- -
- 100%
- +
Его спас Рэн. Он появился бесшумно, как всегда, и ударил — не мечом, а ладонью, сложенной особым образом, — по воздуху между ними. Раздался звук, похожий на треск разрываемой ткани. Женщина распалась на клочья тумана и исчезла.
— Вставай, — сказал Рэн.
— Что это было?
— То, что остаётся, когда человек уходит, но уходит неправильно.
Рэн объяснил. По его словам, в лесу за холмом была старая святыня — каменный столб, поставленный много веков назад, чтобы удерживать то, что не должно выходить. Кто-то — или что-то — разрушил столб. И теперь то, что было заперто, выходило наружу.
— Это ёкаи? — спросил Алессандро. Он слышал это слово от Рэна, но не понимал толком.
— Ёкаи — это имя для всего, чего мы не понимаем, — сказал Рэн. — Как «демон» в твоём языке. Но здесь это не просто духи. Здесь это обида. Земля помнит каждый удар, каждую каплю крови, каждый крик. Когда святыню сломали, обида вышла.
— Кто сломал?
Рэн помолчал.
— Я боюсь, что знаю кто.
Часть седьмая. Предатель
Имя ему было — Куросава Дзэн.
Рэн рассказал о нём как о человеке, которого когда-то любил. Куросава был его учеником — вторым, после того, как первый погиб. Он был талантлив, быстр, красив. Рэн учил его так же, как потом учил Алессандро — палкой, катаной, разговорами у огня. Но Куросава хотел не знания, а силы. Он хотел быть сильнее Рэна, сильнее всех, и когда понял, что Рэн не даст ему того, чего он хочет, ушёл.
— Я думал, он ушёл в горы и стал отшельником, — сказал Рэн. — Но он стал другим. Он нашёл способ говорить с тем, что под землёй. Он научился ломать не мечи, а границы.
— Зачем ему это?
— Чтобы стать сильнее. Он думает, что мёртвые послушны, как свиньи в загоне. Но мёртвые не свиньи. Мёртвые — это вода: если ты думаешь, что держишь её, она просто течёт сквозь пальцы и собирается снова.
Они пошли в лес — Рэн и Алессандро. Рэн взял оба меча — катану и вакидзаси. Алессандро взял свою старую, безымянную катану.
Лес был неправильный. Деревья стояли слишком прямо, как солдаты, и ветви у них были только с одной стороны — с северной. Птицы не пели. Земля под ногами была мягкой и тёплой, словно гнила. Воздух был густой, как сироп, и пахло чем-то сладковатым, тошнотворным.
Они дошли до святыни. Каменный столб лежал, разбитый на три части. На обломках были знаки — не японские, не чьи-либо. Они выглядели так, будто кто-то нацарапал их ногтями.
— Он был здесь, — сказал Рэн.
И тут из-за деревьев вышли они.
Их было много. Десятки. Люди — или бывшие люди. У некоторых не было лиц, как у той женщины. У других лица были, но застывшие, как маски но. Третьи были полупрозрачными, и сквозь них видно было деревья. Они двигались не как живые — рывками, дёргано, как марионетки на обрезанных нитях. И от них шёл звук — не крик, не стон, а что-то среднее, как скрежет жернова, который мелет пустоту.
— Это юрэй, — сказал Рэн. — Призраки неупокоенных. Куросава поднял их и не может отпустить.
— Что делать?
— Резать. Но не так, как режешь живых. Духи боятся не стали, а воли. Твой меч должен быть продолжением твоей решимости, а не просто руки.
Первая волна накатила. Алессандро ударил — и его клинок прошёл сквозь духа, как через дым. Дух не остановился.
— Воля! — крикнул Рэн. — Не думай о клинке. Думай о том, что ты не уступишь.
Алессандро закрыл глаза на секунду. Вспомнил русскую зиму. Вспомнил, как мать говорила: «Холод не враг, холод — учитель». Вспомнил, как новгородские мальчишки дрались на льду — босиком, на кулаках, и не сдавались, потому что сдаться означало замёрзнуть. Он открыл глаза и ударил — не рукой, не мечом, а всей своей решимостью, всем своим «я не отступлю».
Клинок вошёл в духа — и дух распался.
Рэн дрался рядом, и его движения были красивы, как танец — но танец, в котором каждый шаг может стать последним. Он резал духов катаной, и каждый удар был точен, каждый — последний. Но их было слишком много.
Они отступили к святыне. Рэн тяжело дышал — впервые Алессандро видел его уставшим.
