- -
- 100%
- +
Они говорили ни о чём — о петлях, о погоде, о том, что в институте на пятом курсе преподаватель истории Древнего мира так и не поставил зачёт половине группы, — тем неспешным разговором старых друзей, который не требует смысла, а требует только присутствия. Канал Грибоедова тянулся слева, тёмная спокойная вода отражала фасады, немногочисленные туристы фотографировались у решёток, где-то вдалеке играл уличный музыкант — саксофон, что-то простое и немного грустное.
* * *Компанию они заметили ещё издалека: трое мужчин неопределённого возраста сидели на парапете набережной чуть в стороне от туристов, в тени высокого дома, куда низкое вечернее солнце уже не доставало. По виду — те самые завсегдатаи, каких в любом крупном городе можно встретить у каждого второго ларька: обветренные лица, слишком много одежды для тёплого вечера, одинаковая, узнаваемая издалека нетвёрдость движений.
Когда Иван с Леонидом поравнялись, один из них — плотный, лысоватый, в растянутой олимпийке — привстал и, стараясь придать голосу максимум достоинства, какое ещё оставалось, произнёс:
— Мужики, извините, что тревожу. Не найдётся полтинник? Не на еду прошу, сразу скажу честно, — на водку. Похмелье лютое, спасайте, а то помру тут у вас на глазах.
Двое других за его спиной глухо засмеялись, кто-то из них добавил: «Он у нас честный, зараза, никогда не соврёт про цель». Леонид тоже усмехнулся и уже полез в карман — не потому, что верил, что это разумно, а из чистой симпатии к такой прямоте, — но Иван вдруг остановил его.
Он посмотрел на этого человека — на лысоватого, с покрасневшими глазами, в олимпийке, которая, наверное, лет пять назад была приличной спортивной курткой, а теперь превратилась в форму отчаяния, — и почувствовал ту самую жалость, которая накрывала его всегда в подобные моменты: не брезгливую, не снисходительную, а какую-то очень простую, почти детскую жалость к человеку, которому плохо прямо сейчас, вот в эту минуту, на этой набережной.
— Денег у меня с собой нет, — сказал Иван, и это было правдой: карточка осталась в кармане куртки, а мелочи не завалялось. — Но вот, держите.
Он протянул свою бутылку воды — литровую, полную, ещё даже не открытую, с каплями конденсата на прозрачных стенках.
— Пейте. Вот водка.
Секунду все трое смотрели на него молча, потом лысоватый первым захохотал — искренне, широко, показывая нехватку двух передних зубов.
— Ох, шутник, — сказал он, вытирая выступившие от смеха слёзы. — Ну ты выдал. Хоть насмешил, братан.
— Пейте, серьёзно говорю, — повторил Иван, всё ещё протягивая бутылку. — Не обманываю.
Один из молчавших до этого — худой, в тельняшке под расстёгнутой курткой, — покачал головой, забавляясь: «Ладно, где наша не пропадала», взял бутылку, свинтил крышку с тем особым, до автоматизма отработанным движением, каким открывают только одну на свете жидкость, поднёс к лицу — и вдруг замер.
Леонид потом рассказывал, что первым делом заметил именно это — как у мужика в тельняшке дёрнулось лицо, будто он унюхал что-то, чего никак не ожидал унюхать от простой воды.
— Э… — сказал он неуверенно, всё ещё держа бутылку у самого носа. — Погодите.
Он сделал глоток. Потом ещё один, уже медленнее, будто проверяя себя. Потом опустил бутылку и посмотрел на неё так, как смотрят на предмет, который только что противоречил всему, что человек знал об устройстве мира.
— Это… — он сглотнул. — Мужики, это водка.
— Да иди ты, — лысоватый выхватил у него бутылку, понюхал, тут же отшатнулся, будто обжёгся, и сам сделал глоток. Лицо у него на секунду стало совершенно детским от изумления.
— Это водка, — повторил он, уже другим голосом, без всякой насмешки. — Это реально водка, бля.
Третий, самый молчаливый из троих, тоже потянулся к бутылке, попробовал, закашлялся, и все трое замерли, глядя то на бутылку, то друг на друга, то — с уже проступающим на лицах суеверным страхом — на Ивана.
— Ты… ты как это? — выдавил лысоватый. — Это как вообще?
