- -
- 100%
- +
Раиса удивленно посмотрела на мужа.
– Она шла от Спасопесковского переулка. Ей бы сразу по правую руку дом обогнуть, коль уж ни одного забора не осталось. Считай – у входа. А она вон мимо парадного крыльца по переулку пошла, а потом направо. Кто же это кругами вокруг собственного дома ходит?
– Там же в торце дома, к метро ближе, дверка есть в бывшую дворницкую.
– Так она сто лет как заколочена.
– А если досочку оторвать? Мгновение – и ты в объятиях Огарина, а со стороны нашей расхожей лестницы никто ничего не видел. Я же часто у окна стою. Обдумываю, как Горький. Какая ты у меня наивная девочка! Давай с аванса тебе в Литфонде платье закажем! И в театр пойдем!
Он привлек к себе жену.
– А супчика с клецками ты мне подогреешь?
Раиса раздраженно высвободилась.
– Насчет платья ты, похоже, погорячился, а супу подогрею. Давно обедать пора, – она достала кастрюлю из холодильника. – Эдак они все к нему через этот ход шастают. А я-то смотрю… Что-то Огарин поутих! Вот уж правда «наивная девочка»!
Раиса Емельяновна двинулась с подносом на кухню, а Владимир Петрович выскользнул в коридор, чтобы навестить соседей. Княжины как-никак с Марией Семеновной в родстве.
3
Соната близилась к финалу. Налюбовавшись тёмными облаками, Дуся давно сползла с подоконника и, неслышно ступая, хотя в этом вовсе не было необходимости, обошла рояль. Она незаметно оперлась на черное дерево, скрывавшее рождающиеся внутри звуки. Валентин никогда не открывал крышку инструмента, понимая, что терпение соседей не безгранично. Он не хотел никоим образом усугублять положение, хотя сам признавал всю тщетность подобной предосторожности. Он не замечал передвижений девушки. Дуся подобралась совсем близко к нотам и впервые оказалась почти рядом со своим кумиром. Она тайком разглядывала милые черты: темные, слегка вьющиеся волосы, которые он резким движением отбрасывал назад, орлиный нос и тонкие губы, приоткрытые в экстазе его вдохновения. Она могла дотронуться до него рукой. Но нет! Разве можно коснуться божества! Ей хотелось чего-то немыслимого, высокого, жертвенного, того, что ему, конечно, не могла дать Марина или во всяком случае уже не могла. Дусина целомудренная добрая душа не сомневалась, что он поймет её стремление к духовному единению. Он примет её чистую любовь как дар свыше и пронесет через всю жизнь, лишь ей одной доверяя сокровенные тайны музыки. Скажи ей кто-нибудь доступным всем языком, что она просто хочет увести мужа у здравствующей жены, она даже не поняла бы, наверное, что именно имеют в виду.
Звучал финал. Она трепетала. Когда ещё обстоятельства сложатся так, что они останутся вдвоем. Как легко в подобных ситуациях большинство подстраивает эти «обстоятельства», не приходило ей в голову. «Сегодня! Я скажу ему всё сегодня! Не могу больше носить это в себе!»
Валентин снял руки с клавиатуры и сидел неподвижно, пока рояль ещё дышал последним отзвуком. Затем он встрепенулся, увидел Дусю и улыбнулся.
– Ты всё ещё здесь, страдалица? Знал бы, что-нибудь полегче тебе поиграл, – и он одной рукой напомнил тему шубертовских форелей.
Затем вскочил и бросился к окну, где на подоконнике лежали сигареты. Он придвинул черную массивную пепельницу, приоткрыл форточку и нагнулся над спичкой. Дуся стояла молча, не отрывая от него взгляда.
– Что? Очень плохо? Я знаю, что мне вторую часть еще учить и учить, – он выпустил дым в форточку. – Нет там самого главного: пальцы бегают, а душа не поет! Ну, ничего, я еще поработаю. А ты как вообще здесь оказалась? Ты же учишься вроде…
– Вы изумительно играли! Впрочем, как всегда. Мне, Валентин, необходимо поговорить с Вами, точнее кое-что Вам сказать.
