Катерина. Муж мой единственный (Враг мой любимый 3)

- -
- 100%
- +
— Она останется. Но отныне ни один слуга не примет от вас даже записки с заказом на новые ленты. Вы купили её преданность один раз. Я только что купил обратно.
— Вы гордитесь тем, что богаче пленницы?
— Нет. Тем, что честнее неё.
Я подняла руку, чтобы ударить, но он перехватил запястье. Пальцы сомкнулись поверх ожога, оставленного Николаем, и боль прострелила до плеча.
— Отдайте письмо, — повторила я уже тише.
— Отдайте.
— Вы обещали покой доктору.
— Это моё письмо.
— Написанное в моём доме, моими чернилами, переданное моей служанке.
— Моё сердце тоже принадлежит вам, потому что бьётся под вашим кровом?
Серые глаза сузились.
— Нет. Но вы слишком щедро раздаёте его мужчинам, которые оставляют вас в тюрьме.
Пощёчина обожгла не хуже руки. Я шагнула ближе.
— Он не знал.
— Вы всегда находите оправдания тем, кто причиняет вам боль. Потоцкого простили перед казнью. Никитина оправдываете, хотя он не явился. Когда наступит моя очередь?
— Сразу после вашей смерти.
Чернышев улыбнулся, но пальцы, державшие письмо, побелели.
— Прекрасные строки. Особенно о том, что вы всё ещё его. Боюсь, Григорий Сергеевич их не прочтёт.
Он поднёс край письма к пламени свечи.
— Нет!
Бумага вспыхнула. Я схватила его за запястье, обожгла пальцы, попыталась вырвать лист, но Чернышев удержал. Огонь пожирал мои слова, почерк, слёзы, отпечаток губ. Пепел осыпался между нами чёрным снегом.
— Ненавижу вас, — прошептала я.
— Знаю.
— Я никогда вам не прощу.
— Переживу.
Последний клочок бумаги почернел и упал в камин. Там исчезло моё «люблю», сжалось, свернулось в огне и превратилось в ничто.
Чернышев отпустил мою руку и подошёл к письменному столу. Положил передо мной чистый лист, поправил чернильницу и протянул перо.
— А теперь, Екатерина Павловна, мы напишем графу Никитину другое письмо.
Глава 4
Дом Чернышева оказался крепостью, наряженной дворцом.
Я разложил на столе план, добытый Глебом через архитектора, и уже третий час изучал каждую дверь, окно, лестницу, служебный коридор и проклятую каморку для метёл, будто собирался не выкрасть одну женщину, а взять штурмом Константинополь. За окнами медленно светало. Петербург выплывал из ночи серым, промёрзшим трупом; снег лежал на карнизах, Нева дышала тяжёлым туманом, а свечи в кабинете оплыли до самых подсвечников, наполнив воздух запахом горелого воска.
Я не спал.
Стоило закрыть глаза, видел Катю рядом с Чернышевым. Он распускает её золотые волосы, снимает платье, рассматривает синяки, оставленные другим мужчиной. Она сначала отворачивается, потом позволяет. Благодарит за спасение. Прижимается губами к его руке.
От этих картин ломило кости, будто кто-то засунул под кожу железные прутья и медленно выкручивал их вместе с сухожилиями. Я проходил по комнате, возвращался к плану, снова вставал. В горле пересыхало. Хотелось пить, но один вид графина с вином вызывал тошноту и воспоминание о том, как брат вытирал с моего лица рвоту.
Больше ни капли.
Пока не увижу её.
Потом, возможно, напьюсь так, чтобы забыть ответ.
— Южная стена, — сказал Глеб, проводя пальцем по чертежу. — Здесь сад, затем узкий проезд для хозяйственных повозок. Караул меняется в полночь и на рассвете.
— Откуда знаешь?
— В отличие от тебя, я вчера занимался делом, а не своей печенью.
Он сидел напротив в светлой полотняной рубашке и домашнем камзоле без шитья, но даже после бессонной ночи выглядел так, словно только что вышел к строю. Волков развалился в кресле у камина, положив тяжёлые сапоги на маленькую скамеечку. Скамеечка жалобно скрипела, но держалась — видимо, обладала большим мужеством, чем многие люди.