Иван и сам стоял неподвижно, чувствуя, как по спине снова пробегает тот самый холодок, что был вчера утром на остановке — только теперь куда сильнее, куда ближе к настоящему страху. Он не знал, что сказать. Он не понимал, что произошло. Секунду назад в его руках была обычная вода из «Пятёрочки», купленная за двадцать шесть рублей, — а теперь трое незнакомых людей смотрели на него так, будто он только что сотворил что-то за пределами человеческих возможностей, и, судя по их лицам, они были правы.
— Пейте, — повторил он тихо, уже без всякой уверенности в голосе, просто потому что не нашёл других слов, — и пошли, Лёня.
Он взял Леонида за рукав и почти силой потянул его дальше по набережной. Леонид не сопротивлялся — он шёл, оглядываясь через плечо, с абсолютно белым лицом, и молчал, кажется, впервые за весь вечер, не находя ни одной шутки.
* * *Они прошли метров сто, прежде чем Леонид наконец заговорил — тихо, каким-то не своим, севшим голосом:
— Ваня. Ваня, ты как это сделал?
— Не знаю.
— Это была вода. Ты при мне её в магазине покупал, я видел этикетку, это была обычная, блин, вода.
— Я знаю.
— И она стала водкой.
— Я знаю, Лёня.
Они остановились у парапета, глядя на тёмную воду канала, и какое-то время молчали — оба, каждый по-своему, пытаясь удержать в голове только что произошедшее так, чтобы оно не рассыпалось и не показалось галлюцинацией, общей на двоих, что само по себе было бы страннее, чем правда.
— Может, бутылка была паленая, — сказал наконец Леонид без всякой уверенности. — Ну, знаешь, контрафакт какой-нибудь, подменили на заводе, разлили водку в тару из-под воды.
— Лёня, я сам крышку не откручивал. Я протянул закрытую бутылку. Он сам её открыл при нас.
— Тогда я не знаю, — тихо сказал Леонид. — Я реально не знаю, что это было.
Иван тоже не знал. Он посмотрел на свои руки — обычные руки, чуть шершавые с тыльной стороны от многолетней привычки грызть заусенцы, — и не почувствовал в них ничего необычного. Ни тепла, ни покалывания, ни хоть какого-то знака, что именно через них полчаса назад прошло что-то, не укладывающееся в законы физики и химии.
— Никому не говори, — сказал он, помолчав.
— Да кто мне поверит, — хмыкнул Леонид, но смех вышел не тем, обычным его смехом, а каким-то нервным, отрывистым.
Они ещё погуляли, не сговариваясь повернув к метро раньше обычного, — вечер, который должен был быть самым обычным, ничем не примечательным вечером в августе, закончился рано, в тишине, с ощущением, будто мир, который они оба знали всю жизнь, только что дал тонкую, едва заметную трещину. Ни один из них тогда ещё не догадывался, что трещина эта уже не затянется, а через считаные недели превратится в разлом, который будет виден со всей страны.
ГЛАВА ПЯТАЯПопытка понять
Три дня после того вечера Иван никому ничего не рассказывал — ни Маше, ни, тем более, в канал, — и все три дня прожил с одним и тем же навязчивым чувством, будто внутри у него завёлся посторонний шум, вроде гула в проводке, который не слышен снаружи, но не даёт покоя изнутри.
На второй день он не выдержал и решил проверить.
Купил в том же магазине ту же самую воду — простую, негазированную, литровую, в прозрачной бутылке с синей этикеткой, — принёс домой, поставил на кухонный стол и сел напротив, глядя на неё так, как смотрят на прибор, от которого ждут показаний.
Стань водкой, — сказал он вслух, чувствуя себя одновременно глупо и жутко. Потом, помолчав, добавил тише: — Пожалуйста.
Ничего не произошло. Вода осталась водой — он даже открыл бутылку и понюхал, просто чтобы окончательно убедиться, — обычной, чуть отдающей пластиком водой без всякого намёка на спирт.
Он посидел ещё минут двадцать, пробуя разные варианты — просил тише, просил громче, пробовал не просить вслух, а просто представлять; один раз, чувствуя себя уже совсем нелепо, зачем-то зажмурился и досчитал до десяти, как в детской игре. Вода не поддавалась ни одному из способов.
