Одиночество в высшем обществе

- -
- 100%
- +
Джек успешно водворил птенца в гнездо. Все вздохнули с облегчением, зааплодировали. Но когда суматоха улеглась и все пошли к экипажам, Оливия обнаружила, что её шаль, аккуратно сложенную, несёт Роберт. Она была явно вытерта о траву, но чиста.
— Я не мог позволить, чтобы улики вашего бунта попали в чужие руки, — сказал он, возвращая её. Их пальцы снова встретились. — Сегодня вы рискнули репутацией ради Сороченка. Завтра, чего доброго, решитесь на что-то большее.
— А вы? — спросила она, глядя ему прямо в глаза. — Вы сегодня стояли рядом. Не для вида. Чтобы… чтобы меня не толкали.
Он замолчал, и в его глазах бушевала внутренняя борьба.
— Не ищите во мне рыцаря, Оливия, — наконец выдохнул он, впервые назвав её по имени. Это прозвучало как признание и как предупреждение. — Я тот, кто поджигает мосты. И я могу сжечь заодно и ваш.
— Мои мосты, — прошептала она, — уже давно тлеют изнутри. Возможно, нам нужен один и тот же огонь, чтобы от них избавиться.
Они не сказали больше ни слова. Он помог ей подняться в экипаж, его прикосновение было кратким и жгучим. Лорд Честертон, наблюдавший с другого конца поляны, нахмурился. Сэр Артур что-то неодобрительно говорил жене.
А над Лондоном, возвращавшимся к своим дымным сумеркам, сгущались тучи. Буря, которую они оба чувствовали, уже не была метафорой. Она приближалась, неся с собой запах озона и неотвратимость выбора. И в центре этого зарождающегося урагана стояли они двое — враги, союзники, единственные зрители в театре друг друга, готовые на всё, лишь бы пьеса наконец сменилась.
Глава 4
Лондон погрузился в состояние удушливой, тягучей жары, предшествующей грозе. Воздух, густой и влажный, словно пропитанный расплавленным свинцом, обволакивал город, делая каждое движение усилием. Солнце, скрытое за плотной пеленой медного цвета туч, не давало света, лишь источало нестерпимый жар. Листья на деревьях в Гайд-парке висели безжизненно, покрытые слоем пыли. Темза текла лениво и мутно, отражая свинцовое небо. Весь город замер в тяжком, тревожном ожидании, будто природа затаила дыхание перед вздохом колоссальной силы. В этом знойном мареве даже звуки приглушались — стук копыт по булыжнику, отдалённые крики разносчиков, всё тонуло в густом, неподвижном воздухе. Запах нагретого камня, конского навоза и увядающих цветов в скверах смешивался в один тяжёлый, предгрозовой аромат.
В такие дни Оливия казалась особенно хрупкой и неземной. Её фигура, высокая и изящная, была воплощением грации. Каждое её движение, будь то поворот головы или лёгкий взмах руки, обладало отточенной, почти музыкальной плавностью. Её лицо, обрамлённое волнами густых волос цвета тёмного мёда с рыжеватыми отсветами, напоминало работу тончайшего фарфора. Высокий, чистый лоб, тонкие, идеально очерченные брови дугой и длинные ресницы, отбрасывавшие тени на щёки. Но главным чудом были её глаза — огромные, миндалевидные, цвета фиалок в сумерках, глубокие и выразительные. В них жила целая вселенная: мечтательность, острый ум, скрытая печаль и вспышки неподдельного, живого огня. Прямой, изящный нос и губы — не полные, но чётко очерченные, естественного нежно-розового оттенка, — складывались в выражение сдержанной, внутренней сосредоточенности. Её кожа была бледной, почти фарфоровой, с лёгким, едва уловимым румянцем на скулах, который проявлялся лишь при волнении. Она носила платья пастельных, приглушённых тонов — лавандовые, нежно-зелёные, цвета утреннего неба, — которые лишь подчёркивали её хрупкую, почти эфирную красоту и контрастировали с тёмными волосами, уложенными в сложную, но элегантную причёску с несколькими непослушными локонами у шеи.
