- -
- 100%
- +

Глава 1. На чужом асфальте
Первым было плечо.
Левое, под самой ключицей, — тупая, разлитая боль, какая бывает, когда со всего маху влетаешь в угол. Косяк, в который я этим плечом упирался, был деревянный, обитый по кромке железной полосой, и загнутый гвоздь в полосе цеплял куртку. Я стоял. Это я понял раньше всего остального: стою, не лежу, ноги держат, под подошвами асфальт — неровный, в трещинах, — и подошвы тонкие, не мои.
Потом пришло всё сразу, как приходит, когда выныриваешь.
Сумерки, серо-синие, ещё не темнота. Лампочка над головой в проволочном колпаке, и от неё на асфальте жёлтый круг. Двор — узкий, длинный, зажатый между глухой кирпичной стеной и задней стеной дома: вдоль кирпича стопками пустые деревянные ящики, у самой двери, под лампочкой, ещё стопка таких же, дальше низкий сарай под толем, дальше ворота — широкие, двустворчатые, одна створка приоткрыта в улицу, и за створкой светлее, чем здесь. Слева от меня, привалившись к стене у двери, стоял мужчина лет под сорок, в пиджаке, и правой рукой держал левую под локтем. Из-под пальцев у него текло — тёмное, в этом свете почти чёрное, — до кисти, и с кисти капало на асфальт. Перед ним, в трёх шагах, стоял второй, молодой, худой, в клетчатой рубахе навыпуск, и в правой руке у него был нож.
Нож я увидел раньше, чем лицо. Так всегда: сначала железо, потом человек.
Лезвие короткое, узкое, но настоящее, не перочинное. Держал он его прямым хватом, остриём вперёд, локоть чуть отведён, — как держат те, кто никогда не учился, но уже один раз ударил и понял, что это просто. Он шёл на раненого. Не быстро — мелкими шажками, вперёд и вбок, и всё время говорил, высоким голосом, с придыханием:
— …стой где стоишь, я сказал! Я сказал — стой! Ты чё, не понял? Тебе мало было?
За спиной у меня был свет — открытая дверь, за ней помещение с низким потолком, — и оттуда женское дыхание, частое. Я не оглянулся, но краем глаза взял: женщина в рабочем халате, руки прижаты к груди, стоит в проёме между мной и прилавком с весами. И ещё один человек, дальше во дворе, у ящиков, ближе к воротам: в кепке, руки пустые, стоит полуотвернувшись. Так стоят у обочины люди, которые уже решили не участвовать.
Значит, так. Нож — один. Тот, что с ножом, — на раненого. Раненый — рядом со мной, с моей стороны двери, и стоит он так, чтобы женщина была за ним; он на неё не смотрел, но стоял именно так. Второй у ящиков — пока никто. А я торчу в косяке, как гвоздь, и всё это происходит в шаге от меня.
Рука, которой я упирался в косяк, была не моя.
Я это увидел просто потому, что она попала в свет. Уже в запястье, моложе, костяшки гладкие, без набитых бугров, какие у меня с двадцати лет. Рукав — тёмно-серая куртка, каких я никогда не носил; манжета светлой рубашки; ниже — тёмные брюки и кожаные туфли на тонкой подошве. Я в жизни не выходил на задержание в туфлях.
Всё это — за то время, за какое человек с ножом сделал ещё полшага.
Голова была ясная. Ясней, чем надо. Приложился я плечом, не головой, — это я проверил сразу, как проверяют оружие. Секунду назад — я бы поклялся — я был в другом месте, и там кончалось что-то совсем другое. Но об этом можно было думать потом. Раненый был вот. Женщина была вот. Нож был вот. И это было ровно то, чем я занимался всю жизнь, — что бы там ни случилось с руками.
— Назад, Нина, — сказал раненый, не оборачиваясь. Голос негромкий, ровный, и по этой ровности было слышно, что человек не первый год на этой работе. — За косяк. Ну.
