигарке и закурили. Курили и молчали оба, выкурили по одной, завернули ещё по одной, и Ваня промолвил сжато и глухо словами из романа или рассказа Джека Лондона: «Это была их последняя сигара! Прощай!». Встретил я его после этого только в 1934 году…
Так получилось у меня и при разговоре с женой по телефону. Мы, по сути дела, поздоровались и простились, то есть сказали друг другу: «Здравствуй и прощай». Я ещё что-то говорил, кажется, советовал переехать жить в деревню… И только…
В Торжке. Первые раненые и мои впечатления
…Что-то около месяца мы формировались на территории Вологодской области, и наш полевой инфекционный госпиталь был придан вновь сформированной 39 армии (Примечание 2).
Из жизни Вологодской области в период формирования армии в памяти запечатлелся один эпизод, о котором я писал в письмах своим ребятам.
Мы в составе начальника госпиталя, меня, врача Пономарёва, ещё пятерых врачей другого госпиталя ехали на грузовике из города Никольска в село, где был расположен наш госпиталь. По сторонам дороги был уже глубокий снег, маленькие поля и перелески. Вдруг метрах в ста от дороги показалась рыжая лисица с большим пушистым хвостом и долго бежала параллельно дороге. Один из врачей выхватил пистолет и выстрелил в лисицу, но та, не обратив даже внимания, спокойно ушла в лесок. Звери к тому времени уже привыкли к звукам выстрелов.
О разгроме немцев под Москвой мы узнали уже в дороге на фронт. Радости нашей не было конца, да и не только нашей. Радость сияла на лице каждого человека, кого я видел в те дни. Появилась твёрдая вера в нашу победу.
Россия «раскачивается», заявил мне один железнодорожник с большой чёрной бородой, и я с ним был согласен. Да, думалось мне, мы действительно только ещё раскачиваемся. 39 армия, в которую влили и наш госпиталь, состояла из сибиряков и уральцев, людей стойких и мужественных.
Широки, необъятны, величественны и суровы просторы Урала, Сибири. Дремучие, непроходимые леса, обширные степи, высокие горы, многоводные реки и широкие озёра, над которыми вечно стелются волнистые белые туманы. В суровой борьбе за существование веками здесь человек отвоёвывал своё право жить и творить. Преобразуя природу, человек преобразует и себя.
В жестокой схватке с морозами и вьюгами, суровой тайгой и хищным зверем закалялась воля уральца, сибиряка. Дикая необъятная ширь, безбрежная свобода, просторы вдохнули здесь в человека неукротимый дух свободы и независимости. Уральцу и сибиряку присуща чистая и святая, как материнская слеза, любовь к Родине, к России, ко всему русскому. Только в таких условиях смог выковаться тип уральца и сибиряка – мужественного, стойкого храбреца, крепкого умом и русской природной смекалкой. Крепкого физически, верного товарища в бою и невзгодах солдатской боевой жизни.
Помню, ещё в Первую мировую войну, когда в опасных местах фронта появились сибирские части, противник не имел успеха, несмотря на огромное превосходство в технических средствах войны. И только по мере того как таяли в ежедневной боевой страде ряды сибиряков, нарастала дерзость противника.
Вот из таких замечательных людей состояли полки и дивизии 39 армии. Но вооружение их было, по правде говоря, плохое. Мало танков, совершенное отсутствие авиации. Мало даже автоматов, миномётов и артиллерии. Это сильно бросалось в глаза, когда мимо нашего госпиталя проходили в бой наши войска.
…Ранним морозным утром мы высаживались на станции Торжок. Густой туман от сильного мороза окутывает станцию, и город это спасает от очередного налёта вражеской авиации.
Мы едем городом. Печальное зрелище представляется нашим глазам. Удары вражеской авиации сильно разрушили городок. Три дня шестьдесят немецких самолётов безнаказанно громили город с воздуха. А нашей авиации совсем не было видно. Немецкие лётчики издевались. Вслед за фугасными бомбами они бросали пустые бочки, обломки рельс, пустые вёдра, пивные бутылки и т. д.
Дома были разрушены или сгорели, обожжённые тополя, воздев кверху чёрные сучья, как бы говорили: «Смотрите, что сделали с нами враги».