Роберт же был полной противоположностью, высеченной из более тёмного и бурного мрамора. Он был высок и строен, но в его осанке чувствовалась не аристократическая выправка, а природная, хищная грация и скрытая мощь. Его волосы, цвета воронова крыла с синеватым отливом, всегда были слегка взъерошены, будто он только что вышел из схватки с ветром. Они падали на высокий лоб непослушной прядью, которую он постоянно отбрасывал назад резким движением головы. Черты его лица были резкими, дерзкими: тёмные брови, под которыми горели глаза — пронзительные, цвета штормового моря, серо-стальные с золотистыми искорками. В них читались насмешка, скука, вызов и глубокая, тщательно скрываемая ярость. Прямой, решительный нос, резко очерченные скулы и упрямый подбородок с едва заметной ямкой. Его губы, тонкие и выразительные, чаще всего были поджаты в полупрезрительную усмешку, но могли неожиданно смягчиться, открываясь для редкой, искренней улыбки, которая преображала всё его лицо. Он носил тёмные, строгие костюмы, но всегда с лёгким намёком на небрежность — расстёгнутый воротник, чуть сдвинутый набок галстук, — словно бросая вызов самой идее безупречности.
Их случайные встречи в этом душном мареве стали учащаться, словно магнитная буря сводила их пути. В картинной галерее на Беркли-сквер они оказались перед одним полотном — мрачным пейзажем с грозовым небом.
— Предсказуемо, — произнёс Роберт, не глядя на неё, его голос был низким и немного хрипловатым. — Вы тянетесь к драме даже на холсте, мисс Хартфорд. Ищете инструкцию по применению?
Оливия, не отводя взгляда от бури на картине, ответила с ледяной вежливостью:
— Я изучаю игру света перед катаклизмом, мистер Честертон. Искусство предчувствия. Вам, я полагаю, знакомо лишь искусство его провокации.
Их взгляды встретились в отражении стекла, защищавшего картину. В его стальных глазах вспыхнул азарт, в её фиалковых — холодный вызов. Они стояли так несколько секунд, разделённые пространством зала и невидимой, натянутой струной взаимного притяжения и отторжения.
В библиотеке клуба, куда её отец привёл её «для вида», их пальцы снова едва не соприкоснулись, тянусь к одному тому исторических хроник. Она резко отдёрнула руку, будто обожглась.
— Кажется, наши вкусы снова совпадают, — пробормотал он, слишком близко наклонившись, чтобы его не услышали другие. От него пахло дорогим табаком, кожей и чем-то опасным, как запах озона перед грозой. — Хотя я искал главу о дворцовых переворотах. Более… наглядное руководство.
— А я — о последствиях таких переворотов, — парировала она, отступая на шаг, но не опуская глаз. — Они обычно плачевны для всех участников, особенно для наивных заговорщиков.
— Наивность — не ваш порок, Оливия, — прошептал он, и её имя на его устах прозвучало как обвинение и признание одновременно. — Ваш порок — это страх. Красивый, застеклённый, но страх.
Она не ответила, лишь побледнела ещё больше, развернулась и ушла, чувствуя, как его взгляд прожигает ей спину.
Злость отцов копилась, как электричество в тучах. Сэр Артур Хартфорд, заставший дочь у окна, задумчиво смотрящей в сторону, где вдали виднелись конюшни Честертонов, устроил ей допрос за чаем.
— Этот молодой Честертон, — начал он, откладывая газету, и его голос, всегда ровный и сухой, зазвенел, как лезвие. — Я наблюдал. Он ищет твоего общества с настойчивостью, недостойной джентльмена. А ты… ты отвечаешь. Не словами — взглядами. Эта глупая, наигранная игра в кошки-мышки.
— Отец, я… — начала Оливия, но он резко перебил её.
— Молчи! Я не слеп. Я вижу эту глупую, дешёвую вспышку в твоих глазах. Влюблённость. В такого! В ветреника, в позёра, который промотает состояние отца на скачках и картах! Он — плохая инвестиция, Оливия. Очень плохая. И я не позволю тебе вложить в него нашу репутацию, наш капитал, твоё будущее. Ты поняла меня? Да, я думал о вашем союзе, но теперь понял, что он не серьезен.
Его слова, холодные и расчётливые, как удар скальпелем, ранили глубже любой грубости. Слёзы, горькие и унизительные, выступили на её глазах, но она не позволила им скатиться, лишь сжала пальцы в кулаки так, что ногти впились в ладони.
— Я — не инвестиция, отец, — выдохнула она, и её голос, тихий и дрожащий, был полон отчаянной смелости. — Я — ваша дочь.