Дыхание Дуси прерывалось, она смотрела куда-то в угол.
В коридоре зазвонил телефон. Он звонил долго и настойчиво, но никто не пожелал покинуть свою комнату.
– Скажи, конечно! Если я чем-то могу помочь… Прослушать кого-то надо? Только, пожалуйста, подойди к телефону. Не могу я с сигаретой в коридор. Обязательно на тетю Мусю налечу.
Дуся замерла на мгновение, приоткрыв рот, а потом опрометью выбежала в коридор. Телефон продолжал разрываться. Она сняла трубку и услышала раздраженный голос Марины.
– Кто это? Я вообще куда попала? Евдокия? А что ты там делаешь в такой час?
Дуся была так взволнована и расстроена, что позволила себе то, на что никогда не решилась бы раньше.
– Ваш муж мне Рахманинова играл, – сообщила она холодно.
– Вот как? – в голосе Марины искреннее удивление. – Мне казалось, он всем уже плешь проел своим Рахманиновым. Ну, тем лучше! Передай моему супругу, что я задерживаюсь на профсоюзном собрании. Когда буду, не знаю. И она бросила трубку.
Дуся вдруг почувствовала такую усталость, что вернуться к прерванному разговору ей показалось уже совершенно невозможным. Её несостоявшийся призыв к духовному единению представился ей чем-то надуманным, нереальным и даже неприличным. Она вдруг взглянула на себя со стороны, чего почти никогда не делала: серое платье с белым воротничком, плотные чулки. Да еще эта надоевшая ей коса, за которую не так давно еще дергали мальчишки… Ботинок развязался. Она смотрела на свою неказистую обувь почти с ненавистью, не нагибаясь, чтобы завязать шнурок.
А он, Валентин Козич? Она вообразила его во фраке за роялем перед большим симфоническим оркестром. Звучат последние раскаты, зал рукоплещет, а она идет к сцене в блестящем платье на высоких каблуках. В руках благоухают красные розы. Она вручает букет, едва коснувшись его руки. Он, наклонившись со сцены, просит её не уходить. Она бегом по лестнице поднимается в артистическую, где он уже ждет её…
Дуся не хотела себе признаться, что эта слепящая картина возникла у неё сразу после звонка Марины. Она слегка потянулась и привалилась к стене. «Я что? Просто влюбилась? – вдруг подумала она с ужасом. – Вот так: пошло и банально, как все? Я просто хочу… Права была Раечка! Боже мой, как стыдно! Он ведь женат». «И что?» – тихонько спросил её внутренний мерзкий голосок.
– Ты почему тут стоишь? – на пороге комнаты появилась Мария Семеновна. – Дуся, ты слышишь? Кто звонил? Ты подходила?
«Не дай Бог, племянник объявился», – подумала она обеспокоенно. Она сама не понимала, чем, в сущности, грозит ей приезд племянника и грозит ли вообще, но по-старчески волновалась.
– Да, я. Это Марина.
– Ах, Марина! Ну и славно. А неплохо играет этот наш Валентин! Так, глядишь, можно и Рахманинова полюбить на старости лет, – она опиралась на палку и стояла, никуда не двигаясь. – Во второй части, правда, пока местами словно кошки орут, а там ведь piano, piano… Ты не находишь? Али от вас недостаточно слышно?
– Да прекрасно от нас слышно! Какие ещё кошки, Мария Семеновна? Вам показалось.
– Вот у Софроницкого было piano так pianо… Особенно в Шопене. Ты, Дуся, Шопена любишь? Вот – истинное наслаждение! Не то что… Да, кстати, забыла совсем: зайди ко мне на минутку. Я тут тебе кое-что подарить хочу.
Мария Семеновна медленно повернулась, и Дуся последовала было за ней, но тут соседняя дверь резко распахнулась, и Серафима громко позвала дочь.