— Подкупил караульного? — спросил я.
— Поговорил с поставщиком мяса. Он приезжает каждое утро. По его словам, в доме последние дни удвоена охрана.
— Значит, она там.
— Или Чернышев хочет, чтобы ты так решил.
— Опять начинаешь?
Глеб поднял на меня тёмные глаза.
— Я ещё не закончил начинать. Мы не знаем, зачем она ему. Не знаем, добровольно ли остаётся. Не знаем, не устроена ли тебе ловушка.
— Узнаем сегодня ночью.
— Мы никуда сегодня не идём.
Я медленно выпрямился.
— Повтори.
— У тебя служба. Ты не появлялся в полку несколько дней. Орлов уже спрашивал, где тебя носят черти. Если сегодня не явишься, тебя арестуют раньше, чем ты доберёшься до ограды Чернышева.
— Пусть попробуют.
— Обязательно попробуют. Ты дашь им повод, которого только и ждут. Помилованная вдова государственного изменника исчезла, влюблённый в неё офицер врывается в дом дипломата — прекрасное начало нового дела Тайной экспедиции.
— Тогда я приду без мундира.
— Твой характер узнают и голым.
Волков хмыкнул, не открывая глаз.
— Голым его узнают ещё быстрее. Он половине Петербурга представлялся именно в таком виде.
Я швырнул в него перчатку. Василий поймал её у лица и лениво сунул за пазуху.
— Спасибо. Как раз левую потерял.
— Я заберу её, — сказал я Глебу. — Сегодня. Не хочешь помогать — не мешай.
— Это не спасение, Гриша. Ты собираешься украсть женщину, даже не спросив, хочет ли она уходить.
— Хочет.
— Откуда такая уверенность?
— Она любит меня.
Слова прозвучали громко, почти вызывающе. Я сказал их брату, Волкову, пустой комнате, Петербургу за окном — и больше всего самому себе.
Она любит меня.
Любила на корабле, когда лежала подо мной, дрожа и задыхаясь. Любила в имении, когда спрятала раненого, кормила с ложки, касалась губами шрамов. Любила, когда согласилась стать женой.
Любила, когда написала прощальное письмо по приказу Потоцкого.
Значит, могла написать ещё одно.
В дверь постучали.
Пахом вошёл, держа на серебряном подносе небольшой конверт.
— Ваше сиятельство, посыльный доставил.
Я посмотрел на бумагу, и сердце на мгновение остановилось. На воске не было герба — только отпечаток маленькой веточки или цветка. Почерк на конверте принадлежал ей. Я узнал бы эти тонкие, чуть наклонённые буквы среди тысячи других, как узнавал золото её волос в толпе.
«Его сиятельству графу Григорию Сергеевичу Никитину».
Мои пальцы задрожали.
— Кто принёс?
— Молодой человек в сером плаще. Ждать ответа отказался.
Я схватил письмо. Оно пахло дымом, лавандой и чем-то знакомым, едва уловимым. Ею. Я поднёс конверт к лицу, втянул запах так жадно, что Глеб отвёл глаза, будто увидел нечто слишком личное.
— Открой, — сказал он.
— Сам знаю.
Сломал печать. Внутри лежал сложенный вчетверо лист и засушенный лепесток белой розы. Такие цвели у неё в поместье возле озера. Я помнил, как Катя стояла под кустом в ночной сорочке, а белые лепестки цеплялись за золотые волосы.
У меня сдавило грудь.
«Григорий Сергеевич…»
Не «Гриша мой».
Уже первая строка резанула.
Я начал читать.
«Я знаю, что Вы приезжали в крепость после моего исчезновения, и потому считаю необходимым объяснить свой поступок. Я ушла добровольно. Александр Захарович предложил мне защиту в минуту, когда я не могла рассчитывать ни на кого другого, и я приняла её».
Буквы качнулись. Я моргнул, провёл ладонью по лицу и продолжил.