Женщина не двинулась. Двинулся я.
Правой рукой я взял его сзади за воротник пиджака — плотно, в кулак — и дёрнул на себя и вбок, мимо себя, в проём. Он не ждал, качнулся, сделал два шага, которых делать не собирался, и оказался за мной, в дверях, спиной к женщине. А я вышел из косяка — на его место, на асфальт, в жёлтый круг — и встал между ножом и дверью.
Левое плечо отозвалось. Не так, чтобы рука не поднялась — поднялась, — но с опозданием, будто её тянули за верёвочку, и в конце движения что-то тупо толкнуло изнутри. Ушиб. Хорошо, что ушиб. Запомнил: левая медленнее.
— В подсобку, — сказал я через плечо. — Оба. За прилавок.
— Да не толкайте вы, — сердито сказала женщина. — Иду я. Иду.
Тот, с ножом, остановился. Он явно не рассчитывал, что кто-то выйдет ему навстречу; он до сих пор на меня и не смотрел, я был для него вещью в косяке. Теперь смотрел. Лицо узкое, губы мокрые, глаза бегают — с ножа на меня, с меня на дверь, с двери на того, у ящиков.
— Э, — сказал он. — Э, ты куда полез? Легавый, ты куда полез, я не понял?
Легавый. Ладно. Значит, я — милиция, а он — наш клиент. Чей я и откуда — разберёмся; сторона у меня та же, на которой стоял всю жизнь.
— Игорь, — сказал тот, у ящиков, негромко и очень разумно. — Игорь, не надо. Слышишь меня? Кончай. Пошли отсюда, ну их.
Игорь, значит. А второй — разумный. Второму хотелось уйти, у него это в голосе было всё: уйти, и чтоб без него. Он и шагнул — но не к воротам, а ко мне; вернее, к двери за мной; на полшага, не больше, — и посмотрел мимо меня в светлый проём, в подсобку. Долгим таким взглядом, каким смотрят на своё, оставленное не там, где надо. Потом опять на нож. Потом на ворота.
Я это отметил и убрал. Не сейчас.
Рука сама дёрнулась к правому боку, под куртку, — и ничего там не нашла. Ни кобуры, ни ремня, ни привычной тяжести. Куртка и рубашка. Это тоже пришлось убрать. Значит, руками.
— Я тебя тоже достану, понял? — сказал Игорь. Он снова пошёл — теперь на меня, теми же шажками, и нож у него ходил вправо-влево, как будто он выбирал, откуда. — Думаешь, я испугался? Ты на него посмотри. На руку его посмотри — это я. Мне не слабо.
Ему было слабо. Это было видно по ногам: они не шли, они переступали, и он всё время оказывался чуть дальше, чем собирался. Но нож в руке у человека, которому слабо, режет так же, как у любого другого, и на раненого у стены его хватило.
Он взмахнул. Широко, снизу вбок, на уровне моего живота, — так машут, когда хотят напугать, а не попасть, — и я дал ему это сделать, отшагнув на полшага. Лезвие прошло в ладони от куртки, я слышал, как оно свистнуло. От собственного размаха он развернулся ко мне полубоком, правая рука ушла в сторону, и на полсекунды он открылся весь — от колена до лица.
Я вошёл в эти полсекунды.
Правой ногой, голенью, — в наружную сторону его левого бедра, на ладонь выше колена, с шагом, всем весом. Нога у него подломилась — не упал, но просел и повёл плечом, чтобы удержаться, — и над этим плечом, в скулу, я вложил правый локоть. Коротко, снизу вверх, с поворотом корпуса. Хрустнуло — не кость, зубы о губу. Голова у него мотнулась, он отлетел спиной в ящики, стопка разъехалась, два верхних свалились и загремели по асфальту, а он сел на нижний, на ребро, с размаху — и оттуда боком свалился на землю.
Нож он не выпустил.
