Битва за москву 1941 - 8

- -
- 100%
- +
— Ты всерьёз?
— Я всерьёз, — сказала она. — Я в октябре видела, как батарею поставили в оборону без тяги, потому что тягач забрали возить начальство. Все были правы, и каждый по-своему. — Она сунула руки в рукава. — Мне к орудию. Ты вечером где?
— Во дворе МТС, наверное.
— Значит, приду ругаться про снаряды.
Во дворе МТС в это время уже шла своя жизнь.
Ершов принёс и повесил на гвоздь у ворот наш разграфлённый лист, подписав сверху чернильным карандашом: «Заявки». Через два часа на нём было четыре записи, и одна — от хозяйственной части, которая прежде и не думала ничего просить, а просто ловила машину на дороге.
Тимохин надел на плечи ватник и стоял у ворот часовым, очень серьёзный, и не пустил внутрь двух каких-то ездовых, а когда те начали спорить, сказал им фразу, которую явно приготовил заранее:
— На гвозде запишитесь. Механик посмотрит.
Я слушал это из-за угла и, честно говоря, радовался куда больше, чем утром на разборе.
Хозяин ремонтного двора объявился сам.
Он пришёл часа в три, когда мы уже вкатили тягач под навес, — невысокий, широкий в кости старик в брезентовом фартуке поверх полушубка, с руками, каких не бывает у крестьян: пальцы толстые, но чистые, и ногти подстрижены коротко, до мяса.
— Круглов Семён Петрович, — сказал он. — Я тут токарь. Был.
— Почему был?
— Потому что «есть» — это когда станок вертится.
Он обошёл тягач кругом, не прикасаясь, и остановился у открытого кожуха.
— Порвали.
— Порвали, — сказал Жаров.
— А чего резину чужую ставили?
— Своей не дали.
Круглов хмыкнул и наклонился ближе, и они с Жаровым минут десять говорили так, что я не понимал половины: обод, реборда, биение, посадка, торцевое. Я в это не лез. Я стоял в стороне и смотрел на Тимохина, а Тимохин смотрел на них.
Потом Круглов выпрямился, вытер руки о фартук, хотя не испачкал их, и сказал:
— Ты мне его проверни. Медленно.
Жаров провернул.
Старик смотрел не на шкив, а вбок, приложив глаз почти к самому краю, как смотрят вдоль доски, проверяя, не повело ли.
— Ну вот, — сказал он. — Видишь, гуляет? Он у тебя бит. Кто-то его уронил или ломом поддел, и обод повело. Он теперь ремень на край тянет, а край — самое слабое место, что у хорошего ремня, что у твоего сшивного.
— Я то же самое говорил, — сказал Жаров.
— Ты говорил на ощупь, а я тебе показал.
Он сказал это без всякого превосходства, но Жаров, который два дня подряд отбивался от всех, кто хотел ему посоветовать, вдруг замолчал и кивнул.
Я потом много думал об этой минуте.
Жаров у нас был человек, привыкший, что он один умеет. В плену он этим умением жил, а после освобождения оно стало для него ещё и правом на место среди нас. И я видел, как ему трудно с ним расставаться: он и молоток-то никому не давал без объяснения, как держать.
А тут пришёл старик в фартуке и за десять минут сказал то, чего Жаров не мог доказать, — и Жаров не стал спорить.
Тимохин это тоже увидел. Он стоял с открытым ртом.
— Выточить можешь? — спросил Жаров.
— Шкив? Могу. — Круглов пожевал губами. — Чугун лить негде, значит, из стали выточу. Тяжелее будет, ну да тебе не на самолёт.
— Заготовка есть?
— Заготовка есть. Вон, у стены под мешковиной, я её с тридцать девятого года берегу, мне из неё шестерню обещали заказать.
— А ремень?
— А ремень я тебе не выточу, — сказал старик. — Ремень — это не моё дело. Ремень ищи по складам, у железнодорожников, у мельников, где хочешь. Мне нужно только знать ширину, чтоб я под неё ручей проточил.