— Он где-то рядом, — сказал Рэн. — Куросава. Духи без хозяина разбрелись бы. Они держатся вместе, значит, кто-то их держит.
— Тогда нам нужно найти его.
— Нам нужно убить его.
Часть восьмая. Куросава
Куросава Дзэн сидел на камне в чаще леса, и вокруг него кружились мотыльки — белые, прозрачные, с крыльями, как лепестки сакуры. Он был красив — высоким лбом, тонким носом, губами, которые улыбались не глазам.
— Учитель, — сказал он, увидев Рэна. — Ты пришёл.
— Ты сломал святыню, Дзэн.
— Я открыл дверь. Это разные вещи.
— За дверью — мёртвые.
— Мёртвые — это тоже люди. Просто они перестали дышать.
Рэн вытащил катану. Куросава встал. У него на поясе был меч — но не катана, а что-то другое: тёмный, без блеска, будто вырезанный из куска ночи.
— Это меняет всё, — сказал Алессандро, глядя на тёмный меч. — Что это?
— Муракамо, — ответил Рэн. — Меч, выкованный не из стали, а из обиды. Каждый удар его — это чужая боль.
Куросава обнажил меч. Лезвие было чёрным, и от него шёл запах — горелый, горький, как пепел и полынь.
— Ты привёл иностранца, — сказал Куросава, разглядывая Алессандро. — Как мило. Он даже держит меч правильно. Но видит ли он?
— Что я должен видеть? — спросил Алессандро.
— Что учитель твой — трус. Он ушёл от клана, ушёл от войны, ушёл от мира. Он спрятался в храме и называет это мудростью. Но мудрость — это не прятки. Мудрость — это сила, которая знает, что делать.
— Мудрость — это сила, которая знает, чего не делать, — ответил Рэн.
Куросава напал.
Бой был страшным. Куросава дрался не как человек — он двигался с рывками, как духи, и его тёмный клинок оставлял в воздухе след, как трещину на стекле. Когда тёмный меч проходил рядом, Алессандро чувствовал холод — тот самый, неземной, от которого кровь густеет.
Рэн держался. Его катана пела — Алессандро слышал этот звук, звонкий, чистый, как колокол в горном храме. Он парировал, уходил, бил. Но Куросава был моложе, быстрее, и его меч питался чем-то, чего у Рэна не было: злостью.
Алессандро вступил. Он атаковал слева, тяжело, по-русски — без изящества, но с силой и упрямством. Куросава отмахнулся, но Алессандро не отступил, а шагнул ближе, и его меч — старый, безымянный — врезался в тёмный клинок с таким звуком, будто два камня столкнулись.
Тёмный меч треснул.
Куросава отшатнулся. На его лице — впервые — появилось выражение, похожее на страх.
— Невозможно, — прошептал он.
— Возможно, — сказал Алессандро. — Мой меч не имеет имени. Он не имеет истории. Он не имеет гордости. И именно поэтому ты не можешь его сломать. Ты ломаешь то, что имеет имя. А у меня есть только воля.
Рэн воспользовался моментом. Он шагнул вперёд и ударил — один удар, чистый, прямой, как стрела. Катана вошла Куросаве в грудь.
Куросава посмотрел на меч, потом на Рэна.
— Учитель, — сказал он. И умер.
Духи, которые держал Куросава, не исчезли сразу. Они бродили по лесу ещё три ночи — потерянные, медленные, как люди, которые забыли дорогу домой. Рэн и Алессандро ходили между ними и направляли — не мечами, а голосом. Рэн читал сутры, а Алессандро просто говорил с ними — по-русски, по-итальянски, по-японски. Он говорил: «Идите. Там спокойно. Там нет боли. Там нет холода. Идите.»
И они уходили. По одному. По двое. Тихо, как туман, как дым от погасшего костра.
На третью ночь лес затих. Птицы запели на рассвете. Река очистилась. Земля остыла.
Рэн и Алессандро вернулись в храм и проспали двое суток.
Часть девятая. Прозрение
После истории с Куросавой Рэн изменился. Он стал говорить больше — не о мече, не о технике, а о другом. О том, что он понял.
— Я думал, что ушёл от мира, — сказал он однажды. — Но я не ушёл. Я просто остановился. А ты — ты не остановился. Ты пришёл из другой страны, выучил мой язык, взял мой меч и дрался рядом со мной. Ты — лучший ученик, которого я мог иметь. Не потому, что ты сильный. А потому, что ты — чужой, и тебе нечего терять, кроме себя.