Я это увидел сразу: кулак сжат, лезвие торчит, и он уже подтягивает руку под себя, чтобы встать. Я потянулся к этой руке левой — и опоздал. Плечо. Левая пошла, как через воду, пальцы взяли пустой воздух там, где только что была его кисть, а он успел откатиться за ящики. Поднялся — не вскочил, поднялся рывком, боком, зажимая ладонью рот, — и оттуда, через два опрокинутых ящика, выставил в мою сторону нож. По подбородку у него текло. Губа лопнула, он сплюнул тёмным на асфальт и что-то сказал — невнятное, злое, шепелявое.
Но он был там — у ящиков, у кирпичной стены, — а не у двери. Между ним и дверью стоял я. Это было первое, что мне сегодня удалось, и я успел это почувствовать: короткий тёплый толчок под грудиной, который всегда приходил, когда ход получался. Он пришёл и сегодня. Тело было чужое, а это — моё.
— Стёпа! — заорал Игорь. Не мне. — Стёпа, ну?! Ну?!
Стёпа — тот, в кепке, — уже шёл к воротам. Не бежал: шёл быстро, боком, лицом к нам, отступая, и говорил на ходу — не Игорю, а женщине за моей спиной, и мне, и раненому, всем сразу, как говорят люди, привыкшие договариваться:
— Нин, ты видела. Я не резал. Я даже не подходил, ты же видела, это он полез, я ему говорил — не надо…
— Степан! — Женщина в дверях. Не испуг — в голосе было что-то похуже, обида. — Ты же стоял. У ящиков стоял и смотрел. Ты что творишь-то, а?
Он не ответил. Дошёл до створки, ещё раз глянул мимо меня — не на Игоря; на дверь, в подсобку, туда, — и просунулся в щель, и створка качнулась, и он пропал за ней. Через щель я видел кусок улицы: тротуар, столб, угол дома, — и тень, метнувшуюся вдоль стены за этот угол. Всё. Угол здания съел его, как не было.
До ворот было шагов пятнадцать. Я бы догнал. С этим плечом, в этих туфлях — догнал бы, наверное, ещё до угла. А за спиной остались бы раненый с одной рабочей рукой, женщина в халате и Игорь с ножом, который уже показал, что режет, и которому очень надо было показать это ещё раз.
Я не пошёл. Даже не шевельнулся в ту сторону, — чтобы Игорь не подумал, что у него открылась дверь.
— Пусть, — сказал раненый сзади. Голос всё такой же ровный, только в конце его чуть повело — от боли или от крови. — Не ходи. Этот важнее.
— Кулаков это, — сказала женщина, быстро и зло, будто спорила с кем-то. — Степан Кулаков. Грузчиком он был. Я ж его знаю, я ж думала, вы их сейчас… а он с ножом. Кто ж знал, что с ножом. Виктор Ильич, вы же ранены, у вас же рука!
— Рука на месте, Нина. Назад.
Виктор Ильич, значит. И Нина. И Степан Кулаков, бывший грузчик, который так смотрел на эту подсобку, будто там лежало его собственное.
Игорь стоял за ящиками и смотрел на ворота. Долго смотрел. Потом повернулся к нам, и лицо у него было такое, будто ему дали пощёчину при всех.
— Стёпа, — сказал он тонко. — Стёпа, ты… Ты, сука, Стёпа! Ты меня — вот так?! — И сразу нам, торопясь, захлёбываясь, нож ходил ходуном: — Это он! Это он всё! Это он придумал, я вообще сюда за компанию, я вообще не…
— Игорь, — сказал Виктор Ильич из дверей. — Брось нож. Ушёл твой приятель, всё. Брось, и будем разговаривать.
— Я тебе не Игорь! Я тебе никакой не Игорь! — И вдруг, сорвавшись в другую сторону, с ненавистью и чуть не с гордостью: — Ты чё, думаешь, я один не смогу? Я тебя уже достал, видел? Я тебя ещё достану. Я не Стёпа. Я никуда не бегу!
