Лига Вольных Игроков (2 редакция)

- -
- 100%
- +
— Леопард! — раздался приглушённый смешок. — Ты ли это?
Я ослабил хватку, обернулся. Отец. Он стоял на крыльце, опираясь на резную трость, и улыбался. Редкое зрелище в последнее время. Эжен высвободился из моих рук — не рванулся, а именно высвободился, как высвобождаются из ремня, — отступил на шаг и потирал шею, которую я, кажется, всё-таки помял, и улыбался тоже, широко, по-доброму. И только в глазах отца я заметил тень печали.
— Да, ничего не скажешь, возмужал, — проговорил лесник, протягивая мне руку. Крепкое, шершавое рукопожатие, ладонь как кора. — А я-то думал: кто это тут расшалился?
— Ты ещё больше похож на свою мать, — голос отца дрогнул. — Молодец, что приехал, Рудольф. Я так рад тебя видеть.
Он постарел. Сильно постарел. Годы, одиночество, горе — всё это оставило на его лице неизгладимый след. Глубокие морщины, прорезавшие лоб и щёки, были не просто признаками возраста, а шрамами. Шрамами, оставленными временем и судьбой. Трость была новой. Пять лет назад он ходил без неё, и я не знал, когда именно она появилась, и от этого незнания было стыдно, как от невыученного урока.
Мне вдруг почудилось, что я стою у свежей могилы, где, как говорят, похоронен самый близкий мне человек. От этой мысли у меня повело спину, словно от сильного удара в поясницу. Я молча протянул отцу руку, и он сжал её — сильно, крепко, словно боясь отпустить.
— Ну что ж, — сказал он, немного помолчав, — пойдём в дом, сынок. Расскажешь, чем живёт столица. Если, конечно, не забыл дорогу за время своего отсутствия.
Он говорил медленно, с расстановкой, словно каждое слово давалось ему с трудом. За обеденным столом, в просторной, но какой-то неуютной столовой, где пахло пылью и старым деревом, я рассказывал отцу о столичной жизни. О балах, о театрах, о новых модах. Обо всём, кроме самого главного. Я намеренно избегал упоминать о себе, о своих «подвигах», придумывая на ходу имена и обстоятельства. Дуэль на мосту становилась дуэлью какого-то маркиза; ножи, которые я метал в яблоко на голове у слуги ради аплодисментов, летели из чужих рук. Получалось, наверное, не очень складно, но отец, казалось, не замечал этого. Он слушал внимательно, изредка кивая и поглаживая седеющий ус. Иногда, когда я рассказывал о каком-нибудь особенно пикантном случае, он хмыкал и отхлёбывал из бокала вино. Вино было старое, из тех бутылок, что он берёг для гостей, которых давно не было.
Мне же, если честно, всё это было до смерти скучно. Гораздо больше меня интересовало то, что происходило здесь, в провинции. Но я терпеливо ждал, зная, что отец сам заговорит об этом, когда сочтёт нужным. Так было всегда. Он никогда не начинал с плохого. Он давал плохому дозреть в тишине, как вину.
И он заговорил. Когда мои истории, правдивые и вымышленные, иссякли, он откашлялся и начал.
То, что я услышал, не прибавило мне бодрости. Дела в имении шли неважно. Урожай в прошлом году выдался скудным, крестьяне роптали, управляющий, старый плут, кажется, воровал. Но хуже всего было то, что случилось с Волком, моим другом детства. Его отец, граф Альди, умер, оставив сыну не только титул и замок, но и огромные долги. Сам же Волк, по словам отца, совсем отбился от рук. Запил, загулял, перестал заниматься делами. Поговаривали, что виной всему — несчастная любовь. Какая-то столичная штучка, из знатной, но обедневшей семьи, отказала ему, предпочтя более выгодную партию. И это, мол, так подкосило молодого графа, что он… В общем, всё шло к тому, что Альди могли лишиться всего, что имели.