«Не ищите в этом принуждения. Я достаточно пережила, чтобы отличить угрозу от доброго отношения. В доме графа Чернышева я нахожусь по собственной воле и прошу Вас не предпринимать попыток увидеться со мной».
Кто-то внутри меня медленно, с наслаждением вонзил нож между рёбер и повернул.
— Что там? — спросил Волков.
Я не ответил.
«То, что произошло между нами, было ошибкой двух людей, ослеплённых страстью и опасностью. На корабле я нуждалась в помощи и позволила Вам поверить в чувство, которого сама не понимала. В моём имении я была напугана будущим браком и снова ухватилась за возможность бегства. Вы предлагали мне защиту, но Ваша защита всегда требовала, чтобы я отказалась от имени, дома и положения ради Вашей любви».
Я перечитал эту фразу дважды.
Отказалась от имени, дома и положения.
Именно это я предложил ей. Уехать со мной, бросив всё. Я считал себя благородным, потому что собирался жениться, но даже не спросил, хочет ли княжна Соболевская прятаться в Покровском, пока я буду служить, драться, пить и возвращаться к ней, когда мне удобно.
Чернила в нескольких местах расплылись. От слёз? Или вода капнула с пера?
«Вы называли меня продажной, душили, угрожали убить, а затем говорили о любви. Я слишком долго жила рядом с мужчиной, чьи чувства превращались в побои, чтобы добровольно отдать себя другому такому же».
Воздух исчез.
Не хватало. Я распахнул ворот рубахи, но ткань продолжала душить. Перед глазами возникло её лицо на корабле: слёзы, мои пальцы на тонкой шее, страх в синих глазах. Потом спальня в имении, где я прижимал её к постели и требовал сказать, принадлежала ли она Потоцкому.
Другому такому же.
Она сравнила меня с ним.
Нет. Не сравнила — поставила рядом.
И не могла выбрать оружие точнее.
— Гриша, дай письмо, — сказал Глеб.
Я отступил, сжимая лист.
— Не трогай.
— Ты побелел.
— Пошёл вон.
— Дай мне прочитать.
— Это написано мне!
Я заорал так, что свечное пламя задрожало. Пахом у двери вздрогнул. Глеб медленно поднялся, но не приблизился.
Я снова опустил глаза.
«Граф Чернышев ни разу не прикоснулся ко мне без позволения. Он не требует благодарности и не напоминает, чем я ему обязана. Рядом с ним мне впервые спокойно».
Ложь.
Должна быть ложь.
Но страшнее лжи оказалось слово «позволения».
Значит, он спрашивал. Значит, стоял рядом, смотрел своими светлыми глазами и ждал, пока она кивнёт. А она могла разрешить. Позволить коснуться руки, поправить выбившийся золотой локон, провести пальцами по щеке. Позволить то, чего я добивался силой, потому что никогда не умел ждать.
Воображение мгновенно подхватило эту мысль и превратило в пытку. Я увидел Чернышева возле её постели. Катя сидит перед зеркалом в одной сорочке, тонкая ткань просвечивает на груди, волосы рассыпаны по спине. Он вынимает из них шпильки одну за другой. Она смотрит на него в отражении и не отстраняется. Потом сама развязывает тесёмки у ворота.
Меня затрясло.
Я представил его губы на её шее — там, где прежде оставлял следы я. Представил ладонь на округлой белой груди, которую столько раз видел во сне. Представил, как она выгибается навстречу уже не мне, как кусает губы, как произносит чужое имя тем же задушенным голосом, которым шептала «Гриша мой».
Внутри словно распахнули живот ржавым крюком. Я согнулся, прижимая кулак к солнечному сплетению, но видения не исчезли. Наоборот — стали ярче, мерзостнее, подробнее. Чернышев входит в неё, а Катя обнимает его ногами. Чернышев доводит её до того крика, который я так и не успел услышать. Он получает всё, что предназначалось мне, и даже не должен для этого драться, угрожать или истекать кровью.
— Он её трогал, — прохрипел я.
— В письме сказано обратное, — осторожно произнёс Глеб.
— Там сказано: без позволения не трогал. Значит, с позволения мог.
Волков выругался.
— Ты сейчас сам себя сожрёшь, мальчишка.