Он и правда никуда не бежал. Это я отметил отдельно: дорога к воротам у него была свободна, — я стоял у двери, между ним и створкой никого, — а он не уходил. Стоял, дышал ртом, сплёвывал кровь и держал нож, как держат последнее, что ещё можно предъявить. Когда человек в такую минуту не уходит, причин обычно две: либо ему некуда, либо ему важнее, чтобы никто не увидел, как он уходит. Я на него смотрел и думал, что у этого — вторая.
Он двинулся. Не на меня — вбок, по дуге, вдоль ящиков, к дальнему их концу, чтобы обойти меня и выйти к двери с другой стороны. Нож впереди. Взгляд — мимо меня, за плечо, на свет.
— Сомов, — сказал Виктор Ильич. Негромко, только мне. — Он на дверь смотрит. К двери не подпускай.
Сомов.
Я не Сомов. Я Климов, и Климовым был всю жизнь, и на «Сомов» я не обернулся бы даже в толпе. Но сказано было мне — больше некому — и сказано по делу. Я не обернулся. Отметил и убрал — туда же, куда чужую руку, туфли и пустой правый бок. Потом. Всё потом.
Игорь сделал ещё шаг по своей дуге, и тут Виктор Ильич отпустил раненую руку. Я услышал это раньше, чем увидел: скрип ящика по асфальту. Он взял правой верхний ящик из стопки у самой двери — за ребро, как берут чемодан — и швырнул. Не в Игоря — под ноги ему, на дугу, туда, куда тот собирался ступить. Ящик прокатился по асфальту боком, ударился в опрокинутые и лёг ребром. Игорь отскочил, взмахнул ножом впустую, выругался — и остался там, где стоял: у ящиков, дальше от двери, чем хотел.
— Ещё раз пойдёшь — ещё дам, — сказал Виктор Ильич и снова взял левую руку в правую. Кровь у него между пальцев пошла сильнее, я видел, как капли зачастили.
Нина за ним не ушла. Стояла у косяка, чуть сзади, и в кулаке у неё было что-то тяжёлое, чёрное, — гиря от весов, судя по тому, как она её держала.
— Нина, — сказал Виктор Ильич, не оборачиваясь. — За прилавок.
— Я вам не мешаю, — сказала она. — Я тут. Мне тут видно.
Позиция была плохая. Хуже, чем казалась минуту назад. Я стоял почти против проёма. В проёме — Виктор Ильич, правая рука занята; сбоку от него — Нина с гирей, которая никуда не собиралась. Если Игорь пойдёт на дверь и я его пропущу, — а с медленной левой пропустить можно, — он выйдет прямо на них: на одну рабочую руку и на гирю. Если он пойдёт на меня и я приму его здесь, у проёма, — за спиной всё равно будут они, и каждый мой шаг назад будет шагом к ним. А назад в такой драке шагают, даже если решили не шагать.
Ждать было нечего. Помощи я не слышал — ни машины, ни голосов с улицы, — а ждать с ножом в трёх шагах тоже решение, только плохое.
Значит, надо было, чтобы он пошёл на меня. И не здесь.
Я шагнул от двери. Вправо и вперёд, на середину двора, на голый асфальт, туда, куда лампочка над дверью доставала ещё в полную силу, — где меня было видно всего и где за спиной у меня был только пустой двор до самых ворот. Асфальт был чужой, я никогда на нём не стоял, — но ноги стояли на нём хорошо. Левое плечо я повернул к Игорю. Нарочно. Опустил обе руки и дал левой висеть чуть не так, как правой; ей и притворяться не надо было, она и вправду висела не так.
Дверь осталась в стороне. Теперь, чтобы попасть к ней, ему надо было пройти мимо меня, подставив бок. Или — сначала через меня.
Я прикинул, как он пойдёт. Нож он держал низко, у бедра; я ждал удара снизу, в живот. Если угадал, левой не надо будет подниматься выше пояса. Столько она могла. Всё остальное — правая, ноги и то, чего он не умеет.