Торжок, городок древний (в нём ещё самозванец Димитрий венчался с гордой полячкой Мариной Мнишек) и, видать, до войны был хорош: маленький, плотно застроенный, прямые широкие улицы. Белые чистенькие домики утопали раньше в зелени садов, чистые прямые улицы. На две части город разделяет река. Я вспомнил кинофильм «Закройщик из Торжка». Нигде, я думаю, не пели с таким чувством знаменитую песню «Любимый город», как в самом Торжке.
А теперь воздушные налёты немцев, как гроза, накрыли Торжок, дома лежали в руинах, сады догорали. Молча проходили части армии через сожжённый и разрушенный город, пустынный, как кладбище, неся к фронту закипевшую злобу и ненависть к врагу, шли расплатиться за всё.
Переехав через реку по уцелевшему каким-то чудом мосту, мы остановились за городом у пустой городской больницы. Больница для такого небольшого города оказалась более чем прилична, построена в густом саженном лесу, благодаря этому уцелела полностью, только стёкла в рамах были выбиты сотрясениями и воздушными волнами.
В саду возле больницы мы разгрузили всё имущество нашего госпиталя. Там ещё вместе с нами расположился и другой госпиталь. Личный состав обоих госпиталей был устроен недалеко от больницы – в маленьких деревянных домиках на уцелевшей от бомбёжек улице.
И тут же мы получили приказ от начальника санитарного отдела армии военного врача третьего ранга Рязаного: «Подготовиться к приёму раненых».
Фронт находился от Торжка в двадцати пяти километрах – началось наступление наших войск. Ночью пылающие сёла и города показывали, что противник отступает. Особенно ярко горело местечко Селижарово, где были большие цементные заводы. Иногда на линии фронта раздавались глухие и сильные взрывы, это немцы оставляли память о себе.
Городскую больницу мы быстро привели в порядок: очистили от мусора комнаты, починили рамы, наделали топчанов и приготовились к приёму раненых. Наш восемьсот пятьдесят восьмой госпиталь был инфекционный, то есть по борьбе с различными заразными болезнями, и у нас не было ни одного хирурга. Наши инфекционисты, врачи и сёстры, очень плохо умели делать перевязки, и тем не менее нас заставили принимать раненых. Хорошо, что вместе с нами расположился хирургический госпиталь, и мы распределили обязанности. Наш госпиталь будет делать предварительную обработку раненых, обмывать, дезинфицировать, готовить завтрак, обед и так далее, а хирургический будет производить операции и эвакуировать раненых в тыловые госпитали.
…Морозы становились всё сильнее и сильнее, ночи стояли светлые, лунные. И почти каждую ночь прилетал немецкий самолёт и бомбил единственный оставшийся в городе мост через реку. Удивительно, но ни разу ни одна бомба не угодила в мост. Местность вокруг него была буквально изрыта воронками. Самолёт иногда появлялся и днём, спокойно делал своё дело, и никто ему не мешал, так как зенитной артиллерии не было, авиации тоже.
Приближался новый 1942 год, близкий фронт гудел, как надвигающаяся гроза.
Морозы становились всё злее, как говорят – «с дымом». И вот в одну из таких морозных ночей к нам прибыла первая партия раненых, что-то около двенадцати автомашин. Каждая машина была временно приспособлена для перевозки раненых, то есть на кузовах машин были установлены брезентовые пологи.
Легкораненые ехали сидя, человек до двадцати на одной машине, а тяжелораненые лежали на походных носилках, поставленных в один ряд на пол кузова машины. В таком случае на каждой машине помещали не более четырёх носилок. Раненых к нам везли прямо из медсанбатов фронта, где им оказывалась первая помощь.
После потери крови раненые очень плохо переносили мороз. Многие лязгали зубами от холода и просили скорее взять их из машины. Тяжелораненые глухо стонали, слышались иногда вскрики, но в общем все держали себя геройски и терпеливо дожидались своей очереди, когда их снимут с борта.
Санитары и санитарки нашего госпиталя трудились самозабвенно. Быстро все машины были разгружены, а раненые перенесены в тёплые помещения, где их обмывали, поили горячим чаем, поправляли сбившиеся за дорогу перевязки. Когда примерно через час я зашёл в помещение, где располагались раненые, я увидел такую картину: все были умыты и прибраны, санитарки поили чаем тех, кто не мог встать. Многие аппетитно курили, на лицах раненых сияло довольство теплом и уютом, у каждого во взгляде была надежда на жизнь. А только два-три часа тому назад эти люди были в бою, часами лежали где-либо в снегу, истекая кровью, теряя надежду сохранить жизнь. Но теперь они далеко от фронта, сытые и в тепле.