— А в последние дни, — отец помолчал, глядя в бокал, — он и вовсе спятил. Распустил всех слуг. Приказал никого не пускать в замок, ни под каким видом. Эжен ездил. Его не пустили. Эжена, который вытаскивал их обоих из реки, когда им было по семь лет.
Я, разумеется, заявил, что немедленно отправляюсь к другу, выручать его из беды. Отец лишь кивнул, не возражая. Он понимал. Только когда я уже стоял в дверях, он сказал, не поднимая головы:
— Он спрашивал о тебе. Один раз, через Эжена, ещё до того, как запёрся. Спросил, не вступил ли ты там, в столице, в какую-нибудь игру.
Я не понял тогда, что это значит. Я решил, что спрошу у него самого.
Глава 3. Арбалет
РудольфЗамок Альди, когда-то величественный и гордый, теперь представлял собой печальное зрелище. Стены потрескались, штукатурка облупилась, сад зарос бурьяном. Ворота стояли распахнутыми, но не гостеприимно, а как стоят распахнутыми двери в доме, откуда все ушли. На аллее, по которой мы с Волком когда-то гоняли на пони, валялось сломанное колесо от телеги, и никто не убрал его, хотя лежало оно, судя по траве, проросшей сквозь спицы, не первую неделю. Подъезжая к крыльцу, я почувствовал на себе чей-то взгляд — тяжёлый, недобрый. По спине пробежал холодок, словно от предчувствия близкой опасности. Эжен научил бы меня, откуда смотрят. Я забыл его науку, но не забыл ощущение: так смотрят из кустов, а не из окна.
Я спешился, оставив Ветра у коновязи, и постучал в тяжёлую дубовую дверь. Глухой звук, словно удар в пустоту, разнёсся по, казалось, вымершему замку. Никто не ответил.
— Эй! — крикнул я, стараясь придать голосу уверенность, которой на самом деле не чувствовал. — Есть тут кто живой?
Тишина. Мёртвая, зловещая тишина. Словно замок не просто опустел, а вымер. Даже птицы, которых в этом саду когда-то было столько, что мы с Волком стреляли в них из рогаток и ни разу не попали, куда-то делись. Я стоял у двери и слушал собственное дыхание.
— Неужели, — снова заговорил я, уже громче, — славный род Альди утратил последние остатки гостеприимства? Или старый друг не может рассчитывать на приют?
И тут что-то изменилось. Я не мог сказать, что именно, но словно замок очнулся от сна. В одном из окон третьего этажа мелькнуло чьё-то лицо — бледное, с тёмными кругами под глазами. Женское лицо. Девушка, совсем юная, но красивая. Невероятно красивая. Она окинула меня быстрым, оценивающим взглядом и исчезла.
А затем замок ожил.
— Брат! — раздался откуда-то из глубины дома звонкий девичий голос. — Это же Лео! Леопард! Ты что, совсем оглох? Открывай, кому говорят!
Леопард. Давным-давно, в детстве, мы с Волком придумали себе прозвища. Он был Волком, а я — Леопардом. Волком — потому что мог выть так, что собаки на псарне отвечали; Леопардом — потому что лазил по деревьям и однажды спрыгнул с ветки на спину кабану, за что был выпорот отцом и обожаем всей округой ровно неделю. И никто, кроме нас двоих и Хвостика, сестры Волка, не называл меня так. Хвостиком её прозвали мы же: она таскалась за нами повсюду, как хвост, и отвязаться от неё было невозможно. Она принимала прозвище как титул.
— Не желаешь открывать? Ну так я сама! — Голос приближался, сопровождаемый топотом ног по лестнице и вознёй у двери.
Заскрежетал засов, потом другой. Третий. Я насчитал три засова там, где в детстве не было ни одного. И, наконец, тяжёлая, окованная железом дверь распахнулась. Я ожидал увидеть кого угодно — старую служанку, управляющего, даже самого Волка. Но не её.
