- -
- 100%
- +
Он смотрел на неё и молчал.
— Ты их поднимешь, — сказала Марья. — Всех троих. Оженишь. Дома им поставишь. И ежели у тебя свои будут — эти всё равно первые.
Она села обратно на лавку.
— Вот и весь мой суд, — сказала она. — Другого не будет.
• • •
И другого не было.
Ни в тот день, ни в следующий, ни через год, ни через тридцать: Марья не спросила больше ни разу, никому ничего не сказала и умерла девять лет спустя, соборовавшись, и на исповеди своей, надо полагать, тоже промолчала, ибо чужой грех на исповеди не сказывают, а своего за ней не было — кроме, разве, того, что она предпочла молчание правде, но об этом Бог с ней разберётся без нас.
Казма поднял всех троих.
Он оженил Стёпку в девяносто первом, Мишку в девяносто четвёртом, а Афанасию, самому младшему, поставил дом уже на новом месте, в Рахмановке, куда род перебрался при царе Петре. Своих детей у него был один — Григорий, родившийся поздно, когда племянники уже ходили в мужиках.
Так и вышло, что от убитого пошли трое, а от убийцы — один.
И линия, о которой пойдёт речь дальше — та, что через двести лет приведёт к клиросу деревянной церкви, к человеку с негромким плотным голосом, к иконе за пазухой и к сугробам тридцать седьмого года, — есть линия узкая, единственная, державшаяся всё это время на одном сыне в каждом поколении и оборвавшаяся бы от любого пустяка.
Она не оборвалась.
Об этом стоит подумать отдельно, и я думал об этом много, лёжа в Шанхае и глядя в потолок; но никакого утешительного вывода не нашёл.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Долгая жизнь Казмы
Нож он закопал на третий день, и закопал плохо.
Он выбрал место в двух верстах от острога, под выворотнем, где земля после дождя шла тяжело и липла к лопате, и рыл долго, до пота, и опустил его в яму, завернув в тряпицу, будто хоронил. Потом засыпал, притоптал, набросал сверху хвои — и, отойдя шагов на двадцать, обернулся и увидел, что место видно.
Оно было видно за версту: свежая земля посреди прошлогоднего листа.
Он вернулся и стал разбрасывать её руками, и разравнивал, и таскал листву охапками, и провозился до темноты, и в конце концов сделал так, что не видно стало.
Об этой яме он думал потом тридцать один год.
Не о брате — о яме. Брат являлся редко и как-то отвлечённо, а яма — постоянно: всякую весну, когда сходил снег, ему делалось не по себе, и он находил повод пройти лесом мимо, и всякий раз убеждался, что всё в порядке, и всякий раз шёл обратно с чувством, будто его помиловали на год.
• • •
Про эти тридцать один год надо сказать сразу и без околичностей: они были хорошие.
Я сознаю, как это звучит. Мне и самому хотелось бы написать иначе — что он спился, что дети его умирали, что скотина падала, что односельчане отворачивались. Так было бы поучительно.
Но он их поднял.
Стёпку оженили в девяносто первом, взяв за него дочь кузнеца с приданым; Мишку — в девяносто четвёртом; Афанасию, младшему, Казма ставил дом уже сам, своими руками, на новом месте в Рахмановке, куда род перебрался при царе Петре, когда керенские земли начали делить и служилым стало тесно.
Он был мужик работящий и до денег не жадный, что в деревне ценится выше набожности. Он никого не обидел, ни с кем не судился и дважды кормил чужих детей в голодный год.
К нему ходили советоваться.
Вот этого я, честно говоря, не могу переварить до сих пор: к человеку, зарезавшему брата, ходили советоваться, и он советовал хорошо — вдумчиво, неспешно, без охоты быть правым, — и советы его сбывались, и это, надо думать, оттого, что человек, знающий про себя самое худшее, редко ошибается насчёт других.
• • •
Хуже всего было со Стёпкой.
Мальчик рос и годам к пятнадцати стал похож на отца — не сразу, не вдруг, а тем медленным и неотменимым способом, каким проступает лицо на иконе, когда с неё снимают копоть: сперва разрез глаз, потом посадка головы, потом манера, задумавшись, тереть переносицу большим пальцем.