— Я тоже кое-что понял, — сказал Алессандро. — В России есть слово — «подвиг». Это не «победа». Это не «слава». Это когда ты делаешь то, что должен, зная, что не вернёшься. Раньше я думал, что это красиво. Теперь я знаю, что это просто. Подвиг — это не красиво. Подвиг — это честно.
Рэн кивнул.
— У нас это называется «бусидо» — путь воина. И я всю жизнь шёл по нему, но только сейчас понял, что путь — это не дорога. Путь — это шаги. И иногда последний шаг — самый важный.
Они продолжали тренироваться, но теперь это было иначе. Рэн не бил его палкой. Он показывал движения, и Алессандро повторял, и иногда — иногда — получалось так, что Рэн останавливался и говорил:
— Вот. Вот это — твоё. Не моё. Твоё.
Алессандро начал понимать кен-дзюцу — не как набор приёмов, а как язык. Каждый удар — слово. Каждый блок — пауза. Каждый шаг — запятая. Бой — это предложение, которое ты пишешь телом, и смысл его не в победе, а в том, что ты хотел сказать.
— Что я хотел сказать? — спросил он.
— Это ты должен решить, — ответил Рэн. — Но знай: когда ты решишь, бой закончится. Не потому, что враг умрёт. А потому, что тебе больше незачем будет драться.
Часть десятая. Конец пути
Клан Датэ пришёл за Рэном весной, когда сакура цвела.
Их было двадцать. Воины в полном облачении, с луками, копьями, мечами. Их вёл офицер — молодой, надменный, с лицом, которое ещё не научилось прятать страх. При нём был бумажный свиток с печатью клана — приказ, скреплённый кровью.
— Мураками Рэн, — сказал он. — Клан Датэ требует твоего возвращения. Тебя обвиняют в дезертирстве и в убийстве Куросавы Дзэна, который был вассалом клана.
— Куросава поднял мёртвых, — сказал Рэн. — Я остановил его.
— Решение клана не обсуждается. Ты вернёшься в замок и предстанешь перед судом.
Рэн посмотрел на воинов. Посмотрел на Алессандро. Посмотрел на сакуру — розовые лепестки падали, как снег в русской зиме.
— Я вернусь, — сказал он. — Но не как обвиняемый. Я вернусь как воин, который сам вынес себе приговор.
Рэн объяснил Алессандро, что будет делать. Он не убегал. Не собирался драться. Он выбрал сэппуку — ритуальное самоубийство, которое вернёт ему честь и закроет долг перед кланом.
— Это не смерть, — сказал он. — Это последний акт. Я прожил жизнь воина. Я хочу закончить её как воин.
— Это безумие, — сказал Алессандро. — Ты можешь уйти. Мы можем уйти. Уехать на север, к морю, куда-нибудь, где тебя не найдут.
— Я могу, — согласился Рэн. — Но тогда я перестану быть собой. А если я перестану быть собой — зачем мне жить?
Алессандро молчал. В горле стоял ком, похожий на камень.
---
— Ты просил меня быть вторым, — сказал он наконец, и голос его был хриплым. — Кайсяку. Чтобы... чтобы отрубить голову.
— Да. Потому что ты — мой ученик. И потому что ты чужак, и у тебя не будет соблазна остановить меня из жалости. Ты сделаешь это, потому что я попрошу. И потому что это будет правильно.
— Как я могу? Как я могу убить тебя?
— Не меня. Мою боль. Мой стыд. Мой долг. Ты отрубишь не голову — ты отрубишь то, что мешает мне уйти чистым.
Алессандро не спал всю ночь. Он сидел у огня и смотрел на свою катану — старую, безымянную, с трещиной на цубе. Он думал о России. О матери, которая пела песни. О Новгороде, о снеге, о колоколах. Он думал об Италии, об отце, о каналах Венеции, о вине, о солнце. Он думал о Японии, о Рэне, о палке, которая била по пяткам, о словах, которые били по сердцу.
Под утро он вышел на площадку перед храмом и начал резать воздух. Он резал долго, методично, и каждый удар был словом в предложении, которое он писал для Рэна. Слова были простые: спасибо. Прости. Прощай. Я не забуду. Я не остановлюсь.
Утро было ясным. Сакура цвела, и лепестки падали на землю, как розовый снег.
Рэн надел белое кимоно — сэппуку совершают в белом, чтобы кровь была видна. Он вымылся, причесался, завязал волосы в хвост. Лицо его было спокойным — не маска, а настоящее спокойствие, как у озера в безветрие.