– Я потом зайду, – только и успела сказать Дуся в спину тете Мусе, как Серафима начала шипеть на неё, не повышая по привычке голоса, чтобы не привлекать внимания соседей.
– Не говори, пожалуйста, что ты только что пришла! Я не выношу никакой лжи. Ну, где ты была целый час? – тон матери был более чем недовольный.
– Тебе Раечка сказала? – Дуся пыталась отвести от себя пристальное внимание матери.
– Ничего мне Раечка не говорила. Вон твой плащ на вешалке болтается больше часа, а тебя уж и след простыл. Ты где была? – настойчивость матери имела свои основания.
Дуся опустила голову.
– Я сонату слушала, – пробормотала она.
– Хотелось бы мне знать, кто её тут не слушал, эту сонату! Я спрашиваю в таком случае, где ты её слушала.
«Тебе бы в инквизицию, мама!», – Дуся почувствовала, что всегдашнее смирение покидает её.
– Я у Козича была. На окне сидела, – произнесла она очень отчетливо.
– Сидела у Козича на окне, – медленно повторила Серафима Карповна, (добро бы ещё на коленях!). – Слушай, Дуся, пойдем поговорим к Ангелине в комнату, чтобы не на юру. Что-то чую я материнским сердцем, что пора мне с тобой поговорить.
Дуся молча последовала за матерью, чувствуя, что очередная выволочка её почему-то вовсе не волнует. Серафима любила дочь и старалась воспитывать в строгих правилах, но при этом она постоянно беспокоилась, что совершенно не представляет её внутренней жизни. Властный и требовательный характер матери не способствовал её сближению с дочерью. Вот и сейчас, желая помочь, коль скоро никакие окрики давно не помогали, Серафима не знала, на какой козе подъехать к этому закрытому, трепетному существу. Она открыла дверь в пустующую комнату и сразу почувствовала спёртый воздух, хранивший слабый запах камфары и чужого жилья. Она приоткрыла форточку.
Дуся стояла посреди комнаты, вытягивая рукава на платье, как делала в детстве, ожидая наказания. Серафима присела на край кровати и с грустью смотрела на дочь. Дуся оставила в покое рукава и, не глядя на мать, стала с интересом рассматривать комнату. Кроме плотно застеленной кровати, стол, стул да комод, покрытый длинной кружевной салфеткой. На комоде – икона Богородицы, фарфоровый подсвечник с огарком свечи и малахитовая коробочка.
– Кружевную шапочку для тети Муси Ангелина Семеновна, наверное, вязала? – спросила вдруг Дуся, разглядывая салфетку.
– Наверно, – удивленно ответила Серафима, – я их не спрашивала никогда, как-то не приходилось.
Она помолчала и вдруг сказала:
– Мария Семеновна нам с Раечкой сообщила сегодня, что к ней племянник едет. Представляешь? А я ни сном ни духом ни о каком племяннике… Так что эта комната вскоре пустовать не будет, а мы-то размечтались…
– Я так и думала, – спокойно поддержала разговор Дуся. – Ну, что он приедет, – уточнила она.
– Откуда ты могла знать? Мы все даже не предполагали, что он вообще существует, не то что приедет.
Дуся уселась на кровать боком, прислонившись к спинке, но не рядом с матерью, а поодаль.
– Когда Ангелина Семёновна скончалась, тетя Муся, разбирая ее документы и письма, нашла фотографию, которую мне показала.
– Какую фотографию?
Серафима чувствовала себя не в своей тарелке, потому что ей казалось, что она разговаривает с незнакомым человеком. И этот незнакомый человек была её собственная дочь! И разговор потек совсем не в то русло. И ей почудилось, что беседу ведет Евдокия, а вовсе не она, её мать. И как Серафима теперь ей скажет о её неприличном и неразумном поведении? «Да и было ли оно таковым?» – вдруг подумала Серафима.
