Дело Лотарингской тени

- -
- 100%
- +
Дождь снова начал накрапывать, когда мы сели в машину. Люк с силой захлопнул дверцу и ударил ладонью по приборной панели.
– Пустышка! Все это – пустышка! Целый день потрачен впустую! Алиби у обоих железное. Свидетелей – вагон. Они просто посмеялись над нами!
– Они не смеялись, Люк. Они играли свои роли. Солдат революции и поэт революции. Они оба искренни в своей ненависти к таким, как Дюруа. И именно поэтому они идеальные кандидаты на роль убийц.
Он повернулся ко мне.
– Что вы имеете в виду?
– Представь себе, что ты – наш убийца. Ты умен, расчетлив, у тебя есть власть и связи. Ты убил Дюруа и забрал то, что тебе было нужно. Но ты знаешь, что полиция начнет копать. Ты оставляешь после себя труп и одну пропавшую вещь – гравюру. Это похоже на ограбление, но не совсем. Ты понимаешь, что такой инспектор, как я, начнет искать скрытые мотивы. И ты знаешь, что рано или поздно мы выйдем на историю с дневником. Это опасно. Тебе нужно выиграть время. Тебе нужно пустить нас по ложному следу. Что ты делаешь?
Люк молчал, его лоб прорезала глубокая складка. Он думал.
– Я… я бы подкинул им другую, более простую и правдоподобную версию.
– Браво, – кивнул я. – Ты находишь идеальную мишень. Коммунисты. Вся страна их боится. Газеты каждый день пишут о красной угрозе. И у них есть мотив! Дюруа – правый активист, он их ненавидел, они его. Ты делаешь анонимный звонок. Ты не просто говоришь: «Ищите красных». Нет, это слишком грубо. Ты даешь конкретные имена. Людей, которые известны своей радикальной риторикой. У которых наверняка есть алиби, но чтобы его проверить, потребуется время. Ты подбрасываешь нам готовый сценарий, который выглядит настолько правдоподобно, что даже комиссар Бодри готов в него поверить.
Я достал пачку сигарет, закурил. Дым заполнил тесное пространство машины.
– Это был не просто ложный след, Люк. Это была мастерски поставленная сцена. Нам показали двух актеров, которые идеально подходили на роль злодеев. И пока мы аплодировали их игре и проверяли билеты у всего зрительного зала, настоящий убийца сидел в своей ложе, убирал следы и, возможно, планировал следующий акт.
Люк откинулся на сиденье, глядя на струйки дождя, ползущие по лобовому стеклу. Его плечи поникли.
– Значит… тот, кто это сделал, знает, что мы нашли папку Дюруа?
– Нет. Думаю, пока нет. Он действует превентивно. Он предполагает, что мы можем выйти на исторический след, и заранее строит обходной путь. Он недооценивает нас. Он думает, что мы – обычные полицейские, которые с радостью ухватятся за простую версию и закроют дело. Он не знает, что мы заглянули за кулисы. Но теперь он будет следить за каждым нашим шагом. Он поймет, что мы не клюнули на его наживку. И это сделает его опаснее.
День, начавшийся с призрачной надежды, заканчивался глухим тупиком. Мы не продвинулись в расследовании ни на сантиметр. Хуже того – мы потеряли драгоценное время, дав нашему противнику понять, что мы не так глупы, как он рассчитывал. Игра становилась сложнее. И ставки в ней с каждой минутой росли.
Я затушил сигарету в пепельнице.
– Поехали обратно в префектуру. Нам нужно доложить комиссару, что голоса с левых бульваров поют не ту песню. Ему это не понравится. А потом мы вернемся к единственному, что у нас есть. К списку потомков. К тем, кто молчит. Потому что именно в их молчании и кроется правда.
Люк молча завел мотор. «Ситроен» тронулся, его фары выхватили из моросящей мглы мокрую брусчатку. Мы ехали из мира яростных слов и громких лозунгов обратно в мир теней и полунамеков. И я чувствовал, что именно там, в этой серой, вязкой тишине, нас ждет настоящая опасность.
Человек без имени
Ложный след остывал медленно, как труп в холодной комнате, оставляя после себя затхлый запах потраченного впустую времени. Два дня мы гонялись за призраками в рабочих кварталах Бельвиля, трясли профсоюзных агитаторов и вглядывались в лица людей, чья единственная вина заключалась в том, что они слишком громко проклинали правительство. Коммунисты. Удобная мишень, красная тряпка, которой так легко отвлечь быка от настоящего матадора. Бодри был доволен. Газеты получили свою порцию сенсаций. А я чувствовал, как песок утекает сквозь пальцы. Убийца выиграл у нас сорок восемь часов. В нашем деле это была вечность.