Единственное, что случилось за весь этот домашний эксперимент, было настолько незначительным, что он не сразу это заметил: стоявший на подоконнике фикус, который он неделями забывал поливать и который уже начал сбрасывать нижние жёлтые листья, к вечеру выглядел чуть более свежим, чем утром. Иван списал это на случайность — может, просто утренний свет так падал, может, показалось, — и решил, что размышлять о фикусе было бы уже совсем перебором даже для человека, три дня назад превратившего воду в водку на глазах у троих незнакомцев.
* * *К врачу он записался под предлогом, который отчасти был правдой: последние дни у него действительно побаливала голова, тупо и невнятно, где-то в области затылка, и он решил, что раз уж всё равно нужно с кем-то поговорить о происходящем, начать стоит с исключения самого скучного и самого вероятного объяснения — что он просто болен.
Невролог, женщина лет пятидесяти с усталыми, но внимательными глазами, приняла его в районной поликлинике неподалёку от дома. Иван рассказал про головную боль, про то, что в последнее время плохо спит, про смутную тревожность — и намеренно не рассказал ни про бутылку, ни про троих мужчин на набережной, потому что заранее знал, как это будет звучать, и не готов был это озвучивать вслух постороннему человеку в белом халате.
Она посветила фонариком ему в глаза, спросила про зрение, про давление, про то, не злоупотребляет ли он кофеином, выслушала сердце, заставила пройти несколько простых неврологических тестов — коснуться пальцем носа с закрытыми глазами, пройтись по прямой линии, — и в итоге сказала то, что он в глубине души и ожидал услышать:
— По всем показателям вы совершенно здоровы. Голова, скорее всего, от недосыпа и стресса — вы говорите, что ведёте блог с большой аудиторией, это тоже нагрузка, хоть и не физическая. Порекомендую невролога другого профиля, если симптомы не пройдут, но пока — режим сна, поменьше экрана перед сном, побольше воды.
Последнее слово — «воды» — она произнесла совершенно нейтрально, без всякого умысла, но Ивана оно почему-то задело так, будто она знала что-то, чего знать не могла.
— Спасибо, — сказал он, поднимаясь. — А… галлюцинации какие-нибудь такое обследование может выявить? Ну, если бы они были.
Врач посмотрела на него чуть внимательнее.
— У вас есть галлюцинации?
— Нет-нет, — быстро сказал он. — Просто спросил. Из общего интереса.
Она чуть улыбнулась — той профессиональной улыбкой, которая означает «я не буду настаивать, но я всё поняла» — и сказала, что если что-то будет беспокоить всерьёз, стоит обратиться уже не к неврологу, а к психотерапевту, и что в этом нет ничего постыдного, особенно для человека с таким объёмом ответственности перед аудиторией. Иван кивнул, поблагодарил ещё раз и вышел из кабинета с тем же гулом внутри, с каким пришёл, только теперь к нему добавилось лёгкое чувство стыда за то, что он вообще на что-то надеялся.
* * *Вечером того же дня он написал Леониду — просто спросить, как тот, не передумал ли, не решил ли, что всё это было общим наваждением, вызванным жарой и усталостью. Леонид ответил коротко: «Я норм. Стараюсь не думать. Получается через раз». Больше они эту тему не поднимали ни в тот день, ни в следующие — как будто оба, не сговариваясь, решили, что если не произносить это вслух, то и держать в голове будет легче.
Маше он тоже ничего не сказал. Не потому, что не доверял, а потому, что не знал, с чего начать фразу, которая не звучала бы как розыгрыш или как начало нервного срыва. «Слушай, я тут случайно превратил воду в водку» — такое не говорят человеку, с которым встречаешься, не имея хотя бы примерного объяснения, что делать дальше.
Он лёг спать поздно, уже за полночь, вымотанный не физически, а тем особым видом усталости, которая приходит от долгого и безрезультатного вглядывания в самого себя.
* * *Ему снова приснился плац.
Не размыто, не абстрактно — очень чётко, до деталей: пыльная утоптанная земля, ряды людей в кожаных доспехах с металлическими пластинами на груди, запах пота, кожи и чего-то ещё, горького, похожего на дым от костра. Он стоял в этом строю — и одновременно был не собой, а кем-то другим, чужим и в то же время до странности знакомым изнутри. У него на поясе висел короткий меч, рукоять была тёплой от долгого сжимания ладонью, а где-то рядом другой голос, грубый, хриплый, произносил слова команды на языке, которого Иван никогда не учил, но почему-то понимал каждое слово.