Жаров засмеялся — первый раз за двое суток.
— Семён Петрович, — сказал он, — если ты мне это сделаешь, я тебе хоть в ноги.
— В ноги не надо, — сказал Круглов. — Пойдём, покажу тебе кое-что, а ты потом решай, кому кланяться.
Он повёл нас в дальний конец сарая, за перегородку, и поднял с гвоздя фонарь.
Там стоял станок.
Я в станках не понимаю ничего, но даже я увидел, что это хорошая вещь и что за ней ходили: суппорт был протёрт до блеска, на полке лежали резцы в деревянной колодке, каждый в своём гнезде, и над верстаком висела дощечка с обведёнными по контуру ключами — чтобы сразу видеть, какого нет.
А сбоку, на бетонной тумбе, были железные салазки с четырьмя болтами.
Пустые.
— Вот, — сказал Круглов и посветил туда. — Здесь стоял мотор.
Он сказал это ровно, но фонарь у него в руке немного дрожал, и он переложил его в другую.
— Немцы сняли?
— Немцы. В декабре ещё, в первых числах. Приехали двое на машине, с ними наш один, из соседней деревни, переводил. Походили, посмотрели. Тот, что постарше, сам крепления щупал — вот эти, видите, гайки на четырнадцать, — и сказал: этот возьмём, этот хороший. И взяли.
— А вы?
— А я стоял, — сказал Круглов. — Мне шестьдесят третий год. Я стоял и запоминал.
Он поставил фонарь на верстак.
— Они его не сразу увезли. Они его снесли на станцию и положили под навес у пакгауза, я туда ходил, я видел. Там у них весь месяц лежало снятое: моторы с двух МТС, с маслозавода динамо, ещё что-то. Потом стали грузить.
— Куда грузить?
— В эшелон. Тут у них ремонтный поезд стоит на разъезде, за Сухим Логом. Вагоны крытые, две платформы, мастерская на колёсах — я её видел, у неё труба из крыши, как у бани. Они туда всё и таскали.
Я почувствовал, как у меня сзади под лопатками пошёл холодок, и это был не страх.
— Семён Петрович, — сказал я очень осторожно, чтобы не спугнуть, — а откуда вы знаете, что он в эшелоне сейчас?
Круглов помолчал.
— Потому что я третьего дня был на разъезде, — сказал он. — Меня туда возили. Они по деревням брали, кто с руками, — разгружать и грузить. Я два дня у них таскал, а вчера утром меня отпустили, потому что наши уже стреляли близко и им стало не до нас. Я шёл оттуда пешком, восемь километров.
Жаров медленно сел на верстак.
— И мотор ты там видел?
— Я его грузил, — сказал Круглов. — Своими руками. На платформу, вторую от паровоза, под брезент. Я его по краске узнал и по тому, что у него лапа заварена — я её сам заваривал в тридцать восьмом, криво заварил, стыдно было.
Он взял с полки резец, посмотрел на него и положил обратно.
— Так что выточить я вам могу, — сказал он. — А вертеть нечем.
Мы стояли в сарае, где было всё — инструмент, заготовка, мастер, резцы в гнёздах, — и не было одной вещи, без которой всё остальное было мёртвым железом.
— Эшелон когда уходит? — спросил я.
— Не знаю. — Круглов пожал плечами. — Когда я уходил, он стоял. Они там пути чинили, потому что на перегоне мост подорван, и пока не починят — не уйдут. А починить им дня два-три.
— Значит, два-три дня он ещё там.
— Может, и так. Может, и не так. Я вам за них не расписываюсь.
Я взял его за рукав.
— Семён Петрович. Вы мне сейчас это можете повторить при другом человеке? Не мне. Человеку, который в этом понимает.
Старик посмотрел на меня.
— Ты чего задумал, сынок?