– На фотографии были две женщины, – продолжала Дуся. – Одна – с ребенком на руках. Такой светленький улыбающийся малыш. Вторая – я сразу узнала – Ангелина Семеновна. И вот что взволновало тогда Марию Семеновну: Ольга с сыном на фотографии рядом с Ангелиной. Ведь это значит, что Ангелина связи с сестрой не теряла, несмотря на запрет отца.
– Ты думаешь, это он и приедет? Тот, что на фотографии?
– Думаю, да. Во всяком случае, я ни о ком другом не слышала.
Серафима вдруг остро ощутила, что дочь выросла. По её годам она уже давно могла бы быть замужем или, по крайней мере, иметь личную жизнь, а Серафима продолжала третировать Дусю как школьницу, пользуясь терпением и мягкостью дочери. Оказалось, что с ней можно разговаривать, не ставя под сомнение любые её поступки, а просто, как люди беседуют между собой, желая чем-то поделиться. Серафима поглядела на дочь неким новым иным взглядом и неожиданно предложила:
– Хочешь, примерь мое выходное платье. Я уже давно в него не влезаю, а тебе сейчас в самую пору будет.
Серафима немного помолчала и добавила:
– Может, на концерт в нем сходишь…
Дуся решительно встала и, глядя в глаза матери, произнесла тихо, но очень явственно:
– Я думала, что Козич – мой кумир, мой светоч, мой идеал… – она собралась с духом, – а это оказалась страсть, если ты в состоянии понять меня, мама! Это не духовная близость, даже не любовь, а именно страсть какая-то, и это ужасно! Я погибаю от его голоса, рук на клавишах рояля, от того, как он закидывает голову, когда играет…
Она задохнулась. В глазах стояли слезы.
– Но ты не волнуйся, я возьму себя в руки! И всё кончится. Я тебе обещаю.
– Да как же ты, деточка… Неужели всё так серьёзно? – вскочила за ней в смятении Серафима.
– Я справлюсь, потому что не знаю, что я ещё могу с этим сделать.
– Подожди, Дуся! – перед глазами у Серафимы промелькнул Княжин за кафедрой, его взгляд, устремленный ввысь, и она сама, юная студентка, которая не могла отвести от него восторженного взора. – Ты, конечно, права, Дусенька, но в жизни всякое бывает… И может быть…
– Нет здесь никакого «может быть»! Я поняла это только сегодня, когда он попросил меня подойти к телефону.
И она, закрыв руками лицо, выбежала из комнаты.
4
Привлекательная женщина неопределенного возраста за тридцать в алом берете и столь же броском вязаном шарфе, небрежно замотанном вокруг шеи, всегда обращала на себя внимание на улице. Блестящие черные волосы – головной убор лишь с одного бока скрывал её стрижку «бабетта» – и яркая помада в тон берета довершали первое впечатление от вскользь брошенного на неё взгляда. Однако ей не всегда удавалось, к её большому сожалению, демонстрировать свою ладную фигуру и продуманные детали туалета.
Марина шла по переулку в направлении Садового кольца. Чтобы попасть домой, ей было достаточно обогнуть дом с торца по правую руку и кратчайшим путем оказаться у входа с бывшего двора, что справедливо отметила Раечка, глядя в окно. Однако Марина продолжала идти прямо мимо парадного крыльца, держась как можно ближе к стене. Она надеялась, что так из окон фасада её не увидят, а, минуя общий вход, был шанс ни на кого не налететь. Её интересовала забитая дверка с противоположного торца. Отодвинув доску, висевшую на одном гвозде, Марина протиснулась через узкую щель: разбухшая дверь туго открывалась.
Оказавшись в темноте, она, не пытаясь зажечь свет – лампочка давно перегорела, – привычным движением бросила сумочку на низкую скамейку и начала разматывать шарф, но знакомый запах дешевых духов, примешавшийся к резкому запаху масляных красок и сигаретного дыма, заставил её остановиться.