— Ты — наследница, — безжалостно поправил он. — И твои чувства — это валюта, которую тратят с умом, а не разбрасывают по первому ветреному поводу. Забудь его. Или я помогу тебе забыть.
В особняке Честертонов буря разразилась за обедом. Лорд Альфред, получивший от своих осведомителей отчёт о «слишком частых случайностях», обрушил на сына всю тяжесть своего презрения.
— Хартфордша? — его голос гремел, заставляя дрожать хрусталь на столе. — Ты решил позабавиться с дочерью моего потенциального партнёра? Идиот! Ты думаешь, я не вижу, как ты кружишь вокруг неё, как голодный волк? Но это не лес, Роберт! Это деловой мир! Одна ошибка, один намёк на скандал — и миллионы рухнут!
Роберт сидел, откинувшись на спинку стула, с мертвенной, холодной усмешкой на лице.
— Успокойтесь, сэр. Я просто развлекаюсь. Она забавная — холодная, как статуя, но, если присмотреться, в глазах трещинки. Интересно, что будет, если её уронить.
Эта фраза, жестокая и циничная, сказанная специально, чтобы ранить отца и самого себя, повисла в воздухе. Но лорд Альфред не купился.
— Не ври мне! — проревел он, ударив кулаком по столу. — Я видел, как ты на неё смотришь! Не как на игрушку. Как на… на родственную душу. Это хуже, чем простой флирт. Это — слабость. А слабость в нашем мире ведёт к краху. Оставь её. Или, клянусь, я отрежу тебя от всего. От наследства, от имени, от этого города. Будешь нищим, и тогда посмотрим, будет ли тебя интересовать глубина взгляда какой-то барышни! Тем более, ее отец уже плохо смотрит на тебя. Он считает тебя опасным потомком.
Роберт встал, и его лицо исказила такая ярость, что даже лорд Альфред на миг отступил.
— Может, я и хочу быть нищим! Может, это имя, этот дом, вы — всё это та клетка, которую я мечтаю сжечь дотла! И она… она просто ещё один прут в этой решётке, только позолоченный!
Он выбежал из столовой, хлопнув дверью с такой силой, что звенели стёкла в буфете. Но в его собственных глазах, когда он остался один в темноте кабинета, стояли не слёзы ярости, а слёзы бессилия и странной, непонятной ему самому боли — боли от того, что он назвал её «прутом», солгал в лицо отцу и, главное, самому себе.
А гроза всё не приходила. Воздух сгущался, наливаясь свинцовой тяжестью. Две души, измученные зноем внешним и внутренним, метались в своих позолоченных клетках, чувствуя, как стены смыкаются, а единственный луч понимания исходит от того, кого они должны ненавидеть. И когда первые тяжёлые капли, наконец, упали на раскалённые камни мостовой, зашипев и испарившись в мгновение, это было похоже не на облегчение, а на начало долгого, беспощадного потопа.
Глава 5
Первые тяжёлые капли дождя, упав на раскалённые камни, не принесли облегчения. Они шипели и тут же исчезали, словно слезы, пролитые впустую. Воздух оставался густым, теперь уже пропитанным запахом мокрой пыли и озона. Лондон затянулся серой, слезливой пеленой, в которой тонули очертания зданий и деревья, похожие на размытые акварельные пятна.
Оливия стояла у окна в гостиной, одетая в платье из бледно-серого муслина с высоким воротником, отделанным кружевом. Оно было скромным, почти аскетичным, и казалось, вбирало в себя весь унылый свет дождливого дня. Её пальцы бесцельно перебирали складки шторы из тяжёлого бархата цвета запёкшейся крови. За окном мир растворился в потоках воды, и это было похоже на её собственное состояние — чёткие границы расплылись, оставив лишь смутную, тревожную тоску. Мысли об отцовских словах жгли, как раскалённые угли: «инвестиция», «валюта», «плохая сделка». Она чувствовала, как внутри неё медленно, но верно что-то твердеет, превращаясь в холодный, неприступный лёд. Неприятие всего — этой комнаты, этих условностей, самой себя, покорно принимающей свою роль, — поднималось к горлу горьким комом.