— Я пока ничего не задумал, — сказал я. — Я хочу, чтобы то, что вы видели, узнали те, кому положено. А дальше решать не мне.
Баранова, старшего разведгруппы, я нашёл к вечеру, в третьей избе от перекрёстка, и он сначала слушал вполуха, стоя спиной, и разбирал свой планшет.
Потом повернулся.
— Погоди. Он сам грузил?
— Сам. Второго дня.
— Платформа вторая от паровоза?
— Он так говорит. Под брезентом.
— Мост подорван на перегоне?
— Говорит, чинят.
Баранов сел.
— Гринёв, — сказал он, — ты понимаешь, что ты мне сейчас принёс? Мне вторую неделю обещают узнать, что у них на этом разъезде. У меня туда парень ходил и вернулся ни с чем, потому что он в вагонах не разбирается, ему всё крытое одинаковое.
— А мне нужен от него мотор, — сказал я. — Один. Который к станку.
— Один мотор, — повторил Баранов и посмотрел на меня как-то новым взглядом. — Ты хоть понимаешь, как это звучит?
— Понимаю. Поэтому и говорю сразу: я не прошу трогать эшелон. Я прошу узнать, можно ли взять с него одну вещь.
— Вот за это, — сказал он, — тебя когда-нибудь или наградят, или посадят. Веди своего старика, я с ним поговорю сам.
Круглова я привёл, и они сидели до темноты, и старик рисовал огрызком карандаша на обороте какой-то ведомости: вот пакгауз, вот насыпь, вот будка, вот тут они ставят часового, а вот тут не ставят, потому что там навалено шпал и не пройти.
Во двор МТС я вернулся по темноте. Пока мы были у Баранова, туда приезжал обозник с почтой.
Он оставил три письма на всё отделение и одно на меня. Тимохин передал мне конверт, и я сразу узнал почерк: мелкий, прямой, с сильным нажимом на концах слов, будто человек каждое слово ставит на место и прижимает.
Я отошёл за угол сарая и там, у стенки, где не дуло, распечатал.
Александра писала коротко, потому что писала между делом: у них третий день идут обмороженные, и она сердится на это больше, чем на раненых, потому что раненых им привозит война, а обмороженных — чужая дурость и мокрые портянки. Спрашивала, сухие ли у меня ноги. Писала, что видела в госпитале нашего Селиванова, что рука у него срослась и что он всем рассказывает про Взгорье, привирая на треть.
И в конце, отдельной строчкой, без всякого перехода:
«У меня цел твой гребень. Я им причёсываюсь каждый день и каждый день считаю зубья, и всё думаю, как ты ухитрился выпилить шестнадцатый таким тонким. Он до сих пор не сломался».
Я стоял у стены сарая, где пахло машинным маслом и мёрзлым деревом, и, кажется, улыбался как дурак, потому что мимо прошёл Тимохин и на всякий случай сделал вид, что меня не заметил.
Вера пришла, как и обещала, ругаться про снаряды.
Она села на перевёрнутый ящик у ворот, вытянула ноги и сказала, что если завтра к обеду ей не подвезут новую партию со станции, она лично впряжётся в тягач.
— Наши пять от пней уже довезли, — сказал я. — Новая партия стоит у станции.
— Так я про новую и говорю. Подвоз опять застрял, а мне завтра стрелять.
— Завтра привезём. Подводами.
— Подводами, — фыркнула она. — Знаешь, Гринёв, я сегодня на разборе смотрела на этого Орлова и думала: ведь он же не сволочь. Он просто человек, которому дали батальон и не дали ни одной машины.
— Я знаю.
— И самое смешное, что он от твоего графика выиграет больше нас. Мы-то сами таскаем, а ему таскать нечем.
Она помолчала.
— Ты на курсы пойдёшь?
Я повернулся к ней.
— На какие курсы?
— Ой, — сказала она. — Значит, тебе ещё не сказали. Тогда я ничего не говорила.
Сказали мне через час.