Казма увидел этот палец у переносицы однажды за ужином и вышел из-за стола.
Дальше пошло уже без остановки. К двадцати годам Стёпка ходил, как ходил Андрей, — чуть косолапо, с носка; смеялся, как смеялся Андрей, — коротко, будто спохватываясь; и однажды в поле, разогнувшись и утирая лоб, сказал ту самую фразу, которую отец его говорил всякий раз в этом самом месте работы:
— Ну, помолясь.
Казма стоял к нему спиной и ничего не ответил.
Так он прожил рядом с лицом брата двадцать пять лет. И вот это, если угодно, и был весь приговор — не суд, не кара, не гром с неба, а племянник за столом, который трёт переносицу большим пальцем.
• • •
Марья умерла через девять лет, в марте.
Она болела недолго, дней десять, и в последний день послала за священником, и исповедалась, и причастилась, и попросила всех выйти.
Казма вышел вместе со всеми и стоял в сенях.
Он думал, что она позовёт. Он был совершенно уверен, что она позовёт: последний час затем и дан человеку, чтобы сказать то, чего нельзя было сказать раньше, и он даже приготовил лицо — не слова, слов у него не было, а именно лицо, с которым выслушивают.
Она не позвала.
Она умерла к вечеру, тихо, при снохах, и последнее, что сказала, относилось к тесту, которое кто-то поставил и забыл.
Через год Казма женился.
Взял Аграфену, вдову из Ченгара, женщину тихую и не первой молодости, и прожил с нею двадцать один год, и она родила ему одного сына, Григория, поздно — когда племянники уже ходили в мужиках и у Стёпки было своих трое.
Один сын на четверых мальчишек в доме.
Об этой арифметике в семье не говорили. Но она была.
• • •
Умирал Казма в Рахмановке, зимой, пятидесяти семи лет от роду, и умирал долго — с осени.
Изба к тому времени была большая, тёплая, с полатями, и на этих полатях он и лежал, и над ним висела на верёвке пелена, чтобы не дуло, и ходили за ним по очереди Аграфена и жена Афанасия.
В начале декабря он попросил позвать попа.
Поп пришёл — молодой, недавно поставленный, с плохо ещё лежащей бородой, — и исповедал, и Казма говорил долго, и поп слушал, и потом вышел с лицом человека, который выслушал длинный, обстоятельный и совершенно обыкновенный список: гневался, ленился, желал чужого, в посты ел скоромное по немощи.
О брате не было сказано ничего.
Причастился он на другой день, и лежал после спокойно, и говорили, что вот, слава Богу, отходит по-христиански.
А в ночь на четвёртое он открыл глаза и позвал Афанасия.
• • •
Не сына. Афанасия.
Тот пришёл — тридцати одного года, тяжёлый, бородатый, в накинутом тулупе, — сел на край и наклонился, потому что дядька говорил уже плохо.
— Афоня, — сказал Казма.
— Тут я.
Казма помолчал.
Потом сказал — совершенно внятно, ровно, будто сообщал о хозяйственном деле, которое давно следовало уладить:
— Я отца твоего убил.
Афанасий не пошевелился.
— В лесу, у ручья, под Керенском. Ножом. Тело в воду спустил, следы замазал. Мать знала.
Стало очень тихо. В избе трещала лучина, и за печкой возился кто-то из детей, кому не спалось.
— Нож там же лежит, — сказал Казма. — Под выворотнем, от старой засеки на полдень, шагов триста. Ежели пойдёшь — найдёшь.
И замолчал.
Афанасий сидел, положив руки на колени, и смотрел не на дядьку, а на свои руки, которыми дядька его нянчил, кормил, учил тесать и держал над купелью его первенца.
— Пить хочешь? — спросил он наконец.
— Хочу.
Он подал ковш, придержал голову, дал напиться и отёр ему подбородок рукавом.
Потом сказал:
— Спи, дядька.
И вышел.
• • •
Никуда он, разумеется, не пошёл.