«Nunc bibite», — сказал этот голос, и Иван — или тот, кем он был во сне, — усмехнулся какой-то мрачной, совсем не своей усмешкой, и поднял флягу к губам.
Он проснулся резко, будто вынырнул, весь мокрый от пота, простыня прилипла к спине. Сердце колотилось так, что было слышно в ушах. Несколько секунд он лежал неподвижно, глядя в тёмный потолок, туда, где днём было видно жёлтое пятно от протечки, и пытался понять, что именно ему снилось.
Через минуту он уже не мог вспомнить почти ничего — только смутное ощущение пыли, кожи и чужого, совершенно не своего спокойствия перед лицом чего-то, что должно было пугать. Ни лиц, ни слов, ни даже уверенности, что это был именно сон, а не что-то ещё, чему он пока не знал названия.
— Бред какой-то, — пробормотал он в темноту, перевернулся на другой бок и попытался снова заснуть, так и не вспомнив ни слова на латыни, ни фляги, ни плаца.
К утру не осталось вообще ничего, кроме лёгкой, необъяснимой тяжести где-то в груди — как будто ночью он не спал, а нёс что-то тяжёлое очень долгий путь.
ЧАСТЬ ВТОРАЯПЕРВАЯ СМЕРТЬ
ГЛАВА ШЕСТАЯСрыв
Три недели после случая на набережной прошли на удивление тихо. Иван почти уговорил себя, что дальше ничего подобного не повторится — может быть, произошедшее было каким-то разовым сбоем мироздания, случайностью, у которой нет ни причины, ни продолжения, — и постепенно вернулся к обычному ритму: канал, ответы подписчикам, вечера с Машей, редкие встречи с Леонидом, который в эти недели держался ровно, разговаривал бодро и ни разу не заводил речь о той бутылке.
Именно эта тишина, как потом скажет себе Иван, и была самой обманчивой частью всей истории.
* * *Началось всё с сообщения в среду вечером — Леонид написал в общий чат с Машей что-то не то шутливое, не то бессвязное, про то, что «жизнь — это петля для шкафа-купе, а я всего лишь фурнитура», с тремя восклицательными знаками и смайликом, который совсем не подходил по смыслу. Маша, увидев это, сразу написала Ивану лично:
«Он сегодня какой-то не такой. Ты с ним говорил?»
«Нет ещё. Спишу на усталость», — ответил Иван, хотя внутри что-то уже неприятно сжалось.
В четверг Леонид не вышел на связь вообще. В пятницу утром коротко ответил на звонок — голос был смазанный, слишком медленный для середины дня, — сказал, что приболел, что «ничего страшного, само пройдёт», и отключился раньше, чем Иван успел спросить что-то ещё.
К субботе Иван решил, что тянуть больше нельзя, и поехал к нему без предупреждения, как делал это уже не раз.
* * *Дверь открылась не сразу — сначала долгая возня с замком, потом Леонид появился на пороге, щурясь от дневного света, будто не видел его несколько дней подряд, что, вероятно, было не так уж далеко от правды. Он выглядел хуже, чем в тот раз на кухне: осунувшийся, с серым, нездоровым цветом лица, в той же футболке, что, судя по запаху, была на нём уже не первый день.
— О, — сказал он, силясь улыбнуться привычной своей улыбкой, которая на этот раз получилась кривой и вымученной. — Пастырь пожаловал с обходом.
— Можно войти?
— А то ты спрашивал когда-нибудь.
Квартира была в том состоянии, которое Иван научился узнавать издалека, ещё с порога: задёрнутые шторы среди дня, немытая посуда, разбросанные по полу вещи, тяжёлый, спёртый воздух непроветренной комнаты. На журнальном столике в гостиной стояла початая бутылка виски и лежало то же самое, что и в прошлый раз, — уже без всякой попытки спрятать или убрать.
— Лёня, это уже не эпизод, — тихо сказал Иван, глядя на стол. — Это уже… сколько, неделя?
— Четыре дня, — механически поправил Леонид, будто цифра имела для него какое-то самостоятельное значение, отдельное от того, что она обозначала. — Не неделя. Четыре дня.
— Какая разница.
— Для меня — большая, — вдруг резко ответил Леонид, и в его голосе впервые за весь разговор прорезалось раздражение. — Знаешь что, не начинай сегодня, а? У меня и без твоих проповедей голова разваливается.
Иван не ожидал такой резкости и на секунду замолчал, подбирая слова аккуратнее.