Лавров пришёл сам, во двор, что было не в его обычае, и остановился у ворот, глядя на лист с заявками на гвозде.
— Прижилось, — сказал он.
— Прижилось, товарищ майор.
— Хорошо. — Он снял варежку и полез за пазуху. — Гринёв, разговор короткий. Есть разнарядка: два человека от полка на курсы младших лейтенантов. Ускоренные. Я тебя вписал.
Он достал сложенный вдвое лист и подал мне.
Я развернул.
Бумага была обыкновенная, серая, с фиолетовым штампом и от руки вписанной фамилией, и внизу стояло число, а рядом с числом — час, когда за отъезжающими придёт машина.
До отправления оставались завтрашний день и ночь. На эшелон столько времени нам никто не обещал.
— Товарищ майор, — сказал я. — Тут срок.
— Тут срок, — согласился Лавров. — Машина придёт послезавтра утром. Опоздавших ждать не будут, у них там свой график, не хуже твоего.
Я стоял с бумагой в руках, и мне было её и приятно держать, и неудобно, как чужую.
— Разрешите доложить, — сказал я. — Час назад мы с Барановым и с местным токарем разбирали сведения о немецком ремонтном эшелоне на разъезде за Сухим Логом. Там мотор от вот этого станка. Без мотора мастерская мёртвая, а без мастерской у нас стоит тягач и стоит ещё неизвестно что, потому что токарь тут один на весь район.
Лавров молчал.
— И этот эшелон, — сказал я, — уйдёт, когда они починят мост. Может, раньше моей машины. Баранов проверяет; откладывать до моего отъезда нельзя.
— Понял, — сказал Лавров.
Он посмотрел на пустые салазки — их было видно от ворот, потому что Круглов так и не погасил там фонарь, — потом на тягач под навесом, потом на меня.
— Гринёв, — сказал он. — Ты сейчас будешь просить меня отменить одно из двух. Не проси. Я не буду отменять ни того, ни другого, потому что и то и другое нужно, и оба срока не мои.
— Я и не собирался просить, товарищ майор.
— Собирался, — сказал он. — Но правильно, что не стал.
Он надел варежку.
— Про эшелон я сегодня же доложу и Баранова поддержу. Разрешат или нет — не от меня. А бумагу свою убери во внутренний карман и не потеряй, их не выписывают дважды.
Он ушёл, а я остался стоять у ворот с этим листком.
В сарае гудел ветер в трубе. Под навесом стоял тягач с открытым кожухом, у станка за перегородкой светил фонарь над пустыми салазками, а за огородами, в темноте, в восьми километрах отсюда, стоял на разъезде чужой поезд с трубой, как у бани, и в нём под брезентом лежала железная штука с криво заваренной лапой.
Я сложил направление вчетверо и убрал во внутренний карман, к письму.
Потом позвал Тимохина:
— Найди Юдина. Скажи, чтоб пришёл сюда. И пусть захватит списки — те, что у него в планшете, по отделению, с обувью и с патронами.
— Сейчас?
— Сейчас.
Юдин пришёл через десять минут, запыхавшийся, с планшетом под мышкой, и посмотрел на меня настороженно, как смотрят на командира, который зачем-то вызвал ночью.
— Садись, — сказал я и подвинул ему второй ящик. — Разбираем по порядку: кто у нас завтра в наряде, у кого что из имущества, кому что должны и кто чего не умеет.
— А зачем сейчас, товарищ сержант? — спросил он. — Мы ж это в воскресенье делали.
Я освободил перед Юдиным место на крышке ящика и отодвинул свои бумаги.
— Затем, что в воскресенье делали мы с тобой, — сказал я. — А теперь делаешь ты, а я слушаю.
Глава 4

Пустые салазки под станком были обидно чистые. Там, где полгода стоял мотор, чугун не ржавел, и на тёмном от масла полу остался светлый прямоугольник с четырьмя дырами по углам, и в дырах торчали обломанные болты.