— Ну, — сказал я. — Ты хотел показать, что можешь. Показывай мне. Не ему, у него рука. Мне.
Он смотрел на меня — на плечо, на опущенные руки, на пустое место вокруг. Я видел, как он это читает: легавый один, легавый на открытом, легавый бережёт левую. Я видел, как ему это нравится. Он даже улыбнулся — разбитым ртом, криво, — и сплюнул ещё раз, себе под ноги.
— Ты сам, — сказал он. — Ты сам, понял? Я не хотел. Ты сам.
И пошёл.
Не побежал — двинулся: три быстрых шажка, пригнувшись, нож низко, у бедра, остриём вверх, — на живот, снизу, под рёбра, так, как режут те, кто уже попал и поверил в себя. Перед самым ударом правое плечо у него ушло вниз, — я это увидел, я знал, что увижу, — вес перешёл на переднюю ногу, и рука пошла.
Я не отступил. Только что сам увёл его сюда от двери — теперь надо было брать.
Левой ногой — в сторону, наружу от его ножа, с линии удара, и корпус следом. Левая рука — та самая, медленная, — навстречу его запястью, предплечьем, снаружи, с той стороны, где лезвие не достаёт. Правая уже шла к его локтю.
Глава 2. Меня зовут Сомов
Левая опоздала.
Ненамного — на ладонь, на ту самую ладонь, которой ей не хватало весь этот вечер. Предплечье должно было встретить его запястье, а встретило кулак: костяшки, рукоять, — и лезвие прошло ниже, по мне. Я почувствовал, как оно дёрнуло куртку у левого бока — рвануло, будто за карман потянули, — и холод вдоль рёбер, и ждал боли. Боли не было. Куртка была; кожа — нет. Полсекунды на это ушло, не больше, и я их не тратил: правая уже была там, где ей полагалось, — на его локте, сверху и снаружи, всей ладонью.
Дальше это были уже не я и не он, а вес. Он вложил в удар всё, что имел: переднюю ногу, плечо, спину, — удар ушёл в пустое, а всё вложенное осталось и продолжало ехать вперёд. Я его не останавливал. Я его отпустил — вниз и мимо себя. Левой, какая была, прижал его кулак с ножом к своему же боку, к распоротой куртке, чтобы лезвие смотрело куда угодно, только не в меня; правой надавил на локоть — вниз и вперёд, вдоль его же хода, — и подставил ногу. Правую, голенью под его переднюю голень. Он споткнулся об меня, как о порог.
Он не упал — полетел. Свободной рукой не успел упереться, — и ударился об асфальт сначала коленями, потом грудью, потом лицом, с тем звуком, с каким бросают мешок. Воздух из него вышел весь и сразу. Я шёл за ним вниз и опустился коленом ему между лопаток — правым, всем весом, — и тут же, пока он не вдохнул, вытянул его правую руку в сторону, ножом от него, и придавил к асфальту: правой — локоть, левой — предплечье. Нож всё ещё был в этой кисти. Пальцы, белые, сведённые, не разжались и от падения.
— Пусти… — сказал он в асфальт. Не сказал — выдавил, с кровью, и закашлялся. — Пусти-и…
Он не пустил. И я не пустил. Мы держали друг друга на этом ноже, как два дурака на одной верёвке.
Он вдохнул — я почувствовал коленом, как поднялась спина, — и пошёл драться. Не так, как встают, а как бьётся рыба на досках: всем телом, без плана. Левая его рука заскребла по асфальту, нашла опору, попробовала приподнять; ноги заработали — пятка ударила меня в бедро сзади, потом ещё раз, выше, в поясницу, зло, с оттяжкой; он повернул голову и попытался достать зубами — до чего? до колена, до штанины, — не достал и завыл. Правая рука под моими руками дёргалась, как отдельное животное: он тянул её к себе, под грудь, — чтобы встать, чтобы ударить. Локоть я держал правой, предплечье, повыше кисти, — левой, и левая была всё та же, что весь вечер: она держала, но только держала, и я это чувствовал: чуть больше — и разожмётся. А нож в его кулаке, прижатом к асфальту, скрёб остриём по камню и смотрел лезвием в мою сторону, в моё левое колено, стоявшее рядом с его рукой, и всякий раз, как он дёргался, лезвие проходило рядом с брючиной.