Передо мной стояла она. Та самая девушка, которую я мельком увидел в окне. Только теперь она была не бледным призраком, а живой, настоящей. И невероятно, ошеломляюще красивой. Из бесёнка в юбке, вечно путавшейся под ногами и мешавшей нашим играм, Хвостик превратилась в ангела. Не меньше. Тёмные волосы, небрежно собранные, как собирают их те, кому не для кого прибираться; худые руки в чернилах — она, видимо, вела за брата все его бумаги; и глаза, в которых усталость и радость дрались за место.
— Хвостик? Элиза? — Я сам не узнал своего голоса, хриплого, срывающегося. — Ты ли это?
Она ничего не ответила, лишь слегка покраснела, и этот лёгкий румянец, пробежавший по её щекам, сделал её ещё прекраснее.
— Прелестная мадемуазель, — опомнившись, произнёс я, стараясь придать голосу непринуждённость, — не соблаговолите ли вы проводить графа Плеси к графу Альди?
Она, кажется, оценила мою попытку разрядить обстановку.
— Ладно, Лео, — сказала она, чуть жеманно, но с явной иронией, — не строй из себя шута. Граф Альди примет вас в своём кабинете. Извольте следовать за мной.
И она, словно бабочка, взлетела по лестнице, ведущей наверх. Я, забыв обо всём на свете, последовал за ней. Лестница была та же, только перила шатались, а на ступенях лежала пыль, в которой отпечатались только два ряда следов: её маленькие и чьи-то тяжёлые, неровные, как у человека, который держится за стену. И только тут, на полпути, меня, словно обухом по голове, ударила мысль: а где же Волк? И что всё это значит?
Хвостик, словно прочитав мои мысли, на бегу обернулась и крикнула:
— Лео, как же я рада, что ты приехал! Мы давно никого не принимали. Может, хоть ты сможешь на него повлиять. Проходи, он ждёт тебя.
Он ждал. Да, чёрт возьми, он действительно ждал. Только вот чего?
Когда я вошёл в кабинет, первое, что я увидел, — это остриё арбалетной стрелы, направленное мне прямо в грудь.
Волк сидел за своим огромным, заваленным бумагами столом, в тяжёлом резном кресле, и дрожащими руками сжимал заряженный арбалет. Тетива была натянута до отказа, стрела — боевая, с четырёхгранным наконечником, такими в наших краях бьют кабана. Лицо его, бледное, осунувшееся, с воспалёнными глазами, выражало что-то, чему я не сразу нашёл имя. Не страх — я знал, как выглядит страх, и это было не оно. Это была сосредоточенность человека, который несколько ночей не спал, чтобы не проспать, и теперь смотрит на всё, что входит в дверь, через прицел. Я знал это лицо. Я видел его двадцать лет, я видел его смеющимся, спящим, разбитым в кровь после драки с сыновьями мельника. Я не видел его таким.
Я замер на пороге, не в силах вымолвить ни слова.
— Лео… — Голос Волка был тихим, сдавленным, словно он с трудом проталкивал слова сквозь пересохшее горло. — Это ведь не ты. Скажи мне, что это не ты. Не ты пришёл за мной.
— Волк, что за бред? — Я попытался улыбнуться, но улыбка вышла кривой и натянутой. — Ты о чём?
— Не притворяйся. — Голос Волка стал ровным, той ровностью, с какой говорят, держа палец на спуске. — Я знаю. Я всё знаю. Это ты. Ты — «охотник». Ты пришёл убить меня.
Теперь я, кажется, начинал понимать. Лига. Чёртова Лига Вольных Игроков. Неужели Волк впутался в это дерьмо? Но как? Зачем? В Лютеции о Лиге говорили на балах, понизив голос, как о любовнице короля: все знали, что она есть, никто не признавался, что видел. Я знал двоих, вступивших в неё. Один был мёртв. Второй пил так, что скоро сравняется с первым.
Я молчал, не зная, что сказать. Как убедить друга, что он ошибается? Что я не тот, кого он видит перед собой? Я просто хотел помочь. Между нами было шагов пять, и я успел подумать, что за пять шагов арбалет не промахивается даже в дрожащих руках.