Роберт в это время скакал по промокшим полям за городом, под проливным дождём. Его тёмно-синий редингот, намокший, потемнел до черноты, прилип к плечам. Вода стекала с полей его цилиндра, смешиваясь с дождём на лице. Он гнал лошадь безжалостно, пытаясь загнать внутреннюю бурю, выжечь ярость и то унизительное чувство слабости, что пробудила в нём Оливия. Каждое слово отца — «слабость», «крах» — отдавалось в висках молотом. Он ненавидел эту игру, ненавидел ожидания, ненавидел себя за то, что эта хрупкая девушка в бледных платьях стала для него не просто забавой, а разрывом снаряда, вскрывшим все его собственные фальшивые укрепления.
Их предпоследняя встреча произошла в Британском музее, под сводами, где царила гробовая тишина, нарушаемая лишь эхом шагов. Дождь хлестал по высоким окнам. Оливия была с мисс Кларой, рассматривая античные бюсты. На ней было платье цвета морской волны, а на плечи накинута ажурная шаль из кремовой шерсти. Она казалась частью этого холодного, мраморного мира — прекрасной, но безжизненной.
Он появился из-за колоннады неожиданно, как всегда. В тёмном костюме, без верхней одежды, с каплями дождя в тёмных волосах. Увидев её, он остановился, и его лицо, обычно искажённое насмешкой, на мгновение стало просто усталым.
— Мисс Хартфорд. Ищете среди развалин образцы для подражания? — его голос прозвучал глухо в пустом зале.
Она обернулась, и её фиалковые глаза встретились с его взглядом. В них не было прежнего вызова, лишь глубокая усталость и что-то вроде смирения, которое злило его больше любой насмешки.
— Я ищу следы цивилизаций, которые считали себя вечными, мистер Честертон. И не нашла их. Только пыль. Это успокаивает.
Мисс Клара, почуяв напряжение, тактично отошла к следующей витрине.
Роберт приблизился, и запах мокрой шерсти, кожи и дождя от него накрыл её. Он всегда пахнул движением, свободой и опасностью.
— Вы говорите, как будто вам отмерено всего несколько дней, — сказал он тихо, почти беззвучно. — Что случилось? Ваш отец провёл с вами беседу?
Она не стала отрицать. Кивнула, глядя на трещину в мраморном лице какой-то римской матроны.
— А ваш?
— О! Мы взаимно осыпали друг друга комплиментами, — он усмехнулся, но в усмешке не было веселья. — Он считает тебя моей слабостью. Ошибкой в расчётах.
Слово «слабость» задело её. Она резко подняла на него глаза.
— А я? Я для вас слабость, мистер Честертон?
Он замер, его стальные глаза впились в неё с такой интенсивностью, что ей стало трудно дышать.
— Вы — землетрясение под фундаментом моей тюрьмы, Оливия. И я не знаю, что страшнее — обрушение или вечное заточение.
Она содрогнулась, услышав своё имя.
— Тогда, возможно, нам стоит прекратить рыть. Чтобы не погребли себя заживо.
— Слишком поздно, — прошептал он. — Трещина уже прошла. И по ней сочится свет. Проклятый, невыносимый свет.
Он не попрощался, резко развернулся и зашагал прочь, его шаги гулко отдавались под сводами. Оливия осталась стоять, прижимая ладонь к груди, где сердце билось с безумной силой, словно пытаясь вырваться из клетки рёбер.
Он остановился и вернулся назад. Остановился в шаге от нее долго смотрел ей в глаза потом резко взял её руку, поцеловал и не сказав ни слова ушел прочь.
Последняя встреча перед бурей случилась на музыкальном вечере в одном из аристократических салонов. Воздух был густ от запаха пудры, духов и воска. Оливия, в платье из бледно-лилового атласа, с жемчужной нитью на шее, сидела рядом с матерью, стараясь не смотреть на вход. Но она всегда чувствовала его появление. Ещё до того, как раздавался шёпот, до того, как головы поворачивались в его сторону, по её спине пробегала волна жара, а воздух вокруг, казалось, сгущался и начинал вибрировать.
Он вошёл, когда уже начали играть. В безупречном чёрном фраке, который сидел на нём с вызывающей небрежностью. Его взгляд, холодный и оценивающий, скользнул по залу и на мгновение зацепился за неё. Она почувствовала это как физическое прикосновение. Всё её существо напряглось, каждое чувство обострилось. Она улавливала его присутствие в каждом звуке, в каждом движении воздуха — доминирующее, неоспоримое, как закон природы.