Я сидел в кабинете, глядя на папку Дюруа, которую мы с Люком вынесли из его квартиры. Она лежала в нижнем ящике моего стола, холодная и тяжелая, как надгробная плита. Все эти схемы, имена, даты. Это было не расследование. Это был сеанс спиритизма, попытка заставить мертвецов говорить. И пока они молчали. «Лотарингская тень». Имя без лица, судьба без документов. Просто прозвище, придуманное антикваром-маньяком. Или нет?
Я встал и подошел к окну. Париж задыхался в объятиях влажной осени. Небо было цвета мокрого асфальта, и редкие прохожие внизу казались темными, спешащими насекомыми. Я принял решение. Хватит гоняться за живыми тенями. Пора было спуститься в подвал, туда, где хранятся тени настоящие, те, что не боятся солнечного света, потому что сами сотканы из забвения. Пора было навестить профессора Морана.
Национальный архив располагался в сердце квартала Маре, в комплексе старинных особняков, главным из которых был отель Субиз. Я оставил машину на соседней улице и пошел пешком. Здесь воздух был другим. Он был плотным, насыщенным историей. Кривые улочки, нависающие друг над другом дома, тишина, которую не мог разорвать даже клаксон автомобиля. Казалось, время здесь текло медленнее, сворачивалось в тугие кольца, как старый пергамент. Я вошел в парадный двор. Величие этого места всегда давило на меня. Оно было построено для принцев и кардиналов, а теперь служило последним пристанищем для миллионов исписанных листов бумаги. Кладбище слов, обещаний и приговоров.
Профессор Ален Моран обитал в самом сердце этого некрополя. Его кабинет, больше похожий на келью отшельника, находился в лабиринте узких коридоров, куда не проникал дневной свет. Я нашел его там, где и всегда, – за огромным дубовым столом, склонившимся над старинной книгой в кожаном переплете. Он был худ, сух, и казалось, состоял из того же материала, что и окружавшие его фолианты: пергаментной кожи, пыли и чернил. Когда я вошел, он поднял голову, и толстые линзы очков многократно увеличили его блеклые, водянистые глаза.
– Инспектор. Неожиданно. Я полагал, полиция ныне занята более современными призраками, нежели моими. Коммунизм, как я читал в «Le Matin», стучится в наши двери.
Его голос был таким же сухим, как шелест переворачиваемых страниц.
– Призраки имеют свойство не стареть, профессор. Иногда они просто меняют имена, – сказал я, присаживаясь на единственный свободный стул, заваленный папками. – Мне нужна ваша помощь.
– Моя помощь – это мой долг, – он аккуратно закрыл книгу, положив в нее тонкую закладку из слоновой кости. – Хотя обычно вы приходите ко мне с именами, а не с загадками. Что на этот раз? Поддельный автограф Наполеона? Пропавшее завещание какого-нибудь маркиза?
– Убийство.
Он снял очки и протер их белоснежным платком. Без них его лицо стало беззащитным и морщинистым, как у новорожденного птенца.
– Это меняет тон нашей беседы. Слушаю вас, инспектор.
Я не стал выкладывать перед ним все карты. Не упомянул ни папку Дюруа, ни гравюру, ни шантаж. Я знал Морана. Он был жрецом фактов, хранителем документальной истины. Любая гипотеза, не подкрепленная архивной ссылкой, была для него ересью.
– Я расследую убийство антиквара. В его бумагах я нашел упоминание об одном деле времен Террора. Очень странном деле. Речь идет о некоем аристократе из Лотарингии. Он был казнен в Париже летом 1793 года. Обвинение – стандартное: измена, заговор против Республики. Но вот что странно: нигде не фигурирует его имя. В записях антиквара он проходит под прозвищем. «Лотарингская тень».
Моран снова надел очки и посмотрел на меня. Его взгляд стал острым, как перо для каллиграфии.
– «Лотарингская тень»… Звучит как заглавие бульварного романа. Вы уверены, что ваш антиквар не был беллетристом?
– Он был убит. Это не беллетристика. Я хочу знать, существовал ли такой человек. Возможно ли, чтобы из протоколов суда, из списков осужденных, из всех официальных бумаг исчезло имя? Не просто затерялось, а было стерто. Целенаправленно.