И тут, как гром среди ясного неба, раздался голос Хвостика:
— Брат! Ты что, совсем рехнулся? Это же Лео! Наш Лео! Как ты можешь…
Волк опустил арбалет. Медленно, словно боясь, что он выстрелит сам собой. Стрела теперь смотрела в пол, и я увидел, как по его виску ползёт капля пота, хотя в кабинете было холодно: камин не топили.
— Прости, Лео, — пробормотал он. — Прости. Я просто…
— Всё в порядке. — Я медленно, стараясь не делать резких движений, приблизился к столу. — Всё хорошо, старый друг. Я понимаю. Ты напуган. Но я не «охотник». Клянусь тебе. И я не играю в эти игры.
Волк смотрел на меня недоверчиво, как смотрит зверь, который слышит шаги и ещё не решил, бить или ждать. Но в глубине его глаз, кажется, мелькнуло что-то. Не надежда — узнавание.
Я протянул ему руку, и он, после секундного колебания, ответил на рукопожатие. Крепко. Судорожно. Словно боясь, что я исчезну, растворюсь в воздухе, как наваждение. Рука была влажной и горячей. Так горят руки у человека, который не спал несколько ночей.
— Прости меня, — повторил он. — Прости. Я совсем запутался.
— Ничего. — Я попытался улыбнуться, на этот раз искренне. — Главное, что мы снова вместе. И мы со всем разберёмся. Леопард и Волк, как в старые добрые времена. Ты же помнишь?
Он кивнул, и на его губах появилась слабая, неуверенная улыбка. А затем, словно вспомнив о чём-то, он обернулся к сестре:
— Хвостик! Ты что стоишь, как истукан? Разве не видишь: к нам гость пожаловал! Да ещё какой! Собирай на стол, да поживее!
Она, словно очнувшись от сна, вспыхнула, одарила брата гневным взглядом и выскочила из комнаты. Волк усмехнулся, глядя ей вслед.
— Совсем взрослая стала. А помнишь, как она за нами таскалась, проходу не давала?
— Помню. — Я тоже усмехнулся, вспоминая детские годы. — И как ты пытался от неё избавиться, да всё без толку.
— Да уж. — Волк вздохнул. — А теперь вот глаз с неё не свожу. Красавица, а?
Я невольно залюбовался тем, как он произносит эти слова. С какой-то отцовской гордостью, что ли.
— Да, — ответил я. — Твоя сестра прекрасна.
— Вот и я о том же. Жениха ей надо. Хорошего. Надёжного. Чтоб не обижал.
— Я помогу тебе. Найдём ей самого лучшего жениха в Аквиларии.
— А сам-то ты что ж? — Волк хитро прищурился. — Неужто не приглянулась?
— Волк, — я постарался придать голосу строгость, — не думаю, что я…
— Ладно, ладно, — перебил он меня. — Не кипятись. Шучу я. Но учти. Она ведь в тебя того. С детства. Так что будь осторожен, ладно? Не давай ей ложных надежд. Прошу тебя, как друга.
Я кивнул, понимая, что это серьёзно. Очень серьёзно. Волк никогда не просил ни о чём как друг. Он просто брал, как берут у своих. Если он просил, значит, это было единственное, что у него осталось, о чём он мог просить.
За столом, накрытым на скорую руку, но всё же с явными признаками былой роскоши (серебряные приборы, тонкий фарфор, хрустальные бокалы — и на всём этом ни одного слуги, Хвостик носила блюда сама, и я видел, как она стесняется этого и как гордится), Волк, немного успокоившись, рассказал мне свою историю. Арбалет он положил на стол, рядом с тарелкой, как кладут нож, и ни разу за вечер не отодвинул его дальше вытянутой руки.