Сердце Марины и так стучало чаще обычного. Она прекрасно понимала, что после их последнего прощания ей сегодня не стоило приходить, если она не хотела перевести их рабочие отношения в иной план. А она, конечно, не хотела, но… Огарин всё же польстил её самолюбию, и ей было любопытно… «Что тут вообще может быть любопытного замужней женщине?» – возражала Марина самой себе, но тут же находила другой довод: «Во всяком случае портрет надо закончить!»
Она прислушалась. На фоне лютневой музыки – иголка поскрипывала на заезженной пластинке – слышалось женское воркование, перемежающееся заливистым смехом.
Марина отдернула тяжелую занавеску, за которой скрывалась мастерская художника. Высокий статный человек с всклокоченными пепельными волосами и седой бородой стоял перед мольбертом с кистью в руке. Рядом на столе валялись тюбики и дощечки для смешивания красок, беспорядочно стояли открытые банки с белилами.
Перед ним на ложе, покрытом ковром, задуманным как персидский, лежала обнаженная Ирка-натурщица, прикрытая небрежно наброшенным темно-зеленым шелком. Её золотисто-рыжие вьющиеся волосы были рассыпаны по белым плечам. Огарин старательно выписывал её молочное бедро.
– Ты же обещал мне, что ноги её здесь больше не будет! – с порога набросилась на него Марина.
– Я никогда никому ничего не обещаю, – Гавриил продолжал водить кистью, сличая полотно с оригиналом.
– Ты только глянь, как она хороша, моя Симонетта!
Девица довольно мурлыкнула и закинула руку за голову.
– Вот! Вот так и оставайся! – Огарин бросился к ней и уложил шелк нужными ему складками.
– Прогони её! – простонала Симонетта.
– Это нехорошо, детка! Она тоже… – он не успел договорить.
Симонетта села, свесила ноги и отбросила шелк. Глаза её сузились, как у злобной кошки.
– Ах, тоже? Ну так иди сюда ко мне, ложись, позируй! – она жестом приглашала Марину на ковер. – Только уж, пожалуйте, ню, а я посмотрю, как ты – она сверкнула глазами в сторону Гавриила, – как ты будешь писать эти кости, обтянутые кожей. «Тоже» она!
Марина задыхалась от обиды и ярости.
– Немедленно убери отсюда эту шлюху! – Марина не узнавала себя.
Ей было стыдно. Она считала себя воспитанной, сдержанной женщиной, но она словно неслась под откос и не имела ни малейшего желания остановиться.
– На каком вокзале ты её подобрал? На Казанском?
Она все ещё стояла в дверях, накрутив шарф на руку, словно собиралась сражаться с его помощью. Её красный кулак был поднят и завис в воздухе, в то время как левой рукой она вцепилась в дверную ручку. «Мне надо уйти! Мне надо просто уйти! – пульсировала естественная мысль. – Но я не могу, не могу!»
Она продолжала смотреть, не отводя взгляда, как Огарин, слегка отойдя и наклонив голову, с довольной улыбкой разглядывает эту наглую девицу.
– На Курском, – лениво протянула Симонетта. – Он подобрал меня на Курском и совсем не пожалел об этом, потому что я свою старинную профессию хорошо знаю, – она скрутила золотистые волосы в свободный пучок. – А если захочу, так он на мне ещё и женится! Да ты, Гаврила, не пугайся! Я, может, и не захочу…
Она встала, потянулась, сделала несколько плавных шагов и оперлась локтем на стоявшую рядом подставку в виде усеченной колонны. От этой прекрасной обнаженной фигуры, застывшей в позе классического хиазма, Марина не могла отвести взор.
– А захочу, – медленно и вкрадчиво снова заговорила Симонетта, – так ползать передо мной, Гаврила, будешь, так прям по полу и будешь, а мымра эта смотреть на нас будет из двери, как бедная родственница! – она расхохоталась. – Шлюха, говоришь? А по-вашему, красиво-то как – блудница. Я, блудница Симонетта, власть над ним имею, потому как он от моего тела глаз отвести не может. А вот ты, скажи, кто?