На площадку перед храмом положили белый войлок. Рэн сел на него, сложив ноги. Перед ним стояла маленькая чашка с сакэ и вакидзаси — короткий меч, который он выбрал для ритуала.
Алессандро стоял позади, с катаной. Руки его дрожали. Он сжал рукоять так, что побелели костяшки.
Воины клана Датэ стояли полукругом, в почтительном молчании. Офицер, который пришёл за Рэном, стоял чуть в стороне и смотрел в землю.
Рэн поднял чашку, выпил сакэ — медленно, как будто пробовал его в последний раз. Потом взял вакидзаси, обернул лезвие белой бумагой, оставив кончик открытым.
— Алессандро, — сказал он, не оборачиваясь.
— Да, учитель.
— Когда я начну, ты сосчитаешь до трёх. На три — ударь. Не думай. Не жалей. Не медли. Будь водой — вода не жалеет, когда течёт.
— Да, учитель.
Рэн поднял вакидзаси. Лезвие блеснуло на солнце. Он посмотрел на лепесток сакуры, который упал на войлок перед ним, и улыбнулся.
— Знаешь, — сказал он тихо, — ты рассказывал мне про русскую зиму. Про холод, который учит двигаться. Я всю жизнь боялся холода — не настоящей зимы, а того холода, который приходит, когда ты понимаешь, что сделал не то, что должен. Теперь я не боюсь. Потому что я делаю то, что должен. Спасибо тебе за это.
Он вложил лезвие в живот — слева, и повёл вправо.
Один.
Алессандро почувствовал, как мир замедлился. Лепестки сакуры застыли в воздухе. Воины замерли. Солнце остановилось. Он видел спину Рэна — прямую, неподвижную, несмотря на боль, несмотря на кровь, которая растекалась по белому кимоно, как река по снегу.
Два.
Он поднял катану. Старую, безымянную, с трещиной на цубе. Он чувствовал её вес — не тяжесть металла, а тяжесть обещания. Рэн попросил. Рэн доверил. Рэн отдал ему последнее, что мог отдать: свой уход.
Три.
Клинок опустился. Чисто, быстро, как последняя строчка в предложении, которое Алессандро писал всё это время. Голова Рэна отделилась от тела, и тело медленно наклонилось вперёд, как колос под ветром. Кровь на белом кимоно была красной — яркой, живой, не похожей на смерть.
---
Алессандро стоял неподвижно. Катана в его руке была мокрой. Лепестки сакуры падали на клинок и прилипали к нему.
Он не плакал. Он стоял и дышал, и каждый вдох был словом, и слово было — жизнь.
Том второй. Соль чужих морей
Часть одиннадцатая. Железная утроба
Море за кормой голландского судна «Утрехт» было цвета старого свинца. Оно не дышало туманом, как родное море у берегов Муцу, оно тяжело ворочалось, словно гигантский зверь, переваривающий проглоченные острова. Алессандро стоял у правого фальшборта, вцепившись пальцами в промасленное дерево так, что побелели костяшки. Его тошнило. Не от качки — после года жизни в рыбацкой деревне и скитаний по горам его вестибулярный аппарат стал крепче корабельной мачты. Его мутило от запаха.
«Утрехт» был железной рыбой Рэна, возведенной в абсолют. Здесь пахло дегтем, прелой парусиной, блевотиной сотен матросов, дешевой солониной и страхом. Воздух в трюме, куда они спустились вместе с Юкико, чтобы не мозолить глаза капитану ван дер Мееру, висел плотной, осязаемой массой. В этой темноте, прорезаемой лишь тусклым светом масляного фонаря, копошилась жизнь. На трех ярусах гамаков лежали люди: китайцы-кули, японские ронины, бегущие от правосудия сёгуната, филиппинцы с глазами затравленных собак.
Юкико сидела на единственном деревянном ящике, подтянув колени к груди. Её дорожное мужское платье — грубые хакама и хаори — промокло от пота и морской соли еще на пристани. Серебряная шпилька-журавль была спрятана глубоко в узел волос, но Алессандро знал: она чувствует её вес затылком.
— Они смотрят, — тихо сказала она по-японски. Голос не дрожал, но в нем звенела сталь готового лопнуть клинка.
— Пусть смотрят, — ответил он на том же языке. Он намеренно говорил громко, зная, что половина трюма понимает японский. — У гайдзина самурайская жена. Боитесь подойти, крысы?