После смерти матери (она умерла, когда Хвостику едва исполнилось пять лет) дела у старого графа Альди пошли наперекосяк. Он и раньше не был, скажем прямо, гением по части денег, а тут несколько неудачных вложений, какие-то сомнительные сделки, а потом болезнь. И вот в один прекрасный день (вернее, ужасный) Волк и его сестра остались сиротами, с полуразрушенным замком, кучей долгов и громким именем, которое, увы, не стоило и ломаного гроша.
Молодость, сила, вера в себя — всё это могло бы помочь Волку выкарабкаться, если бы не она. Прекрасная, надменная, коварная. Имя её я, кажется, так и не запомнил. Да и неважно это. Важно то, что Волк влюбился. Влюбился, как мальчишка, без памяти, без оглядки. Он осыпал её подарками, писал ей стихи (довольно посредственные, надо сказать: он читал мне два, и я до сих пор помню рифму «любовь — вновь», потому что она повторялась в обоих), устраивал в её честь балы и фейерверки, закладывая под них последнее, что не было заложено. А она смеялась над ним. Открыто, нагло, безжалостно. Она предпочла ему какого-то жирного, лысого банкира, который был старше её отца. Но богат. Баснословно богат.
Этот удар подкосил Волка. Он замкнулся в себе, перестал заниматься делами, запил. Сестра пыталась его образумить, но всё было тщетно. Он отправил её учиться в какой-то пансион, подальше от себя, от своих бед, от своего безумия. А сам искал забвения. В вине, в картах, в женщинах. Но ничто не помогало.
И тогда он решил сыграть в игру. Вступил в Лигу Вольных Игроков.
— Ты хоть знаешь, что это такое? — спросил он, и я впервые за вечер услышал в его голосе не страх, а что-то вроде злого превосходства. Так говорят люди, побывавшие на войне, с теми, кто её не видел. — Нет, ты слышал. Все слышали. А знаешь?
Я знал то, что знали все: Лига — единственное, что в королевстве полностью оправдывает убийство человека, неважно, какого он рода или ранга. Волк рассказал остальное.
Каждый, кто подписал контракт, проходит четыре охоты. В первой он охотник. Во второй и третьей — дичь. В четвёртой — снова охотник. Тот, кто выживет во всех четырёх, получает из королевской казны столько, что хватит выкупить любые долги, и славу, и право выйти. Навсегда. Стать свободным. Волк сказал это слово так, будто пробовал его на зуб.
— А если не хочешь четвёртой? — спросил я. — Если наигрался?
— Нельзя. — Он налил себе, не глядя. — Вступивший в Лигу не выходит из неё по своей воле. Можно трижды попросить отсрочку. Три раза Лига терпит. На четвёртый ты становишься дичью без предупреждения. Без права спрятаться. Таких находят в собственной постели. Тихо. Мирно. Без шума.
Дичь, объяснил он, не знает, кто её охотник. Ей запрещено нападать первой. Она может только ждать, прятаться, ставить капканы, нанимать двойников, если есть на что. Зато её предупреждают: конверт с печатью приносят в тот же день, когда охотнику объявляют охоту, и у тебя есть две недели форы, прежде чем ему назовут твоё имя, и ты знаешь, что на тебя открыта охота. Охотник же получает всё: имя, привычки, слабости, страхи своей жертвы. И право первого удара. Любым способом. Но если первый удар не удался, если дичь выжила — она получает право ответить. И тогда всё меняется.
— Справедливо, — сказал Волк без улыбки. — Они называют это справедливым. И знаешь, самое страшное, Лео? Когда подписываешь, оно и правда кажется справедливым.
Первую свою охоту он выиграл. Легко, играючи. Его «дичь» оказалась каким-то мелким чиновником, трусливым и ничтожным. Волк заколол его, как свинью, даже не вспотев. Он сказал это ровно, глядя в бокал, и я понял, что он говорит это ровно уже много ночей подряд, самому себе, и что у него не получается. А потом всё вернулось на круги своя. Тоска, отчаяние, бессмысленность. И ожидание. Ожидание следующей игры.