Раненый командир роты, молодой пехотный лейтенант, рассказывает лежащему рядом командиру батареи, артиллеристу с раздробленной ногой, как его батарея помогла им, пехоте, в бою.
– Знаешь, Саша, – говорил комроты, – не знаю, что было бы, если бы ты не помог нам артиллерийским огнём. Раз восемь наш батальон поднимался в атаку на эту деревню, и каждый раз мы отступали с огромными потерями. Немцы превратили ряд домов в сильно укреплённые дзоты и беспощадно косили наши цепи пулемётным и миномётным огнём. Уже стемнело, а мы всё ещё не могли взять деревню. Вдруг мне сообщили, что из штаба армии прибыли сам начальник штаба и комиссар полка, которые поведут полк в атаку на деревню. Уже было темно, когда раздалась команда и весь полк во главе с комиссаром полка снова ринулись в атаку.
Огонь немцев был ужасен, но меткой стрельбы с темнотой стало меньше. Моя рота уже ворвалась в деревню, когда меня ранило. Кровь так и хлещет, а перевязать нет возможности. Оказавшийся против меня немецкий дзот пулемётным огнём не даёт подняться ни мне, ни моим бойцам… И вдруг я вижу, как ты, Саша, с бойцами катишь свою пушку на передний край. Ещё минута, и прямой наводкой немецкому дзоту глотка была заткнута!
Командир батареи слабо улыбнулся:
– Коля! Я рад, что помог тебе в эту трудную минуту. Прямой наводкой бить хорошо, но из всего орудийного расчёта в живых остался, кажется, только я один. А комиссар полка, который водил полк в атаку, вон – лежит на носилках с оторванной ногой и простреленной грудью. Начальник штаба убит, мы несём ужасные потери, беря штурмом каждую деревушку…
…Впоследствии я проезжал по следам нашего наступления, и, действительно, каждое подобное наступление обходилось очень дорого. Немцы в таких деревнях крайние дома превращали в сильно укреплённые дзоты и оставляли в них только пулемётные расчёты, и эти пулемётные расчёты, всего 15–20 человек состава, иногда истребляли целые наши батальоны! Так мы расплачивались за глупую линейную тактику.
В марте 1942 года мне пришлось быть на совещании госпиталей 39 армии. На этом совещании я узнал, что мы пропустили раненых через госпитали за два-три месяца боёв больше всего первоначального численного состава нашей 39 армии при прибытии её на фронт! Но при этом освободили от противника лишь незначительную территорию!
Это была бесцельная и бездумная трата живой силы нашей армии!
Итак, наш госпиталь занимался только подготовкой раненых для хирургического госпиталя, который расположился тут же в саду. В одно из моих дежурств стояла сильно морозная погода.
Температура на улице доходила до минус сорока градусов, госпиталь был уже заполнен ранеными, но прибывали всё новые и новые партии. И скоро весь двор больницы был заставлен машинами с ранеными. Мороз давит, раненые стонут, многие почти замерзают, молят поместить их хотя бы в коридоре или ещё где-либо. Они вырвались из когтей смерти там, на поле боя, не для того, чтобы умереть на дворе госпиталя.
Вбегаю в здание, смотрю: палаты заполнены так, что свободно можно переставить койки и разместить ещё столько же раненых. Коридоры тоже совершенно свободные! Кричу санитарам, сёстрам и прочим, чтобы немедленно сносили раненых со двора в госпиталь, а мне отвечают, что дежурный врач больше не разрешает принимать раненых.
Сказать, что меня это сильно удивило, – не сказать ничего. Я кинулся в комнату дежурного врача. За столом сидел седой человек и спокойно писал что-то в толстый журнал.
– Знаете ли вы, – закричал я, – что во дворе в машинах на сорокаградусном морозе замерзают раненые!
– Что же я могу поделать, – ответил врач, – я и так принял в госпиталь больше, чем положено по плану, и больше принять не могу ни одного человека.
– Дурак! – не вытерпев, закричал я. – Да разве на фронте в боях ранят и убивают ежедневно по плану? Да знаете ли вы, что пока мы с вами разговариваем, здесь, у самих стен госпиталя, люди умирают из-за вашей тупости и преступного равнодушия!