Он не подошёл. Занял место в дальнем углу, но его внимание, тяжёлое и неотрывное, она ощущала на себе весь вечер. Когда она поднималась, чтобы поправить шаль, его взгляд следил за плавным изгибом её руки. Когда она тихо отвечала на вопрос соседки, ей казалось, он читает по губам. Это было невыносимо и пьянящем. Неприятие всего этого фарса, этой музыки, этих людей достигло в ней апогея, и единственной реальностью в этом вымышленном мире был он — её враг, её союзник, её землетрясение.
На следующее утро сэр Артур Хартфорд, наблюдавший за дочерью с ледяной внимательностью, принял решение. За завтраком, под аккомпанемент стука дождевых капель о стекло, он положил нож и вилку.
— Твои нервы расстроены, Оливия. Ты бледна, потеряла аппетит. Лондонский воздух и светская суета тебя истощают. Тётя Агата в Бате писала, что скучает. Минеральные воды и покой пойдут тебе на пользу. Ты поедешь к ней. Завтра.
Это был приговор, произнесённый спокойным, безапелляционным тоном. Оливия даже не нашла сил протестовать. Она лишь опустила глаза в тарелку, чувствуя, как последняя надежда, даже не сформулированная до конца, угасает в ней. Поездка в Бат была изящной ссылкой, началом конца.
Но судьба, насмешливая и жестокая, подарила им прощальный бал. Последний в сезоне, пышный и яркий, будто наперекор хмурой погоде. Бальный зал сиял тысячами свечей, отражавшихся в хрустальных люстрах и позолоченных зеркалах. Оливия была в платье цвета слоновой кости, расшитом серебряными нитями, которые мерцали при каждом движении, словно лунный свет на воде. Её волосы были убраны высокой причёской, оставляющей открытой длинную, изящную линию шеи. Она была прекрасна, как видение, и холодна, как статуя из этого же серебра.
Её карточка для танцев, привязанная тонкой серебряной нитью к запястью, быстро заполнялась именами. Кавалеры, привлечённые её красотой и слухами о скором отъезде, выстраивались в очередь. Она механически улыбалась, кивала, позволяла вести себя в танце, но её взгляд был пустым, устремлённым куда-то внутрь себя.
И тогда появился он. Роберт Честертон вошёл в зал, и пространство вокруг него будто сжалось. Он был в тёмно-синем, почти чёрном фраке, который отливал бархатом. Его взгляд, горящий и мрачный, сразу же нашёл её в толпе. Он шёл через зал, не обращая внимания на приветствия, его цель была очевидна для всех.
Подойдя к ней в тот момент, когда она только что закончила танец с каким-то молодым графом, он, не говоря ни слова, взял её маленькую, изящную руку. Его пальцы были тёплыми и твёрдыми. Не глядя на неё, он другой рукой сорвал с её запястья карточку для танцев. Безжалостным движением он разорвал её пополам, а затем ещё и ещё, пока от неё не остались лишь клочки посеребрённой бумаги, упавшие к её ногам.
В зале воцарилась шокированная тишина. Оливия, онемев, смотрела то на его суровое, прекрасное лицо, то на обрывки у своих ног. Сердце в её груди замерло, а затем забилось с такой силой, что она боялась, его услышат все.
— Этот танец, — его голос, низкий и властный, прозвучал абсолютно чётко в тишине, — мой.
Оркестр, будто повинуясь его воле, заиграл вальс. Роберт, не выпуская её руки, повёл её на середину зала. Его движение было не приглашением, а повелением. И она, не в силах сопротивляться, не желая сопротивляться, сделала шаг навстречу.
Он обнял её за талию, его ладонь жгла даже через слои ткани. Их свободные руки соединились. И они закружились. Это не был танец. Это было падение, полёт, битва и капитуляция одновременно. Он вёл её уверенно, сильно, почти грубо, и она следовала за ним, её тело, вымуштрованное годами уроков, двигалось в идеальном согласии с его порывами.
Он был так близко. Она чувствовала исходящее от него тепло, улавливала его запах — дорогого мыла, свежего белья, кожи и чего-то неуловимого, сугубо мужского, доминирующего, от чего у неё кружилась голова. Её собственный аромат — фиалок и миндаля — должно быть, достигал его, потому что его пальцы слегка сжали её талию, а взгляд, прикованный к её лицу, стал ещё темнее, ещё интенсивнее.