— Вот и весь разговор, — сказал Круглов. — Станок есть, резец есть, я есть. Крутить нечем.
Лавров вернулся в мастерскую незадолго до полуночи. Я вынул выданное им направление, и он сверил фамилию и срок.
— Гринёв, — сказал он. — Сборный пункт — Кубинка. Машина за сержантами придёт послезавтра в восемь утра. Сутки с небольшим у тебя есть, и я тебе их не подарю, а сдам под расписку: за сутки ты мне должен вернуть тягач в строй и передать отделение так, чтобы я потом не бегал искать, кто у них старший.
— А эшелон?
— А эшелон уйдёт утром. — Он посмотрел на Круглова. — Семён Петрович говорит, ночью ещё стоит.
— Стоит, — сказал Круглов. — Мне бабы с водокачки сказали, они там кипяток немцам таскают. На третьем пути, ремонтный. Платформа с барахлом, два крытых, паровоз под парами держат, но сцепки не тянуты.
Лавров вернул мне лист. Я ещё раз прочитал строку с датой и убрал направление за пазуху.
— Товарищ майор, разрешите работать по порядку. Сначала мотор, потом отделение, потом курсы.
— По порядку — это как?
— Мотор — сегодня ночью и только мотор. Не эшелон, не эффектный налёт на станцию. Один предмет, известный, с известным весом.
Лавров дождался, пока я застегну карман.
— Баранов пойдёт старшим. Он уже был у начальства, ему разрешили ограниченный выход с отходом до четырёх ноль-ноль. Слушай его и не бегай впереди. — Он помолчал. — И вот что, Гринёв. Если ты там хоть одного человека положишь ради железа, я тебе это железо в личное дело вложу.
Он ушёл. Круглов вытер руки о фартук, поверх которого была надета телогрейка, и сказал:
— Пойдём, покажу, чего вы там искать будете. А то принесёте мне чужую железяку.
Мотор он показал на соседнем, разбитом станке — такой же, говорил он, «в аккурат брат». Чугунная станина, лапы с четырьмя отверстиями, клеммная коробка сбоку, вал с насаженным шкивом.
— Вес? — спросил Жаров.
— Пудов семь. Может, семь с четвертью.
Жаров обошёл станок кругом и потрогал станину сверху, потом сбоку, потом присел и посмотрел снизу.
— Семён Петрович. Вот тут, за станину, поднимать можно?
— За станину можно. За коробку нельзя, оторвёшь. За вал не вздумай, погнёте — и всё, привозите обратно, я его вам не выправлю. — Он показал пальцем в потолок, на балку с крюком, под которой у него стоял станок. — У меня вот она, балка. Я его сюда на таль подниму. А у вас там балки не будет, у вас будут руки и верёвка. Значит, вязать надо так, чтоб он в верёвке сидел, как в люльке.
— А клеммы?
— Клеммы мне нужны. Если оторвут провода под корень, я их вытяну, но там ещё крышка, и если крышку потеряете, зимой в неё натечёт. — Круглов посмотрел на меня. — Слышишь, сержант? Крышка маленькая, а без неё мотор — не мотор.
— Крышка, — повторил я и загнул палец. — Запомнил.
— И болты с шайбами, какие на лапах остались. Мои-то вон, обломаны. Если у ихнего лапы целые с болтами — снимайте вместе.
— Ещё что?
Круглов задумался и назвал ещё три вещи: шкив с вала снимать не надо, пусть едет как есть; если рядом лежит пусковое сопротивление в ящике — брать, это к мотору; а вот трансмиссионные ремни не брать ни в коем случае, потому что своих у него хватает, а чужие будут лишний вес.
Вот это меня и успокоило. Мы не собирались грабить эшелон. Мы собирались взять одну вещь и четыре мелочи к ней, и я мог всё это перечислить вслух и потребовать повторить.
Тимохин попробовал вязать. Он взял конец верёвки и завёл его вокруг станины разбитого мотора так, как ему показалось правильным, — с одного захода, петлёй под самый низ.