С нар, подвешенных над ними, свесился человек. Лысая голова блестела от жира, в разорванном ухе качалась золотая серьга. Португальский работорговец, судя по татуировкам на шее.
— Самурайская подстилка стоит дорого, косоглазая, — просипел он, облизывая черные зубы. — А твой бледнолицый дружок слишком тощий. За него даже в Батавии дадут только пару бутылок рома. Продай девчонку мне, белый. Я научу её уважать мужчин.
Алессандро медленно повернул голову. Движение было плавным, почти ленивым, но плечи опустились, а центр тяжести сместился вперед — классическая стойка ханми. Бамбуковая трость осталась притороченной к поясу, но правая рука легла на рукоять вакидзаси Юкико, которую она сама сунула ему за пазуху перед посадкой.
— Поднимайся сюда, — сказал Алессандро. — Я покажу тебе уважение. Похороню лицом вниз, чтобы ты видел, как твои кишки вытекают в грязь.
Лысый замер. Трюм затих. Все знали язык угроз, но интонация Алессандро была лишена человеческого страха. Это был голос змеи, предупреждающей о броске. Португалец сглотнул, плюнул на пол и втянулся обратно во тьму своих тряпок.
— Ты бы убил его? — спросила Юкико. Она смотрела на него снизу вверх, и впервые за всё время их знакомства в её глазах не было оценки воина. Было что-то другое, горячее и пугающее.
— Да, — просто ответил Алессандро. — И выбросил бы за борт. Капитан расстроится потере товара, но обрадуется чистому полу.
Она вдруг шагнула к нему вплотную. В тесноте между гамаками их тела соприкоснулись. От неё пахло рисовой пудрой, которой аристократки перебивают запах пота, и железом.
— Не здесь, — прошептала она ему в губы. — Если ты убьешь кого-то на этом корабле, нас свяжут одной цепью и бросят рыбам до того, как увидим землю. Твоя катана... твоя честь ничего не стоят против фунта золота капитана.
— Моя честь давно утоплена в заливе Эдо, — хрипло ответил он, наклоняясь ниже. Их первый поцелуй случился не среди цветущей сакуры. Он случился в зловонной темноте, под скрип гнилого дерева, на вкус отдавая йодом, солью и чужой рвотой. Это не было нежностью. Это было присвоение территории. Юкико впилась пальцами в его волосы, притягивая ближе, её жесткий рот требовал подчинения. Алессандро ответил тем же, впечатав её спиной в деревянный ящик. Он чувствовал каждый изгиб её тела через слои мокрой ткани, слышал, как бьется её сердце — часто, как птица, попавшая в силок.
Это продолжалось мгновение. Вечность. Скрип ступеней трапа заставил их отпрянуть друг от друга. Спустился боцман — одноглазый датчанин с плетью-семихвосткой.
— Эй, белая мразь! — крикнул он, светя фонарем. — Хозяин зовет. Наверх. Живо. Девку оставь, ей тут понравится.
Алессандро посмотрел на датчанина. Потом на Юкико. Она едва заметно кивнула.
— Иди, — сказала она. — Но если не вернешься до рассвета, я перережу глотку капитану, переоденусь в его одежду и поведу корабль сама. Меня учили навигации.
Он поднялся по скользким ступеням, чувствуя на спине её тяжелый взгляд.
Палуба встретила его ледяным ветром и дождем. Ван дер Меер ждал у штурвала. Лицо капитана напоминало старую карту — испещренное морщинами, пигментными пятнами и венами.
— Ты дрался сегодня, — сказал голландец, не поворачиваясь. Он смотрел на компас, стрелка которого плясала как сумасшедшая из-за близости японского побережья. — Мой трюм воняет твоим адреналином. Это плохо для бизнеса. Трусливые рабы дешевле.
— Они сами начали, — огрызнулся Алессандро.
— Мне плевать, кто начал, — капитан наконец обернулся. Один его глаз был настоящим, водянистым, второй закрывала черная кожаная повязка. — Мне важно, кто закончил. Ты умеешь держать дисциплину. Эти желтомордые боятся тебя больше, чем моего помощника.
Капитан подошел вплотную. От него разило можжевельником и дешевым табаком.
— У меня впереди сорок дней пути до Филиппин, — продолжил он тише. — Команда устала. Им скучно. Когда белым парням скучно в закрытом пространстве с азиатками, случаются неприятности. Испорченный товар. Протесты грузоотправителя. Я теряю деньги.