Врач вскочил на ноги с перекошенным от злобы лицом и закричал:
– Я не позволю оскорблять меня! Я – дежурный врач и сам отвечаю за всё! И не ваше дело вмешиваться в мои распоряжения! Я на вас буду жаловаться начальнику санитарного отдела армии.
Потеряв всякое самообладание, я схватил этого идиота за руки, вытащил из-за стола, ударил рукояткой пистолета по столу и крикнул:
– Если через десять минут все раненые не будут внесены в госпиталь, я застрелю вас как собаку!
С силою швырнул его в коридор. Сам сел за его стол, положив перед собой часы и пистолет.
Прошло десять минут, врач не показывался.
Я вышел в коридор. Там уже стояли носилки с ранеными, в палатах койки были сдвинуты и приняты новые раненые. Я вышел во двор, ни одной машины с ранеными во дворе не было. В течение ночи прибывали ещё две партии, и все были приняты. Вместо положенных трёхсот пятидесяти мы приняли тысячу четыреста пятьдесят человек, нарушив всякие правила, – таковы законы войны.
А на второй день вызвали меня к приехавшему начальнику санитарного отдела армии военврачу третьего ранга Рязанову. Встретил меня высокий лет тридцати пяти мужчина богатырского сложения – физически развит, красивое простое русское лицо. Перед ним лежал рапорт побеждённого мной ночью врача.
– Читайте! – жёстко сказал Рязанов.
Я прочитал.
– Ну как, товарищ батальонный комиссар?
– В этом рапорте всё истинная правда, товарищ начальник санитарного отдела армии.
И надо сказать, что врач действительно ни одного слова не выдумал и не убавил.
– Я восхищён объективностью мошенника, – сказал я.
Рязанов долго и внимательно смотрел мне в лицо, потом, чуть улыбнувшись, сказал:
– Я понимаю обстоятельства, заставившие вас поступить так, но… категорически запрещено так делать.
Впоследствии мы стали хорошими друзьями и с Рязановым, и с врачом, который прямо заявил мне, что он был совершенно дурак до стычки со мной и что эта стычка заставила его смотреть на обстановку иными глазами.
Вот так-то.
Только личный опыт может быть критерием истины.
В деревне Дарьино. По пути наступления наших войск
20 декабря 1941 года 39 армия перешла в наступление на Ржевском направлении. Снега были в эту зиму ужасно глубокие.
Наступление вели без танков и авиации.
Противник отступал медленно, все же наши войска продвигались в день километров по 14–15. Моральное состояние нашей армии было прекрасным.
Героизм наших войск и ненависть к врагу крепли в ходе наступления. Бойцы видели теперь своими глазами врага в лицо, а не по газетам. Сожжённые сёла, тысячи расстрелянных, повешенных оставлял враг на пути отступления. Проходя по местам вчерашних боёв, я видел мстительную ярость наших бойцов: как правило, каждый убитый немец лежал с разбитой вдребезги головой. И если это не успевал сделать солдат, это делали женщины и подростки.
А немцы, отступая, жгли деревни. Ночью весь фронт казался кроваво-огненной лентой, из которой временами раздавались сильные взрывы. Столбы огня высоко поднимались к небу. Это немцы взрывали наши промышленные предприятия: цементные заводы в Селижарове и другие.
Впервые от местных жителей и бойцов мне пришлось услышать о немецких зверствах. Рассказывали, что одна женщина не могла снять сапоги с убитого немецкого офицера, тогда взяла топор и «оттяпала» мёрзлые ноги. Принесла их в избу и в присутствии красноармейцев, которые зашли к ней погреться, забила ноги немца с сапогами в печку, оттаяла их и затем сняла с них сапоги. Эта её «бесчувственность» объяснялась ненавистью. Тем, что немцы застрелили её шестилетнего сына только за то, что его звали Владимир.
В другом доме немецкий офицер по-русски спросил пятилетнюю девочку: «Где твой папа?» – «Летает…» (отец девочки был советским лётчиком). Фашистский выродок вынул пистолет и пристрелил девочку.
Много передавали потрясённые жители сведений и о других зверствах фашистов. На горьком своём опыте наш миролюбивый народ учился по-настоящему ненавидеть врагов, и враг почувствовал эту ненависть и её грозную силу.