Круглов посмотрел и снял верёвку с мотора.
— Переделай.
— А чего?
— Того. Ты его сейчас поднимешь, он крутанётся и сядет тебе на руку. Заводи с двух сторон и выше середины. — Мастер показал руками. — Груз висит спокойно, когда верёвка выше его пуза. А ты ему под брюхо подлез.
Тимохин переделал. Со второго раза Круглов кивнул, а с третьего сам взялся за петлю и дёрнул вниз, проверяя.
— Вот. Теперь он у тебя не поедет.
— Тимохин, — сказал я, указывая на разобранный мотор. — Кто снимает?
— Мы с Николаем Степановичем.
— А ты что делаешь, когда его сняли?
— Принимаю на тележку.
— Куда именно принимаешь?
Он замялся. И тут выяснилось то, ради чего я и спрашивал: он знал слова «на тележку», но не знал, что тележка стоит на рельсах, а уходить нам придётся не по рельсам.
— Значит, так, — сказал я. — Тележку мы катим по путям до стрелки, а дальше рельсы поворачивают не туда, куда нам надо. Там мы мотор с тележки снимаем и несём на руках — сколько?
— Сколько-то, — сказал Тимохин.
— Шагов двести. По насыпи вниз, потом по канаве. Четверо несут, двое меняют. Ты сейчас представь эти двести шагов, и если у тебя там есть непонятное место — скажи сейчас, а не когда мы будем стоять с семью пудами на весу.
Тимохин честно представил. Я видел, как он представляет: у него зашевелились губы.
— Спуск с насыпи, — сказал он. — Там наледь. Мы его на спуске уроним.
— Правильно. Хвостов!
Хвостов оторвался от своего дела — он подгонял древко к какой-то железке — и посмотрел.
— На спуске делаешь ступени. Заранее, до всего. Лопату возьмёшь у Круглова.
— Сделаю, — отозвался Хвостов.
Круглов указал за горн:
— Лопата там. Только верни. Черенок сам сушил.
К Баранову мы вышли в половине первого. Он ждал у крайней избы с разведчиком — маленьким, в маскхалате поверх ватника, с мокрым от снега лицом.
— Стоит, — сказал разведчик, не здороваясь, и показал в сторону путей. — Только состав сдвинулся. Платформа теперь не против водокачки, а дальше, против пакгауза, шагов на сорок.
— Караул? — спросил Баранов.
— Парный. Ходят от паровоза до третьего вагона и обратно. Между вторым крытым и платформой промежуток, там они не ходят, там кучи щебня и не видно ничего.
— Провод?
— Есть провод. От будки к первому вагону. По земле лежит, присыпан.
Осипов, который до этого молчал, сказал:
— Один?
— Один я видел.
— Значит, буду резать тот, который вижу. — Осипов посмотрел на меня. — Андрей Кузьмич, только я вам сразу скажу: я им связь не отключу. Я перережу одну линию, которую мы нашли. У них может быть ещё и рация в вагоне, и посыльный на ногах.
— Понял. Мне и не надо отключать. Мне надо, чтобы будка не позвонила первой.
Баранов разложил на колене клочок бумаги и провёл ногтем.
— Тогда так. Заходим за складской насыпью, там нас не видно ни от будки, ни от паровоза. Отход — обратно тем же местом, сбор у сожжённой цистерны, время — четыре ноль-ноль, и это не пожелание. В четыре я снимаюсь с теми, кто есть.
— С теми, кто есть? — переспросил Тимохин.
— С теми, кто есть, — спокойно повторил Баранов. — Поэтому ты будь среди тех, кто есть.
Он поднял глаза на Юдина.
— Ты держишь промежуток между вторым крытым и платформой. Не догоняешь, не преследуешь, не гонишься за тем, кто от тебя побежал. Если побежал — значит, он уже кому-то кричит, и твоё дело не он, а проход. Понял?