— Я не проповедую. Я испугался за тебя.
— Не надо за меня пугаться. Я взрослый человек, — Леонид опустился на диван, потёр лицо ладонями. — Просто неделя была тяжёлая. Пара заказов сорвалась, денег нет, а тут ещё это… — он неопределённо махнул рукой в сторону стола, будто речь шла о чём-то постороннем, случайно оказавшемся в комнате без его участия.
* * *Через час приехала Маша — Иван написал ей, не зная, чем ещё помочь, кроме как позвать ещё одного человека, которому Леонид доверял. Она вошла, окинула комнату быстрым учительским взглядом, каким привыкла оценивать состояние тридцати детей за секунду, и, не тратя времени на предисловия, начала собирать грязные тарелки, открывать окна, наводить хоть какой-то порядок — не потому, что верила, что чистая квартира решит проблему, а потому, что не могла сидеть без дела рядом с чужой бедой.
Леонид какое-то время наблюдал за этим молча, потом вдруг сказал, глядя в стену перед собой:
— Вы оба тут, как два ангела-хранителя, честное слово. Прилетели спасать грешника.
— Никто тебя не спасает, дурак, — ответила Маша, не оборачиваясь. — Мы просто не хотим, чтобы ты сдох в одиночестве в грязной квартире, это немного другое.
Слово «сдох» повисло в комнате слишком тяжело для такой обычной, бытовой интонации, с которой оно было сказано, и на секунду все трое замолчали.
— Простите, — тихо сказал Леонид. — Я правда не специально. Просто иногда голова становится слишком громкой, и я не знаю, как её выключить, кроме как… вот так.
— А со мной поговорить? — спросил Иван, стараясь, чтобы вопрос прозвучал не как упрёк. — Я всегда на связи. Ты знаешь.
— И что ты мне скажешь, Вань? — Леонид впервые за разговор посмотрел ему прямо в глаза, и в этом взгляде было не раздражение уже, а какая-то усталая, почти нежная горечь. — Что всё будет хорошо? Что нужно верить в добро? Я в твой канал не подписан, если что. Мне двадцать пять минут твоих постов не заменят того, что выключает эту дурацкую голову за десять секунд.
Иван не нашёлся, что ответить. Он вдруг с абсолютной, физически ощутимой ясностью понял то, о чём смутно догадывался уже давно: всё, чем он владел — слова, тепло, сто тысяч подписчиков, вера в то, что доброе намерение способно что-то изменить, — рассыпалось в ноль перед этой конкретной, сидящей на диване бедой одного конкретного, самого близкого ему человека. Он мог утешить незнакомку в директе, которая думала о суициде. Но не мог ничего сделать с Леонидом, кроме как быть рядом и смотреть.
— Тогда я просто останусь, — сказал он наконец. — Не буду ничего говорить. Просто останусь, пока тебе не полегчает.
Леонид долго молчал, потом кивнул, и что-то в его плечах немного отпустило — не решение проблемы, но хотя бы временное перемирие с собственной головой.
* * *Они остались втроём до позднего вечера — Маша заказала еду, которую Леонид почти не ел, Иван включил какой-то старый фильм, который никто толком не смотрел, просто для фонового шума, заглушающего тишину. Уходя около полуночи, Иван на пороге ещё раз посмотрел на друга — тот уже клевал носом на диване, устало и почти спокойно, — и подумал, что, кажется, самое страшное позади, что это снова будет как в прошлый раз: несколько тяжёлых дней, а потом медленное, но верное возвращение.
— Ты как? — спросил он напоследок.
— Нормально, — пробормотал Леонид, не открывая глаз. — Иди домой, пастырь. Со мной всё будет в порядке.
Иван вышел на лестничную клетку, тихо прикрыл за собой дверь и поехал домой, унося с собой то самое чувство бессилия, которое не отпускало его весь день, — и ни одной, даже самой смутной мысли о том, что это «нормально» было последним, что он услышит от Леонида в этой квартире.
ГЛАВА СЕДЬМАЯВстань
В понедельник Леонид не ответил ни на одно сообщение. Иван написал утром — обычное, ничего не значащее «как ты, живой?» — и не получил ответа ни днём, ни вечером. Во вторник он позвонил трижды, и все три раза длинные гудки уходили в пустоту. Он сказал себе, что это ничего не значит: Леонид и раньше пропадал на день-два, отсыпаясь после тяжёлых недель, и объявлялся потом сам, слегка виноватый, но живой.