Профессор задумался. Он постучал тонкими, испачканными чернилами пальцами по переплету книги. Тишина в его кабинете была такой плотной, что казалось, ее можно потрогать.
– Damnatio memoriae, – произнес он наконец. – «Проклятие памяти». Древнеримская практика. Когда сенат объявлял императора или государственного преступника врагом государства, его имя уничтожалось. Сбивалось со статуй, стиралось из надписей, вымарывалось из хроник. Человека пытались вычеркнуть из истории, превратить в пустое место. Революция, инспектор, во многом копировала Рим. И в своих добродетелях, и в своих пороках.
– Значит, это возможно?
– Теоретически – да. Практически – невероятно сложно. Революционное делопроизводство было хаотичным, но тотальным. Протоколы заседаний, ордера на арест, тюремные книги, донесения палача Сансона… Чтобы уничтожить все упоминания, требовалась не просто власть. Требовалась воля нескольких людей, находящихся на самых разных уровнях бюрократической машины. И главное – у них должна была быть причина. Очень веская причина. Ненависть – недостаточное основание для такого труда. Нужен был страх. Страх, что имя этого человека, даже после его смерти, представляет угрозу.
Он встал. Его движения были точными и экономными, как у человека, привыкшего работать в тесноте.
– Хорошо, инспектор. Вы меня заинтриговали. Посмотрим, сможем ли мы найти призрак вашего человека без имени. С чего начнем? Дата. У вас есть точная дата казни?
– Девятое термидора, 1793 год, – сказал я.
Моран замер на полпути к стеллажу. Он медленно обернулся.
– Вы уверены? Девятое термидора 1793-го?
– Абсолютно.
– Этого не может быть.
– Почему?
– Потому что в 1793 году месяца термидор еще не существовало. Республиканский календарь был введен декретом Конвента лишь в октябре. Летом все еще был старый, григорианский стиль. Девятое термидора соответствует двадцать седьмому июля. Но в 1793 году это был просто двадцать седьмой день месяца июля. А вот Девятое термидора II года Республики – двадцать седьмое июля 1794-го – это день падения Робеспьера. Дата, известная каждому школьнику. Ваш антиквар либо ошибся на год, либо…
– Либо эта ошибка и есть ключ, – закончил я за него.
Мысль обожгла меня своей простотой. Дюруа был дотошным исследователем. Он не мог допустить такую глупую ошибку. Значит, дата была не случайной. Она была символом. Казнь, произошедшая ровно за год до великого переворота, до дня, когда гильотина обернулась против своих хозяев.
– Хорошо, – сказал Моран, и в его голосе послышалось то, что я мог бы назвать азартом ученого. – Будем искать. Двадцать седьмое июля 1793 года. Протоколы Революционного трибунала. Давайте спустимся в хранилище.
Хранилище было другим миром. Мы спустились по винтовой чугунной лестнице в подвальное помещение, где воздух был холодным и неподвижным. Пахло подземельем, сыростью и тленом веков. Длинные ряды металлических стеллажей уходили во тьму, теряясь за пределами света единственной тусклой лампы. На полках стояли сотни, тысячи картонных коробок и перевязанных бечевкой папок. Это был морг истории. Каждый документ – останки чьей-то жизни, чьей-то надежды, чьего-то страха.
Моран двигался в этом лабиринте уверенно, как у себя дома. Он вел меня вдоль стеллажей, бормоча под нос архивные шифры.
– Секция F7… Судебные архивы… Трибунал… Вот. Июль 1793-го.
Он снял с полки толстую, тяжелую папку, от которой во все стороны полетела пыль. Мы прошли к небольшому столу под лампой. Моран с почти благоговейной осторожностью развязал тесемки и открыл папку.
Листы были из грубой сероватой бумаги, исписанные выцветшими коричневыми чернилами. Каллиграфический почерк судебного клерка был почти неразличим.
– Протоколы заседаний за двадцать седьмое июля, – прошептал профессор. – День был напряженный. Судили генерала Кюстина за измену. Его дело заняло почти все время. Но были и другие.