Это надо было кончать. Двумя руками. Двух у меня не было.
— Виктор Ильич, — сказал я, не поворачиваясь. — Руку.
Он уже шёл. Я услышал его туфли по асфальту — не быстро, тяжело, — и услышал, как он дышит: со всхлипом, сквозь зубы. Он вышел из-за моего плеча слева, в жёлтый свет, — пиджак чёрный от крови по всему левому рукаву, левая рука прижата к животу, — посмотрел на ту руку, которую я ему держал, и понял всё сразу, как понимают люди, у которых в этой работе давно нет лишних движений.
Он поставил ногу. Каблуком — на запястье Игоря, между моей левой и его кулаком, — и перенёс на этот каблук весь свой вес.
Игорь закричал. Не заорал — закричал, тонко, как кричат от настоящей боли, а не от злости; и кулак под каблуком раскрылся сам, как раскрываются пальцы у спящего. Нож лёг на асфальт.
Виктор Ильич, не убирая ноги, наклонился — медленно, потому что наклоняться с такой рукой ему было трудно, — взял нож правой, за рукоять. Я перехватил освобождённую кисть Игоря. Виктор Ильич убрал каблук, отошёл к двери и положил нож на ящик под лампочкой.
— Всё, — сказал он мне. — Он пустой.
Игорь под коленом плакал. Не рыдал — плакал, злыми быстрыми слезами, как плачут от обиды, и говорил в асфальт: про Стёпу, про то, что он не хотел, про то, что легавый сам полез, про руку — «сломали, руку сломали, суки». Что с кистью после каблука, предстояло смотреть врачу. Я держал её теперь одной правой, — можно было и одной, — а левой проверил свой бок. Куртка распорота от кармана до низа, подкладка наружу. Рубашка целая. Кожа целая. Ладонь, на которую опоздала левая, была ровно шириной в мою куртку.
— Нина, — сказал Виктор Ильич, не оборачиваясь. — Шпагат у вас есть? Верёвка, что-нибудь.
— Есть, — сказала Нина от косяка. Она так и стояла с гирей. — Сейчас. Я мигом.
Гиря стукнула о пол — она поставила её у стены, аккуратно, как ставят вещь, которая ещё пригодится, — и Нина ушла в свет.
Нож на ящике был короткий, узкий, с самодельной рукоятью, обмотанной синей изолентой. Лезвие в крови до половины. Кровь Виктора Ильича; моей на нём не было. Он это тоже посмотрел — долго, как смотрят на вещь, из-за которой чуть не кончилась жизнь, — и отвернулся.
Нина вернулась с мотком шпагата — толстого, серого, каким перевязывают ящики, — и не отдала его мне, а опустилась рядом на колени, прямо на асфальт, в халате, и сама стала мотать ему руки. Плотно, узлом, как перевязывают ящик, — ловко, быстро, зло. Я только держал.
— Вы мне гирю принесли, — сказал я ей. — А я и не увидел.
— Я вам её не приносила, — сказала Нина, не поднимая головы. — Я её для себя держала. Ну-ка, руку ему выше. Вот так. — Она затянула узел и дёрнула, проверяя. — Не убежит.
Я убрал колено. Игорь перекатился на бок, потом сел, спиной к ящикам, и я увидел его лицо целиком. Нос разбит и течёт, лоб ободран до мяса, губа, что лопнула ещё от локтя, распухла вдвое. Правая кисть, стянутая шпагатом с левой, уже наливалась — там, где стоял каблук. Он посмотрел на нас снизу, по очереди — на Виктора Ильича, на Нину, на меня, — и, кажется, в первый раз за вечер увидел, что нас трое, а он один.