Марина рванулась вперед, вытянув руки, чтобы вцепиться ей в рыжую гриву. Огарин оказался между ними и схватил Марину в свои мощные объятья. Она обмякла и повисла на его руках.
– Симонетта, одевайся и убирайся немедленно! Не видишь, человеку плохо? Всё равно работы сегодня уже не будет.
Симонетта оставила колонну, взяла чулок, болтавшийся на ширме, и стала его не спеша натягивать.
– А я не всё сказала, милый. «Человеку плохо», поглядите-ка! А с чего это ему плохо? Да потому плохо, что знает змея, что она такое! Прелюбодейка она, вот она что!
– Заткнись немедленно и убирайся! – Гавриил рассвирепел не на шутку. Он опустил Марину на стул, схватил в охапку всю одежду натурщицы и выбросил в темные сени. – Вон отсюда! Надо будет, сам найду.
Симонетта в одном чулке и наброшенном халате Огарина, почуяв, что перегнула палку, скользнула к двери. На пороге она внезапно остановилась и перед тем, как исчезнуть, посмотрела на него без улыбки долгим взглядом. Халат был плотно запахнут. Гавриил поймал её взгляд, метнулся вслед, но тут же остановился, будто одумался.
Какое-то время она возилась в темноте с одеждой, а Гавриил, налив Марине воды, пытался стянуть шарф у нее с руки. Потом он снял иголку с пластинки, как только в наступившей тишине услышал характерный скрежет. Тут в проеме двери снова явилась Симонетта. Она приоткрыла занавеску, подняла её за край и придерживала так, что виднелась только её голова, как в комической интермедии.
– А мужу-то врала… – заговорила голова, гримасничая, жалостливым голосом, – ох, врала, злодейка! А муженек-то, голубь, всё играет, играет… Вон весь дом сотрясается. А голубка где? А голубка на чужой топчанчик…
Марина дернулась, попыталась встать, но Огарин удержал её за плечо и, схватив гипсовую голову, запулил в проем двери. Занавеска упала, раздался грохот, потом смех, дверь скрипнула.
Марина долго сидела молча. Огарин уселся напротив, не вынув из-под себя зеленый шелк. Уперев локти в колени и положив голову на руки, он терпеливо наблюдал, как она приходит в себя.
– Ну что? – спросил он наконец слишком спокойно, как показалось Марине. – Что делать будем?
Он встал, подошел к полке и достал бутылку.
– Давай коньячку по рюмочке? Я тут одного армянина писал, так он борзым щенком…
Он достал два мутных стакана и плеснул на дно: себе в граненый побольше и Марине – глоток в маленький. Она безропотно взяла стакан.
– Послушай, зря ты так ярилась. Нет, мне даже понравилось, я и не подозревал в тебе такого темперамента. Но уж в одном, признаться, Симонетта точно не права! Ну какие там кости… У тебя в спине есть такой неповторимый изгиб…
Марина вздрогнула и залилась краской. Она выпила коньяк одним глотком, не вдохнув, словно ей налили спирта, и сжала виски руками. «Нет, она как раз права, эта ведьма! Что я несла про это профсоюзное собрание? В Пушкинском музее профсоюзное собрание! Чушь какая-то! Уж когда совсем до петли, так, наверное, протокол сдают. Но ведь я-то отродясь не ходила. Не знаю даже, проводят ли их вообще. Должны бы вроде… И ведь глупость-то какая! Я ведь со злости соврала из-за девчонки этой! Видишь ли, ей муж мой играл! Дожили! Соплячка мелкая, а туда же… Губа не дура! Хороший вкус у некоторых».
Она поставила стакан и взглянула на Огарина. Не то чтобы уставший, а какой-то истасканный, прокуренный, глаза большие, слегка навыкате, с красными прожилками, а под глазами – тёмные мешки. Неухоженный, неопрятный, не первой молодости… Длинная рубаха заляпана краской. «Что за нелепица! Что я нашла в нем? Зачем я вообще сюда хожу? Зачем сегодня я летела к нему, как девочка на первое свидание? И вот он передо мной… – Марина выпрямилась и осталась сидеть в неестественной позе. – Я не чувствую ничего, кроме стыда и усталости. Всё ушло. Почему я ещё здесь?»