И вот дождался. Курьер, невольный вестник смерти, принёс ему уведомление. Он — «дичь». На него открыта охота. И он, кажется, знал, кто его «охотник».
— Кто? — спросил я.
Он посмотрел на меня долго. Потом на арбалет. Потом снова на меня.
— Тот, кто придёт, — сказал он. — Тот, кто придёт, тот и будет.
Он готовился. Распустил слуг, потому что слуга, купленный охотником, страшнее самого охотника. Нанял каких-то сомнительных типов, которые должны были следить за всеми новоприбывшими в окрестностях замка: это их взгляд я поймал на аллее. Пытался раздобыть денег на двойников. Но денег не было. Ни гроша. Он заложил последнее — материнское серебро, то самое, что стояло сейчас передо мной на столе, — и выкупил обратно, потому что Хвостик плакала. Так он и сказал: «потому что Хвостик плакала», и в этом было всё, что осталось от графа Альди.
Он ждал. Не боялся — я это видел: он был из тех, кто в засаде злится, а не дрожит. И пил. Не чтобы заглушить — чтобы не спать: спящего берут. И когда я приехал, он был уверен, что это он. Что это я — его «охотник». Не потому, что я похож на охотника. Потому что за две недели он решил не верить никому, и это решение он держал, как держат оборону, — до конца, не делая исключений.
Рассказывая всё это, Волк то и дело прикладывался к бутылке — ровно, как прикладываются к делу, — и я видел, что он не пьянеет. И в глазах его, покрасневших и воспалённых, я видел не только страх. Но и зависть. Зависть ко мне — другому, здоровому, удачливому. Ко мне, у которого, как ему казалось, всё было хорошо.
Я пытался его отвлечь, разговорить. Рассказывал о столичной жизни, о балах и интригах, о своих похождениях. Вспоминал наше детство, наши игры, наши проказы: как мы подожгли стог и неделю ходили с обожжёнными бровями, как Эжен искал нас с собаками, когда мы ушли в лес за «драконом», как Хвостик, шести лет от роду, укусила сына мельника за то, что тот обозвал Волка нищим. И, кажется, мне это удалось. Волк оживился, начал улыбаться, шутить. Даже Хвостик, всё это время сидевшая за столом молча, словно тень, и не сводившая с меня глаз, кажется, немного оттаяла. Один раз она рассмеялась — коротко, по-детски, зажав рот ладонью, — и Волк посмотрел на неё так, будто увидел солнце.
Мы пили, ели, смеялись. И мне на какое-то время показалось, что всё ещё может быть хорошо. Что мы, как в старые добрые времена, справимся со всеми бедами. Что мы…
— Оставайся, — сказала Хвостик, когда свечи догорели до половины. — Хоть на ночь. Хоть на неделю. Он не спит вторую неделю. При тебе, может быть, уснёт.
Я хотел остаться. Я уже открыл рот, чтобы сказать «конечно». Но Волк опередил меня.
— Нет. — Он сказал это трезво и спокойно, как говорят о решённом. — Уезжай, Лео. Завтра же. Послушай меня, а не сестру. Я сейчас не доверяю никому. Не потому, что ты — потому что не могу себе позволить доверять: тот, кто позволит, — мёртв. Если ты останешься, я буду смотреть на тебя через прицел каждую ночь, и однажды рука сделает это раньше головы. Я не хочу убить тебя по ошибке. И я не хочу, чтобы это оказался ты, — ты понимаешь, о чём я, и не спорь. — Он положил ладонь на арбалет, не как на оружие, как на стол. — И второе. Я готов. У меня всё продумано: люди на дорогах, капканы на аллее, я не езжу одним путём дважды, я не сплю там, где спал вчера. Один я знаю, кто где стоит. Двое — это уже не засада, это гости. Уезжай. Тётка Аделаида звала тебя в Тихую Заводь ещё на прошлую Пасху — поезжай к ней, это два дня отсюда. Если что-то будет нужно, я пришлю весточку через Эжена. Дай мне месяц. Столько у него по правилам. Если всё обойдётся, я сам приеду за тобой и мы напьёмся как не напивались в корпусе.