Он не пошёл ни в тот год, ни через десять лет; он вообще ни разу в жизни не ходил больше в ту сторону и, надо полагать, обходил её нарочно, — но и забыть не сумел, потому что это не забывается, и потому, дожив до старости, рассказал сыну.
Тот рассказал своему.
И дальше это пошло по роду тем способом, каким передаются вещи такого рода: не преданием, не рассказом за столом, а коротким сообщением, которое взрослый делает взрослому один раз в жизни, вполголоса, обыкновенно на похоронах, и после которого оба долго молчат и переходят к другому.
Так оно и дошло — через одиннадцать поколений — до мальчика в Рахмановке, который стоял на клиросе и не понимал половины слов; а от него, ещё через сто с лишним лет, до человека, лежавшего в шанхайской гостинице с ноутбуком на коленях.
Причём дошло, заметьте, в исправном виде.
Испортилась только одна деталь: со временем стали говорить, что убил он брата тесаком. Тесак — слово позднее и красивое, оно нравится рассказчикам.
Нож был проще.
• • •
Казма Петров сын умер шестого декабря тысяча семьсот третьего года, на память святителя Николая, и был отпет и погребён при церкви в Рахмановке.
Народу пришло много.
Говорили, что покойник был человек тяжёлый, но справедливый; что племянников поднял, как своих, а иные говорили — что лучше своих; что в голодный год кормил чужих; и что таких мужиков теперь мало.
И всё это, между прочим, была чистая правда.
Никакой другой правды на его похоронах никто не сказал, включая Афанасия, который стоял справа от гроба, держал за плечо старшего сына и подпевал, где положено.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГОЛОС
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Метрика
Пол улетел в Лос-Анджелес в конце апреля, и я остался в номере один, с ноутбуком, тремя вкладками браузера и смутным ощущением, что взялся за дело, которое давно следовало сделать и которое теперь придётся делать быстро.
Начал я, как всякий дилетант, с конца.
То есть с себя.
Игорь Владимирович Шачнев, тысяча девятьсот семьдесят седьмого года рождения. Отец — Владимир Сергеевич, офицер, умер в две тысячи шестнадцатом. Дед — Сергей Фёдорович, ветеран, умер, когда мне было двенадцать. Дальше начиналась темнота, в которой я знал ровно одно имя — прадеда Фёдора, — и знал его лишь потому, что оно стояло в отчестве деда.
Четыре поколения. На этом моя память о собственном роде заканчивалась.
Про Керенский острог я узнал в сорок восемь лет от двоюродного брата Сергея, которому не звонил полгода и которому не позвонил после.
• • •
Оцифрованные метрические книги Пензенской губернии выложены в сеть, и это, я считаю, одно из немногих бесспорных достижений моего времени.
Я нашёл храм Рождества Пресвятой Богородицы в селе Рахмановка. Открылся список годов: тысяча восемьсот семидесятый, семьдесят первый, семьдесят второй.
Я открыл семьдесят третий.
Скан был серый, в пятнах — влага, время, чьи-то пальцы, перелистывавшие эти страницы сто лет назад. Почерк дьякона был мелкий, с нажимом, буквы плясали, и я разбирал их минут двадцать, шевеля губами, как первоклассник.
«Двадцать седьмого сентября. У казённого крестьянина Игната Федотова Шачнева и законной жены его Анны Павловой родился сын, наречённый Иваном. Крещён тридцатого сентября. Восприемники: казённый крестьянин Семён Федотов Шачнев и крестьянская девица Фекла Павлова Шачнева».
Я перечитал три раза.
Игнат. Анна. Семён. Фекла. Четыре человека, стоявшие вокруг купели тридцатого сентября тысяча восемьсот семьдесят третьего года, — и один младенец, о котором никто из них ещё ничего не знал.
Мой прапрадед.
Будущий Регент.
• • •
Дальше пошло легче, потому что рука дьякона стала привычной.
Тысяча восемьсот девяносто восьмой, март: «Марта двенадцатого дня. У крестьянина Ивана Игнатьевича Шачнева и законной жены его Марфы Тимофеевны родилась дочь, наречённая Ириной».
Ирина.