Он медленно, страница за страницей, перебирал документы. Его палец скользил по строчкам. Имена, имена, имена… Мелкие лавочники, обвиненные в спекуляции. Священник, отказавшийся присягнуть Республике. Бывшая маркиза, у которой нашли письма от родственников-эмигрантов. Список осужденных к высшей мере. Четыре человека. Три мужчины и одна женщина. Имена, возраст, род занятий, краткое изложение вины. Все на месте. Никаких анонимов. Никаких лотарингцев.
– Ничего, – сказал я, чувствуя, как разочарование ледяной рукой сжимает нутро.
– Не торопитесь, инспектор, – Моран не поднимал головы. – Официальный протокол – это фасад. Аккуратно прибранная комната для гостей. Нужно искать на заднем дворе. В мусоре.
Он отложил папку с протоколами и взял другую, потоньше.
– Это подготовительные материалы. Черновики обвинительных актов, записки прокурора Фукье-Тенвиля, списки дел, назначенных к слушанию. Здесь беспорядок. Здесь могли остаться следы.
Он начал перебирать эти разрозненные листки с той же методичной тщательностью. Минуты тянулись, превращаясь в вечность. Тишину нарушал только шелест бумаги. Я смотрел на эти каракули, на кляксы, оставленные полтора века назад, и пытался представить себе людей, которые их писали. Они вершили судьбы, отправляли на смерть, перекраивали мир, а от них остались лишь эти хрупкие, пожелтевшие клочки.
И вдруг Моран замер. Его палец остановился на середине одного из листов.
– А вот это… любопытно.
Я наклонился над его плечом. Это был предварительный список дел, набросанный скорой, небрежной рукой. Перечень имен, напротив каждого – краткая пометка. И пятое имя в этом списке… было зачеркнуто. Густо, яростно, так, что чернила пропитали бумагу насквозь. Прочитать то, что было написано под ними, было невозможно. А рядом, на полях, той же рукой было нацарапано одно слово: «Annulé». Аннулировано. А чуть ниже, другим почерком, более аккуратным, было добавлено два слова. Два презрительных слова. «L'ombre Lorraine».
Лотарингская тень.
У меня перехватило дыхание. Это было оно. Доказательство. Не просто выдумка Дюруа. Это было настоящее, живое прозвище, данное ему тогда, в те дни. Прозвище, которым заменили его имя.
– Он существовал, – прошептал я.
– Да, – кивнул Моран, его глаза за толстыми стеклами линз горели. – Он был в списке. Его дело должны были слушать в тот день. Но в последний момент его вычеркнули. Приказ пришел сверху. И кто-то, скорее всего, сам клерк, сделал эту приписку на полях. Для себя. Чтобы помнить. Или из ненависти.
– Но его все равно казнили.
– Очевидно. Но не по решению суда. Не публично. Его просто убрали. Тихо, без протокола. Поэтому его имени и нет в официальных списках Сансона. Его провели как «аннулированное» дело. Для бумаг он просто исчез. Но кто-то позаботился, чтобы даже эта последняя запись была вымарана. Смотрите.
Он указал на зачеркнутое имя.
– Это не просто перечеркнуто. Сюда как будто что-то капнули. Какую-то кислоту. Чтобы уничтожить наверняка. Но бумага сохранила память.
Он достал из кармана жилета лупу и поднес ее к листку.
– Следы букв… Можно попытаться разобрать в лаборатории. Но это займет время.
– Мне не нужно имя, – сказал я, глядя на два слова на полях. – Мне нужно понять, почему. Почему его так боялись, что решили стереть даже память о нем? Что он мог знать?
Профессор отложил лупу и посмотрел на меня.
– В 1793 году, инспектор, люди умирали за неосторожное слово. Но чтобы заслужить «проклятие памяти», нужно было нечто большее. Нужно было быть носителем знания, которое могло разрушить самих обвинителей. Он был не просто врагом. Он был угрозой. Его обвинение, скорее всего, было сфабриковано, чтобы заткнуть ему рот. Но даже казни было недостаточно. Нужно было сделать так, чтобы никто и никогда не смог бы даже спросить, за что именно его осудили. Нужно было уничтожить сам вопрос.
Мы стояли в холодной тишине подвала, склонившись над этим ветхим листком бумаги. И я вдруг понял все. Гипотеза, смутно оформившаяся в моей голове, обрела плоть и кровь. Гравюра. Старинная гравюра XVIII века с изображением казни. Дюруа искал ее не случайно. Он знал или предполагал, что это единственное сохранившееся изображение казни того, чье имя было стерто. Человека без имени. Лотарингской тени.