Но в среду, ближе к обеду, необъяснимая тревога стала настолько плотной, что Иван бросил все дела — не дописал пост, не ответил на десяток сообщений в директе — и поехал через весь город, ничего не сказав даже Маше, потому что не хотел тревожить её раньше времени, если тревога окажется пустой.
* * *Он увидел карету скорой помощи ещё из окна маршрутки, за квартал до дома Леонида — жёлто-красную, с открытыми настежь задними дверями, припаркованную прямо у бордюра с небрежностью, свойственной только настоящей спешке. Сердце у него ухнуло вниз ещё до того, как разум успел выстроить хоть какую-то логическую цепочку между скорой и Леонидом: это могла быть чья угодно скорая, у кого угодно из соседей, мало ли что случается в доме на сто с лишним квартир.
Но когда он подбежал ближе, к подъезду уже начала стягиваться небольшая толпа — соседи в тапочках, кто-то с собакой на поводке, женщина с пакетами из магазина, замершая на полпути домой, — и все они смотрели в одну точку, на двери подъезда, с тем особым, ничем не прикрытым любопытством, каким смотрят на чужую беду, когда она внезапно оказывается прямо перед глазами.
— Что случилось? — спросил Иван у первого попавшегося, чувствуя, как немеют губы.
— Да там соседа моего, — сказал мужчина средних лет, не отрывая взгляда от подъезда. — На лестничной площадке нашли. Из квартиры вышел, в куртке, ключи в руке, — и до лифта не дошёл, повалился. Соседка «скорую» вызвала, да пока ехали… — он махнул рукой и понизил голос: — Известно, зачем в таком виде из дома выходил. За очередной дозой, куда ещё.
В этот момент двери подъезда распахнулись, и из них вышли двое санитаров в синей форме, неся между собой носилки. На носилках, накрытое до подбородка серой простынёй, лежало тело — и по одной только форме плеч, по тому, как знакомо на подушке лежала голова с растрёпанными тёмными волосами, Иван понял, кто это, ещё до того, как санитары подошли ближе.
Он рванулся вперёд, расталкивая толпу локтями, не разбирая, кого толкает.
— Лёня! — крикнул он, и голос вышел чужим, сорванным, не своим. — Лёня, это же… стойте, подождите!
Один из санитаров — молодой, уставший, с тёмными кругами под глазами, будто это был далеко не первый вызов за смену, — попытался остановить его на подходе.
— Молодой человек, отойдите, пожалуйста, дайте нам…
— Это мой друг! Что с ним?!
Санитар на секунду замялся, потом сказал тише, чуть виновато, будто сам не был готов произносить это вслух так буднично, среди толпы зевак:
— Соболезную. Похоже, передозировка. Мы приехали минут через двадцать после вызова, но он уже не дышал: сердце остановилось прямо на площадке, до нашего приезда.
* * *Дальше Иван почти не помнил себя. Он стоял перед носилками, а мир вокруг него как будто отступил на второй план, потерял звук, превратился в размытое пятно из чужих лиц, форменной одежды, жёлтого борта машины скорой помощи. Он видел только серую простыню, из-под которой торчали пряди тёмных волос Леонида — тех самых волос, которые тот вечно взлохмачивал, рассказывая очередную шутку про петли для шкафов, — и не мог заставить себя поверить, что под этой простынёй лежит уже не человек, а тело.
Кто-то из соседей — молодой парень в спортивных штанах, стоявший чуть в стороне, — уже поднял телефон и снимал происходящее, не особо стесняясь: подобные сцены давно стали в порядке вещей для тех, кто привык фиксировать любое городское происшествие в надежде на вирусный ролик. Иван этого не замечал вовсе. В ту секунду для него не существовало ни толпы, ни телефонов, ни всего остального мира — только эта простыня и абсолютная, животная невозможность принять то, что под ней.
Он шагнул к носилкам. Санитары, растерявшись от его напора, переглянулись, и старший, поняв, что парень не отступит, кивнул напарнику: они опустили носилки на асфальт, чтобы освободить руки.
— Молодой человек, нельзя, — сказал второй санитар уже строже, выпрямляясь и выставляя руку, чтобы преградить путь, но Иван, не думая, не рассуждая, движимый чем-то, что было сильнее всякой рассудительности, откинул край простыни с лица Леонида.