Они не говорили. Они просто смотрели друг другу в глаза. В его стальных глубинах бушевала буря — ярость, боль, отчаянное желание и прощание. В её фиалковых глазах таял лёд, обнажая бездонную, испуганную нежность и такую тоску, что ему захотелось сжать её ещё крепче, спрятать от всего мира.
Круги вальса уносили их от любопытных взглядов, от шепота, от всего. В этот миг существовали только они двое, музыка, мерцание свечей и сокрушительное понимание того, что это — последний танец. Последняя точка соприкосновения их миров перед неизбежным расставанием.
Когда последние аккорды вальса затихли, они замерли. Его рука ещё лежала на её талии, её пальцы всё ещё покоились на его плече. Воздух между ними трепетал от невысказанных слов, от несовершённых поступков. Он медленно, будто против своей воли, опустил её руку и отступил на шаг. Его лицо снова стало холодной, непроницаемой маской.
— Прощайте, мисс Хартфорд, — произнёс он так тихо, что услышала только она. — Желаю вам… целебных вод в Бате.
И прежде чем она смогла что-то ответить, он повернулся и затерялся в толпе, оставив её одну в центре зала, среди обрывков её разорванной карточки, под испепеляющими взглядами всего света, с сердцем, разбитым на тысячи осколков, каждый из которых отражал его лицо.
Глава 6
Ночь перед отъездом была похожа на долгую агонию. Воздух в особняке Хартфордов застыл, густой и ледяной, пропитанный невысказанными упрёками и молчаливой яростью. Оливия, упаковывая вещи под бдительным оком мисс Клары, чувствовала себя узником, готовящимся к этапу. Каждое платье, аккуратно сложенное горничной, казалось гробом для одной из её несбывшихся надежд.
Ссора грянула за ужином, как внезапный удар грома в замерзшей тишине. Сэр Артур, отпивая бургундское, положил нож с таким звонким стуком, что Оливия вздрогнула.
— Надеюсь, в Бате ты обретёшь не только здоровье, но и благоразумие, — начал он, не глядя на дочь. Его голос был ровным, но каждый звук отточен, как лезвие. — Эта… выходка Честертона на балу сделала тебя посмешищем. Твоё имя теперь на устах у каждой кумушки. Скандал, которого я так опасался, стал реальностью. Ты позволила этому ветренику публично унизить тебя.
— Он не унижал меня, — вырвалось у Оливии прежде, чем она успела подумать. Голос её звучал тихо, но чётко. — Он…
— Он что? — сэр Артур перебил её, и его глаза, холодные, как сталь, наконец устремились на неё. — Он показал всем, что ты — его собственность, которую можно отобрать, когда вздумается? Что у тебя нет ни воли, ни чувства собственного достоинства, чтобы остановить этот фарс?
— Артур, пожалуйста… — робко начала леди Элеонора, но он резко повернулся к ней.
— Молчи! Это и твоя вина! Ты воспитала в ней эти романтические бредни! Мечты о сцене, о страсти! В нашем мире это не мечты, Элеонора, это — слабоумие! И оно ведёт к краху!
Оливия встала. Всё её тело дрожало, но спина была пряма.
— Я не слабоумна, отец. И мои чувства — не бредни. Они — единственное, что принадлежит мне по-настоящему в этом доме.
Сэр Артур медленно поднялся из-за стола.
— Ничего в этом доме тебе не принадлежит, Оливия. Ни платья на твоём теле, ни драгоценности, ни будущее. Всё это — часть капитала, который я приумножаю. А ты своим поведением этот капитал обесцениваешь. Поездка в Бат — не лечение. Это карантин. Чтобы зараза твоего неповиновения не распространилась дальше.
В её глазах, широко открытых, впервые засверкали не слёзы, а гнев. Чистый, обжигающий гнев.
— Я не зараза. Я — ваша дочь. Или вы уже вычеркнули меня из своих бухгалтерских книг? Я не против!
Его ладонь опустилась на стол с такой силой, что зазвенел хрусталь.
— Довольно! Завтра ты уезжаешь. И вернёшься только тогда, когда тётя Агата напишет, что в твоей голове наконец восторжествовал здравый смысл. А о Честертоне забудь. После этой истории ни один приличный человек, а уж тем более он, на тебя и не взглянет. Ты для него была забавой, игрушкой. Игрушкой, которой он наигрался.