— Нанять меня охранником? — усмехнулся Алессандро. — У меня нет меча. Ваши законы запрещают иностранцам носить сталь.
— Меч — это шум, — поморщился ван дер Меер. — Шум пугает овец, но привлекает волков. Мне нужна тишина. Ты будешь моим голосом. Ходить по палубам. Смотреть в глаза. Иногда ломать пальцы. За это я дам тебе сухое место возле камбуза и двойную порцию воды. Откажешься — выкину за борт с камнем на шее. Выбор простой, как молитва протестанта.
Алессандро молчал, глядя на горизонт. Где-то там, за пеленой шторма, Япония исчезала навсегда. Вместе с храмом Рэна. Вместе с призраками Куросавы.
— Вода, — пробормотал он себе под нос.
— Что? — не понял капитан.
— Ничего. Я согласен. Но моя женщина остается неприкосновенной. Любой, кто посмотрит на неё дольше секунды, лишится этого глаза. — Алессандро ткнул пальцем в повязку капитана.
Ван дер Меер расхохотался. Смех звучал как кашель умирающего тюленя.
— Договорились, мясник. Иди вниз. Утром начнется настоящая работа.
Ночь обрушилась на океан внезапно. Шторм налетел с востока — тайфун, который моряки называли «Божественным ветром». «Утрехт» застонал всем корпусом. Дерево трещало, словно человеческие кости. Волны высотой с колокольню ударяли в левый борт, перекатываясь через палубу и смывая всё, что не было приковано цепями.
Алессандро провел эту ночь на ногах. Страх высоты, привитый Рэном палкой по пяткам, работал лучше любого каната. Он ходил по накрененной, залитой ледяной водой палубе, вбивая ножные крюки в щели между досками. Когда огромный вал накрыл корабль, он задержал дыхание, позволил воде протащить себя вдоль борта, ударяя о стойки, и вынырнул уже у фок-мачты, хватая ртом воздух пополам с пеной.
Внизу, в трюме, творилось нечто страшное. От ударов волн сорвало крепления части груза. Огромные стволы строевого леса, закрепленные цепями, оборвали железо и теперь летали внутри корпуса, как снаряды катапульты. Люди кричали. Звук ломающихся костей перекрывал вой ветра.
Алессандро нашел люк, ведущий в самую преисподнюю. Жар оттуда бил в лицо. Горело масло. Огонь лизала воду, шипел, но не сдавался.
— Затопить отсек! — ревел чей-то голос сверху.
— Там наши! — орал в ответ Алессандро, пытаясь перекричать стихию.
Он прыгнул в люк. Пламя опалило брови. В дыму, по колено в смеси воды и горящего масла, метались тени. Очередной ствол дерева, разогнанный инерцией корабля, несся прямо на группу китайских рабочих. Времени на замах не было. Алессандро выставил ногу, уперевшись плечом в балку, и принял удар на себя.
Хрустнуло. Боль взорвала бедро белой вспышкой. Ствол остановился, врезавшись в его тело, и соскользнул в сторону, проломив тонкую перегородку. Вода хлынула в образовавшийся проем, гася пламя, но затягивая людей в водоворот.
Алессандро упал на одно колено. Левая нога отказывалась слушаться — тазобедренный сустав вылетел из чашки. Он попытался встать, опираясь на руки, и увидел, как вода поднимается, поглощая кричащих кули.
И тогда он услышал песню.
Юкико стояла на лестнице, ведущей в трюм. Вода доходила ей до пояса. Платье превратилось в саван, волосы облепили лицо, но она шла сквозь поток, держа в руках обломок тяжелой дубовой лавки как шест. Она не кричала. Она пела — какую-то старую северную балладу клана Дзен о деве, которая своим дыханием усмиряет дракона-водоворота.
Она дошла до него, схватила за ворот куртки своей маленькой, но твердой как камень рукой и потянула.
— Вставай, Алессандро, — прохрипела она. — Вода любит трусов. Она забирает тех, кто лежит.
Он оперся на её плечо. Вес его стокилограммового тела должен был сломать её пополам, но Юкико лишь оскалила зубы и сделала шаг. Второй. Третий. Они выбрались из гибнущего трюма за секунду до того, как рухнувшая переборка намертво запечатала дверь.
На палубе царил ад. Фок-мачта переломилась и повисла на такелаже, хлеща корабль, как хвост убитого левиафана. Матросы рубили канаты топорами, но лезвия отскакивали от натянутых струн, высекая искры.