Огарин подошел и снова налил ей коньяка.
– Тебе как раз армянских партийцев писать, – вдруг равнодушно заметила Марина и ещё безразличнее спросила: – почему шлюху свою Симонеттой зовешь?
Художник мрачно наблюдал за Мариной. «Я не смогу окончить портрет: она погасла».
– А ты сама не догадалась? Искусствовед всё-таки. Экскурсии водишь.
Он повозил рукой по столу и нащупал мятый листок, вырванный из журнала «Огонёк». Марина презрительно подняла брови и скривила губы.
– Пьеро ди Козимо? Симонетта Веспуччи? Не много ли чести? Впрочем, в профиле действительно что-то есть… и цвет волос… Уж ты, конечно, всё сходство в деталях изучил. Но если ты меня как искусствоведа спрашиваешь, так скорее её прерафаэлитам было писать. Грубая, рыжая, белая и к тому же…
– Марина, хватит! – он оперся обеими руками о стол, наподдав ногой осколок гипса, и посмотрел ей прямо в глаза. – Я уже понял: ты не придешь сюда больше. Очарованье не продлится. Я допишу твой портрет по памяти в том сиянии, как я тебя запомнил.
Затем он резко отошел от неё и с усмешкой проронил:
– Привет Козичу!
Марина тяжело поднялась и направилась к двери. Шарф в руке волочился по полу. Она вдохнула прохладный воздух и огляделась, словно оказалась в незнакомом месте. К стене перед дверкой примыкала каменная арка, когда-то соединявшая их дом с соседним. Но от того осталась лишь половина, и арочный проем, утеряв вторую опору, лишь символизировал теперь вход в несуществующий двор. Марина каждый день ходила мимо, но уже давно не замечала этого торчавшего среди улицы архитектурного излишества. Она вдруг остановилась и стала разглядывать изуродованные формы: ранее нужное отсекли, и оно навсегда исчезло, а ныне ненужное всё еще стоит перед глазами.
Идти домой ей не хотелось. Марина дошла до сквера в Спасопесковском и села на скамейку напротив бывшей церкви. Сгущались сумерки.
5
Пока Раечка несла на кухню разогревать кастрюлю с супом, Владимир Петрович выглянул в коридор, посмотрел в обе стороны, нет ли кого, и на цыпочках направился к двери Княжиных, словно хотел совершить нечто предосудительное. Он тихонько постучал и вошел на любезный отклик Аркадия Федоровича.
Княжин сидел в кресле у стола красного дерева, положив ноги на низенькую подставку. Он был аккуратно коротко подстрижен, гладко выбрит и моложав. Домашние мягкие штиблеты поблескивали гладкой кожей, а клетчатая фланелевая куртка придавала ему элегантности. На письменном столе лежал недавно вышедший второй том Истории античной эстетики А.Ф. Лосева.
Владимир Петрович нехотя взглянул на свои стоптанные тапочки и зачем-то потянул вниз свитер, который и так давно по подолу ложился волнами. Всякий раз, оказавшись у Княжиных, чьи комнаты сохранили обстановку былых времен – весь дом принадлежал отцу Аркадия Федоровича, – Сальваров испытывал смущение. Он боялся сесть на полосатый диван с изящно изогнутой деревянной спинкой; боялся случайно задеть бронзовый канделябр, который, как ему казалось, не слишком устойчиво стоял на своем постаменте; его смущала массивная черная люстра, где лампочки «миньонки» заняли место восковых свечей. Владимир Петрович как вошел, так и стоял у порога, не зная, на что решиться: то ли сесть на стул с резной спинкой у овального стола, то ли опуститься в кресло поближе к хозяину.