Я спорил. Он не уступил. Я никогда не умел с ним спорить, когда он был прав, а он был прав: человек, который две недели не спит, чтобы не проспать, не может позволить себе второго человека в доме. Я пообещал уехать к тётке и ждать. Он пообещал прислать Эжена, если что. Мы обменялись этими обещаниями, как в детстве обменивались ножами, и это была честная сделка.
Но, прощаясь с Волком и его сестрой, я не мог отделаться от ощущения безнадёжности. Хвостик стояла на крыльце с фонарём, и свет его дрожал, потому что дрожала рука. Волк не вышел. Он смотрел из окна кабинета, и я знал, что арбалет лежит на подоконнике, и что он не опустит его, пока я не скроюсь за поворотом, — не потому, что не верит мне, а потому, что решил не верить никому и держит слово. Словно над ними, над этим старым, обветшалым замком нависла какая-то тёмная, зловещая сила. Сила, которую я не мог ни понять, ни победить.
Ветер шёл шагом, и я не подгонял его. Оглянулся я один раз. Фонарь на крыльце всё ещё горел.
Глава 4. Крах надежд
РудольфИзвестие настигло меня, когда я, стиснув зубы, гостил у дальних родственников в поместье с издевательски-умиротворяющим названием «Тихая Заводь». Какая горькая ирония! Тишиной там и не пахло. Тётушка Аделаида, упокой, Господи, её неуёмную душу (хотя, зная её вздорный нрав и любовь к интригам, сильно сомневаюсь, что ей уготовано место в раю), была женщиной деятельной. Чересчур деятельной, чтоб её! Балы, охоты, званые обеды, приёмы, визиты, сплетни, сватовство, пересуды. Тётушка вставала в шесть, и с этой минуты дом жил так, будто в нём тушат пожар. Она сватала мне трёх племянниц соседей за первую неделю, и все три, надо отдать ей должное, были одинаково румяны, одинаково молчаливы и одинаково смотрели на мои сапоги, будто там было написано моё состояние. От её нескончаемого, бьющего через край пыла, от её пронзительного, как у рыночной торговки, голоса, от бесконечной череды напудренных париков, шелестящих юбок и приторно-сладких улыбок у меня к концу недели разболелась голова, и единственным моим желанием, навязчивой идеей, стало сбежать. Сбежать куда угодно, хоть к чёрту на рога, в самое пекло, лишь бы не видеть, не слышать, не чувствовать всего этого.
Я считал дни. Волк просил месяц. Прошло девять дней, и каждый вечер, ложась в перину, пахнущую тётушкиной лавандой (в Тихой Заводи лавандой пахло всё, даже собаки), я вычитал ещё один и говорил себе число, и число не кончалось.
На десятый день приехал Эжен. Не с письмом — сам, верхом, и это было хорошо: Эжен верхом означало, что Волк жив и что случилось что-то, о чём не пишут. Случилось вот что. Позапрошлой ночью на Волка напали. Один человек, с ножом, на аллее, когда Волк возвращался от дозорных. Волк убил его — коротко, ножом же, как учили нас обоих. Нападавшего никто не знал: выглядел как бродяга, из тех, что ночуют по сараям, с десятью ливрами в кармане. По правилам Лиги это было первое нападение охотника, и оно не удалось. С этой ночи Волк — дичь, получившая право ответа, а охотник, кто бы он ни был, — человек, который рискует, подойдя ещё раз. Волк передавал мне через Эжена то, что не стал бы писать: «Всё, Лео. Он пришёл и промахнулся. Теперь моя очередь, и он это знает. Сиди у тётки. Через десять дней — день памяти матери; я поеду к ней на могилу, как езжу каждый год, а после заеду за тобой, и мы напьёмся». Эжен передал это слово в слово, как передают приказ, и добавил от себя одно: «Он спит. Первый раз за три недели спит».