И страница из дневника члена Комитета спасения, Огюстена Бланше… Она была спрятана не просто так. Она была доказательством. Доказательством невиновности казненного и вины его палачей. Она была тем самым знанием, которое так тщательно пытались похоронить. История этого безымянного аристократа была ключом ко всему. К убийству Дюруа, к богатству и власти потомков тех революционеров, к тайне, которую они хранили полтора века.
Дюруа нашел этот ключ. Он вставил его в замок. И в этот момент его убили.
– Профессор, – сказал я, и мой голос в гулкой тишине прозвучал хрипло. – Мне нужно знать все о делах, которые вел Революционный трибунал в тот период. Особенно те, что касались секвестра имущества. Финансовые отчеты Комитета. Списки конфискованной собственности. Все, что связано с деньгами.
Моран посмотрел на меня с удивлением.
– Вы думаете, дело в деньгах? Не в политике?
– Политика, профессор, – это лишь ширма, за которой всегда прячутся деньги. Самые кровавые преступления в истории совершались не во имя идей, а во имя золота. Просто золото всегда умело рядиться в красивые одежды.
Он кивнул, словно мои слова подтвердили его собственные, давно выстраданные мысли.
– Это будет долгая работа, инспектор. Это тонны бумаг.
– У меня есть время, – ответил я.
Хотя я знал, что это ложь. Времени у меня не было совсем. Убийца, который так легко пустил нас по ложному следу, не будет сидеть сложа руки. Он тоже ищет. Он ищет то, что не нашел у Дюруа. Возможно, он ищет остальные страницы проклятого дневника. И он не остановится ни перед чем.
Мы поднялись наверх. Свет дня, даже такой тусклый и серый, ударил по глазам после полумрака хранилища. Я попрощался с Мораном, пообещав вернуться завтра.
Выйдя на улицу, я закурил. Сигаретный дым смешивался с влажным воздухом. Я смотрел на старинные особняки Маре, на их каменные, безразличные лица. Они видели все. Они помнили все. Париж – это город, построенный на костях. И иногда эти кости начинают говорить.
У меня появилась зацепка. Тонкая, хрупкая нить, ведущая в самое сердце кровавого лабиринта. Человек без имени. Лотарингская тень. Теперь у него было почти реальное очертание. Он перестал быть просто записью в тетради антиквара. Он стал жертвой, за которую я должен был отомстить. Не ради закона. Ради чего-то большего. Ради той самой исторической правды, которую профессор Моран так бережно хранил в своих подвалах. Правды, которая стоила жизни Аристиду Дюруа. И которая, я это чувствовал каждой клеткой, могла стоить жизни и мне.
Ночные визитеры
Улица встретила меня равнодушным холодом. Дождь перестал, но воздух был тяжел от влаги, словно город никак не мог сделать выдох. Мостовая блестела, как спина дохлой рыбы, отражая размытые огни фонарей и неоновые всполохи вывесок. Я шел, втянув голову в плечи, и воротник плаща казался единственной защитой от этого мира, промокшего насквозь не столько водой, сколько усталостью. В голове все еще звучал сухой, как шелест пергамента, голос профессора Морана, и перед глазами стояли два слова, нацарапанные на полях старой бумаги: «L'ombre Lorraine». Тень. Она обрела контуры, стала почти осязаемой. И от этого ее холод пробирал до самых костей.
Мой дом на улице Константен-Бернар был таким же серым и уставшим, как и все остальные здания в этом квартале. Каменный утес, испещренный темными окнами-бойницами, за которыми прятались чужие жизни. Я поднялся по скрипучим ступеням на свой четвертый этаж, ощущая, как свинцом наливаются ноги. Ключ в замке повернулся привычно, со знакомым щелчком. Но когда я толкнул дверь, что-то было не так. Неосязаемое, почти неуловимое изменение в воздухе квартиры. Как будто тишина в ней стала другой, напряженной, наполненной чужим присутствием, которое успело выветриться, но оставило после себя фантомный след.
Я замер на пороге, одна рука на дверной ручке, другая инстинктивно легла на рукоять пистолета под плащом. В ноздри ударил слабый, почти исчезнувший запах. Запах дорогих сигарет с ментолом. Я такие не курил. Я курил горький, дешевый «Gauloises», от которого в комнате всегда стоял сизый туман. Этот же запах был тонким, аристократическим и абсолютно чужим.