Но были среди народа и такие, которые сживались с немцами и изменяли Родине.
И ещё были такие, которые хотели оставаться «нейтральными». Пусть их всех, пусть воюют, наше, мол, дело – сторона. И «хата моя с краю, ничего не знаю».
Вот у такого «нейтрала» мне пришлось однажды стоять на квартире в деревне Дарьино Калининской области, где мы приступили к оборудованию полевого госпиталя.
Этому мужичку было лет шестьдесят. Семья их состояла из четырёх человек: хозяин, жена, сноха, внучка. Сын его отступил вместе с Красной Армией, он был кандидат в члены ВКП(б). До войны сын служил в районе, и теперь его семья очень боялась немцев. Сам мужичок этот в Первую мировую войну служил денщиком у офицера. Их, то есть денщиков, презрительно называли холуями. Часто – за дело.
У меня была водка, и я иногда угощал старика, а он мне платил за это большой взаимностью: стелил мне постель, ходил за обедом, по несколько раз за ночь подходил ко мне и поправлял сбившееся одеяло. Такого любовного отношения к себе я в жизни не встречал ранее.
Деревня Дарьино только что недавно была освобождена: немцы из этой деревни были выбиты неожиданным ударом и не успели при отступлении сжечь её.
Подвыпив однажды, мой старик «денщик» вступил со мной в откровенный разговор:
– Знаешь, комиссар, – начал он, – я тебе как Богу скажу всю правду, что я думал, когда началась война. Ты хоть меня прямо в НКВД веди, а я всё скажу, что думал.
– Что же ты думал? – спросил я.
– Думал я, когда немцы заняли деревню, что всё пропало. И советской власти конец, и России конец.
– Ну а теперь как думаешь?
– Теперь думаю – немцам конец. Озлился наш народ до ужаса! Его теперь не удержать, до Берлина дойдут, и сами немцы говорят об этом. Когда наши стали наступать, у нас в дому жили четыре немца – поварами работали на солдатской кухне. Так вот один из них, рыжий такой верзила, вбежал к нам в избу и кричит: «Лус озлился! Немец капут!»
– Я тебе прямо скажу, – болтал «мой холуй», – советскую власть я когда любил, а когда и нет. И немцев – когда боялся, а когда и нет. Думал иногда: «А не всё ли равно, за кем жить, может, ещё и землю дадут в единоличное пользование при немцах. Хозяином буду, как и раньше». А по деревне болтали, что немцы привезут много товаров, магазины будут торговать ситцем, сукном, колбасами, ветчиной и прочим.
И вот – приехали немцы.
Сидим мы, значит, за обедом: я, жена, сноха и внучка. Хлеб на столе, два каравая. Слышим, топают немцы на крыльце. Вошли в избу четверо, у двоих большие мешки в руках, ну, думаю, не иначе как колбасу носят раздавать, сахар и ещё что-нибудь.
Встал я из-за стола, поклонился им, говорю: «Милости просим, господа, покушать нашего хлеба с нами». Один, высокий, чёрный такой немец – морда длинная, лошадиная, а ручища… я думаю, он никогда не мыл их, до того грязные. Подошёл этот верзила ко мне, хлопнул меня ручищей по плечу, оскалил лошадиные жёлтые зубы и говорит: «Гуд лус, гуд лус!» – значит «Хорошо, хорошо!» А потом провёл ручищей по столу, и мои два каравая хлеба как корова языком слизнула со стола – стукнулись оба в мешок.
Я и рот разинул: вот так колбаса, ветчина, сахар – получил! Другой немец хлопает по плечу мою старуху и бормочет: «Матка, яйки! Герман зольдат кушать надо!» Встала моя старуха, подошла к шкафу у печки, достала корзину с яйцами – три десятка в ней было – и деликатно так, с улыбочкой, подаёт им четыре штуки. Мол, вот вам по штуке на брата, примите на здоровье. Этот, который с лошадиной мордой, опять заорал: «Гуд! Гуд лус!» Потом взял всю корзину и передал другому немцу: на, мол, неси. Потом и пошли шарить, и пошли… Счастье моё, что хоть я не боялся немцев, но всё же на всякий случай хорошее-то всё надежно припрятал. Так они и барахло забрали!