Сестра моего прадеда — та самая, что через двадцать три года уедет в Харбин, через войну и через революцию, и умрёт в чужом городе среди чужих людей. А здесь, в этой строке, она пока просто младенец женского пола, и истории до неё ещё нет никакого дела.
Тысяча девятьсот шестнадцатый, январь: «Января четырнадцатого дня. Крещён младенец Иван. Родители: крестьянин Дмитрий Петров Шачнев и законная жена его Ирина Ивановна Шачнева. Восприемники: крестьянин села Рахмановка Фёдор Иванович Шачнев и крестьянская девица Анастасия Ивановна Шачнева».
Я остановился.
Восприемники — Фёдор и Анастасия, родные брат и сестра роженицы. Мой прадед держал над купелью племянника.
А племянник этот, Иван Дмитриевич, переживёт революцию, уйдёт с матерью в Харбин, станет там священником, переберётся в Бразилию, потом в Детройт, потом в Сан-Франциско и умрёт в девяносто четвёртом году, когда мне будет семнадцать.
В девяносто третьем я прилетал в Нью-Йорк.
Он ждал на другом берегу, в Сан-Франциско, и, как выяснилось впоследствии, ждал именно меня, и не дождался, и никто из нас двоих об этом не знал.
Расстояние между нами составляло четыре тысячи километров и одну фамилию.
• • •
Тогда я решил идти назад.
Тысяча восемьсот пятьдесят. Тысяча восемьсот сорок. Игнат Федотов нашёлся быстро — родился в тридцать восьмом, у крестьянина Федота Иванова Шачнева. Федот нашёлся в четырнадцатом. Ещё дальше книги делались реже, чернила бледнее, а к концу восемнадцатого века кончились вовсе: в Рахмановке первая церковь сгорела, и всё, что до неё, сгорело вместе с нею.
Я сидел и смотрел на пустой список годов.
Ниже начиналась темнота глубиной в двести лет — от Григория, сына Казмы, родившегося где-то в конце семнадцатого века, до Федота Иванова, родившегося в тысяча восемьсот четырнадцатом.
Восемь поколений. Может, девять.
Ни одного имени.
— Их нет, — сказал я вслух.
— Они есть, — сказал Голос. — Их не записали.
— Какая разница?
— Никакой, — сказал он. — В этом всё и дело.
• • •
Я закрыл ноутбук и некоторое время сидел в темноте.
Мысль, которая пришла мне тогда, была простая и оттого неприятная. Человек существует ровно настолько, насколько его кто-то записал. Восемь поколений моих прямых предков пахали, рожали, хоронили, ссорились и умирали в одной и той же деревне на протяжении двухсот лет, и о них не осталось ничего — ни строки, ни креста, ни имени, — потому что церковь сгорела, а больше их записывать было некому.
Из всей этой темноты до нас дошло ровно одно сообщение.
Не имя, не год, не могила — сообщение: что был человек, который убил брата и не сказался. Оно прошло восемь неписьменных поколений и не испортилось, если не считать тесака.
Из чего следует, что род помнит не то, что важно, а то, чего не может переварить.
— Ты хочешь спросить, — сказал Голос.
— Хочу.
— Спрашивай.
— Кто-нибудь за них молился?
Голос помолчал дольше обыкновенного.
— Да, — сказал он. — Один человек. Сорок лет подряд. Ты как раз его нашёл.
• • •
Я открыл ноутбук снова.
Пахло гостиницей — синтетическим освежителем и старой пылью, — и за окном стоял Шанхай, и в груди у меня было тесно, и я сидел, положив пальцы на клавиатуру, и не знал, с чего начать.
— Начни с того, что знаешь, — сказал Голос. — Имя. Год. Место.
Я написал: «Иван Игнатьевич Шачнев родился в 1873 году».
Стёр.
Написал: «Регентом его назвали потом. А тогда он был просто Ваня».
Стёр.
— Не так, — сказал Голос.
— А как?
— Ты ищешь факты. Факты — это защита. Тебе не нужна защита, тебе нужен он.
— Я его никогда не видел.
— Ты слышал его голос, — сказал Голос. — Тебе было пять лет, и ты кричал в темноту чужую молитву. Откуда, по-твоему, она взялась?
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.