— Ты б меня без него не взял, — сказал он мне. Шепеляво, но с достоинством. — Один — не взял бы.
— Не взял бы, — согласился я. — Поэтому нас двое.
Он подумал над этим, шмыгнул кровью и отвернулся.
Виктор Ильич стоял, привалившись к косяку, и с кисти у него по-прежнему капало. Лицо серое. Надо было садиться и надо было звонить, и я сказал:
— Сядьте. Я позвоню. Где телефон?
— В зале, у кассы, — сказала Нина.
— Сиди с ним, — сказал Виктор Ильич. — Дозвониться я и одной рукой могу. А держать — нет.
Это была правда. И была ещё одна, которую я вслух не сказал: куда звонить, я не знал. Ни номера, ни кому там отвечать, ни как это называется здесь. Он пошёл в дверь, мимо Нины, и я слышал, как он там, за прилавком, набирает — диск трещал, длинно, — и как говорит: ровно, коротко, называя адрес, называя себя, — «Кравцов», — и слово «нож», и слово «задержали», и «одного упустили», и потом, уже другим голосом, ниже: «Да. Меня. Рука. Нет, ходит. Сомов цел».
Кравцов. Виктор Ильич Кравцов. Я отложил и это.
— Кравцов, — сказал Игорь у ящиков, тоже слушавший. — Знаю. Все знают.
— Фамилия, — сказал я ему.
— А тебе зачем?
— Чтоб знать, кого везём.
Он посмотрел на меня, соображая, обидно это или нет, и решил, что нет.
— Мазин. Игорь Мазин. — И, помолчав: — Запомни.
— Запомню.
Нина тем временем ушла в свет и вернулась с полотенцем — вафельным, свёрнутым, с не оторванной ещё биркой, — и стояла с ним в проёме, ждала.
Виктор Ильич вернулся, сел на ящик у двери, и Нина без единого слова взяла его левую руку — рукав пиджака ниже локтя был тёмный и мокрый. Кровь не хлестала — сочилась, но сочилась не переставая. Нина сложила полотенце в несколько раз, прижала и стала обматывать, туго, прямо поверх рукава.
— Не дёргайтесь, Виктор Ильич.
— Я не дёргаюсь.
— Вы дёргаетесь. — Она завязала концы. — Это с полки, новое. Я потом спишу.
— Спишите на меня.
— На вас не спишешь, — сказала Нина. — Вы не по этой части.
Он засмеялся — коротко, в нос, и сразу перестал, потому что было больно.
— Машина будет, — сказал он мне. — Руднев уже знает, дежурный ему звонил домой. Велел обоих в приёмное. Обоих, Коля. Не спорь, я тебе плечо видел. — И, уже вставая и снова садясь, потому что вставать было рано: — Сестре твоей дежурный позвонит на автобазу. Чтоб не сидела, не ждала.
Коля.
Ладно. И сестра. И автобаза. Я это тоже положил туда, где уже лежали Сомов, чужие руки и пустой правый бок. Там становилось тесно.
Двор при лампочке был теперь другим двором: ящики раскиданы, на асфальте тёмные пятна и подтёки, нож на ящике, Мазин у стены с руками за спиной, — и открытая створка ворот, в которую ушёл второй. Я смотрел на дверь. На светлый проём за Ниной: низкий потолок, прилавок с весами, полки с чем-то в пачках, дальше — проход, и там, кажется, ещё дверь, а вправо — тёмный коридор. Кулаков смотрел туда дважды. Не на нож, не на своего Игоря, не на нас. Туда.
— Он на дверь смотрел, — сказал я Виктору Ильичу. — Кулаков. Два раза. Не на нас — внутрь. Как на своё.
— Видел, — сказал Виктор Ильич. — И этот к двери рвался, а не к воротам. — Он посмотрел на Нину. — Нина. Что там у вас, за приёмкой?