Не включая свет, я шагнул внутрь, прикрыв за собой дверь. Лунный свет, бледный и немощный, едва пробивался сквозь занавески, рисуя на полу призрачные прямоугольники. Я двинулся вглубь квартиры, ступая бесшумно, как учился в окопах под Верденом, когда каждый треск ветки мог стать последним звуком, который ты услышишь. Гостиная. Кресло у окна, столик с недопитой рюмкой кальвадоса, книжный шкаф. Все на своих местах. На стене, в рамке, висела единственная фотография – Мари с маленькой Анной на руках. Они улыбались мне из того мира, куда не было возврата. Фотография висела ровно. Они ее не тронули. Облегчение было коротким и острым, как укол иглы.
Моя спальня. Кровать небрежно застелена, как я ее и оставил утром. Шкаф закрыт. Ничего не нарушено. Я прошел в крохотный кабинет – комнату, где я работал, думал и пытался забыться. И вот здесь я увидел все.
Свет уличного фонаря падал прямо на мой письменный стол. И стол был эпицентром тихого, методичного урагана. Это не был обыск в том виде, в каком его устраивали мои коллеги, когда искали краденое у мелких воришек. Не было вывернутых ящиков, разбросанных по полу вещей. Нет. Это было нечто иное. Это была демонстрация.
Стопки бумаг, которые я всегда раскладывал в строгом порядке, были перебраны. Не разбросаны, а именно переложены, словно кто-то аккуратно пролистал каждую, а затем сложил обратно, но уже без всякой системы. Мои личные счета, старые письма, служебные записки по другим делам – все было перевернуто. Но я сразу увидел, на чем было сосредоточено их внимание. Папка с моими заметками по делу Дюруа, которую я по глупости принес домой, чтобы поработать в тишине, лежала в самом центре стола, раскрытая. Листы с моими гипотезами, с выписками из архива, с именами потомков – все они были там, но их порядок был нарушен. Кто-то внимательно, очень внимательно их изучал.
Я включил настольную лампу. Ее желтый свет вырвал из полумрака детали. На полу, у ножки стола, валялся мой блокнот. Тот самый, в который я записывал мысли после разговора с Мораном. В котором я обвел в кружок прозвище «Лотарингская тень». Он был раскрыт на этой самой странице. Это было послание. Прямое, наглое, без всяких иносказаний. «Мы знаем, что ты знаешь. Мы здесь были. Мы читаем твои мысли».
Холод, который до этого лишь слегка касался кожи, теперь впился в меня ледяными когтями. Я медленно обошел стол. Они не взяли ничего. В верхнем ящике лежали несколько сотен франков – моя заначка. Они были на месте. На полке стояли серебряные часы моего отца – они их не тронули. Им не нужны были мои деньги или мои вещи. Им нужна была информация. Они хотели знать, как далеко я зашел. И они хотели, чтобы я знал, что они знают.
Это была игра совершенно иного уровня. Это не были коммунисты-идеалисты из Бельвиля или уличные бандиты. Те действовали бы грубо: взломали бы дверь, перевернули бы все вверх дном, возможно, оставили бы мне на столе нож в качестве предупреждения. Эти же пришли и ушли, как призраки. Они вскрыли мой замок так чисто, что я не заметил бы и следа, если бы не запах чужого табака и эта жуткая, педантичная аккуратность беспорядка. Они были профессионалами. И они не боялись. Страх они хотели внушить мне.
Я сел в кресло. Руки слегка дрожали – старый верденский сувенир, который всегда напоминал о себе в минуты стресса. Я заставил себя взять сигарету. Закурил. Горький дым наполнил легкие, но не принес успокоения. Я смотрел на разворошенные бумаги и понимал: мой визит в Национальный архив не остался незамеченным. Кто-то следил за мной. Или за Мораном. Или у них были свои люди повсюду. В префектуре. В архиве. На улицах. Паутина. Я все это время думал, что распутываю ее, а на самом деле я был просто мухой, которая слишком громко зажужжала и привлекла внимание паука.
Они действовали с пугающей быстротой. Всего несколько часов прошло с того момента, как я покинул хранилище Морана. За это время они успели выяснить, кто я, где я живу, и организовать этот визит. Это говорило о ресурсах. О власти. О том, что я наступил на хвост кому-то, кто не привык, чтобы ему наступали на хвост. Антуан де Валуа. Его холодные, оценивающие глаза снова встали у меня перед мысленным взором. Это был его стиль. Чистый, безжалостный, эффективный.