— Понял, — сказал Юдин.
Я посмотрел на него сбоку. Он за эти месяцы вытянулся и осунулся, и голос у него стал ниже, и то, что раньше он говорил с придыханием, теперь говорил ровно. Но ответил он не «есть», а «понял» — и я знал, что это значит: он ответ обдумал.
Снег шёл редкий и косой, с ветром вдоль путей, и это было хорошо, потому что вдоль путей сносило и наши следы, и наш звук.
За складской насыпью мы пролежали минут двадцать. Оттуда были видны платформа и её груз: тёмная куча под брезентом, из-под которой торчали углы, и на самом краю, под самым бортом, — мотор. Его нельзя было спутать: круглый, приземистый, с торчащим валом, и он стоял отдельно от всего, снятый и приготовленный к погрузке в крытый.
— Они его сами сняли, — шепнул Жаров мне в ухо. — Он уже на подушках стоит, на шпальных обрезках. Нам его только с борта спустить.
— Хвостов, ступени?
— Готовы. Четыре штуки, и внизу я насыпал.
Караульные прошли к паровозу и обратно. Я сосчитал: от разворота до разворота — сто десять шагов, и на промежуток между вторым крытым и платформой они не заглядывали ни разу, потому что там были кучи щебня и туда надо было лезть.
Баранов тронул меня за плечо и показал двумя пальцами вперёд.
Юдин с двумя бойцами ушёл первым и растворился у щебня. Осипов пополз влево, к присыпанному проводу, и я потерял его почти сразу — он полз хорошо, по-кошачьи, как ползают связисты, которые всю жизнь таскают катушку на пузе.
Мы с Хвостовым вышли к платформе.
Площадка у мотора была завалена — вот это и была первая работа, о которой я заранее не подумал и которую увидел только вблизи: чтобы снять мотор с борта, надо было сначала убрать две снятые мостовые накладки, тяжёлые, скользкие, и моток проволоки.
Хвостов взялся за первую накладку, и она пошла с таким звуком, что у меня внутри всё оборвалось, — по железу, длинно.
Мы замерли.
Караульный у паровоза остановился, повернулся, постоял. Ветер бросил в нас снегом.
Он пошёл дальше.
Дальше мы таскали накладки по одной, с прокладкой из моей шапки под нижний край, и это было медленно, и я всё время чувствовал спиной, сколько минут уходит.
— Чисто, — выдохнул Хвостов.
Жаров и Тимохин поднялись на платформу. Верёвку они завели, как учил Круглов, — с двух сторон, выше середины. Я стоял внизу, сбоку, не под грузом, и держал конец, чтобы мотор не пошёл маятником.
Он пошёл вбок на первом же дюйме.
— Стой, — сказал Жаров, не повышая голоса ни на волос. — Стой, стой. Лапой зацепился.
Мотор висел на четверть пальца над своими шпальными обрезками, и задняя лапа у него зашла под окантовку борта — та самая лапа с целыми болтами, которую велел брать Круглов.
— Хвостов, освободи проход, — сказал Жаров. — Вон тот кусок убери, он мне под ногу лезет. Тимохин, не тяни. Не тяни, я сказал. Дай слабину на пол-ладони.
Тимохин дал. Жаров изменил угол — чуть-чуть, качнув верёвку от себя, — и лапа вышла.
И в эту секунду со стороны паровоза крикнули.
Крикнули не нам. Крикнули кому-то своему, но громко и тревожно, и сразу за этим ударила очередь — не по нам, вдоль состава, наугад, — и щебень у второго крытого зашуршал, и я услышал, как отвечает Юдин: два коротких, потом ещё два.
— Работаем, — сказал Жаров. — Не бросай верёвку. Опускай ровно.
Вот тут я понял одну вещь, которую раньше знал словами, а теперь узнал телом: быстро получается не тогда, когда все начинают дёргаться, а когда каждый продолжает своё.