— Лучше себя, чем его. Пока.
Я схватил нож для писем и вонзил в столешницу. Лезвие задрожало.
— Если он видел её без одежды, я вырежу ему глаза. Если целовал — отрежу губы. Если она позволила ему лечь с собой…
Голос оборвался. Я не смог произнести. Даже слова казались осквернением.
— Что тогда? — спросил Глеб.
Я посмотрел на него, и брат, видимо, увидел в моём лице ответ.
— Тогда мне придётся убить его, её и себя, — прошептал я. — И не знаю, с кого начну.
В комнате стало тихо. Даже Волков не нашёл колкости.
Но почерк её. Слова её. Только Катя знала, что я сжимал ей горло. Только она могла назвать мою любовь второй тюрьмой.
«Я не прошу Вас простить меня. Прошу оставить в покое. Возможно, со временем я приму предложение Александра Захаровича и стану его женой. Он относится к моему прошлому с уважением и не считает кровь отца преступлением дочери».
Я почувствовал вкус крови. Прикусил губу так сильно, что прокусил насквозь.
Стану его женой.
Предложение уже сделано.
Наверняка она сидела рядом, пока писала. В его комнате, за его столом. Может быть, в одном халате после ночи, проведённой в его постели. Он гладил её золотые волосы, а она подбирала слова, чтобы отрезать меня от себя, как ненужную, сгнившую часть тела.
«Не приезжайте. Не унижайте ни себя, ни меня сценами ревности. Вы молоды, красивы и свободны. Княжна Завадская сможет дать Вам то, чего не могла дать я: достойную семью без позора и проклятого прошлого».
Внизу стояла подпись.
«Екатерина Потоцкая».
Не Соболевская.
Не моя Катя.
Она подписалась именем человека, которого казнили вчера, словно нарочно напомнила: женой Николая была, женой Чернышева станет, а мне не принадлежала никогда.
Лист затрясся в руках. Потом я услышал хруст и понял, что сжал его в кулаке.
— Ну? — Волков поднялся. — Что эта дура написала?
Я посмотрел на него и не смог произнести ни слова. Если открою рот, из меня выйдет не голос — вой. Тот самый, которым старый Потоцкий провожал племянника на плаху.
Глеб подошёл и разжал мои пальцы. На этот раз я не сопротивлялся. Он разгладил письмо на столе, прочитал. Лицо оставалось неподвижным, лишь возле рта появилась глубокая складка.
Пока брат читал, я стоял напротив, точно обвиняемый перед судьёй, и следил за движением его глаз. Вот он дошёл до слов о корабле. Вот задержался на сравнении с Потоцким. Вот прочёл о будущем браке. Мне хотелось вырвать лист, но одновременно хотелось, чтобы Глеб увидел каждую строку. Чтобы знал: меня не просто отвергли — меня раздели, поставили перед близкими нагим и перечислили все уродства, которые я так старательно называл любовью.
В дверь заглянул Пахом.
— Ваше сиятельство, прикажете подать завтрак?
— Вон, — сказал я.
Он исчез. На подносе остался маленький нож для писем. Тонкий, с перламутровой рукоятью. Я взял его и провёл остриём по подушечке большого пальца. Кожа разошлась, выступила кровь.
— Положи, — приказал Глеб.
— Боишься, что зарежусь?
— Боюсь, что испортишь хороший нож своим дешёвым представлением.
Я нажал сильнее. Боль была простой, честной, почти приятной. Она не лгала, не обещала любви, не прятала за словами чужие руки.
— Знаешь, что самое мерзкое? — спросил я. — Она права.
— В чём?
— Во всём. Я душил её. Угрожал. Называл продажной. Каждый раз, когда она не давала мне желаемого ответа, я хватал сильнее. А потом приходил с предложением руки, будто титул графини должен был превратить страх в благодарность.
Глеб положил письмо.
— Ты никогда не был Потоцким.
— Потому что не успел её изнасиловать?
Волков резко убрал ноги со скамеечки.
— Не говори глупостей.
— Почему? Я хотел её так, что не видел перед собой человека. На корабле остановился не из благородства. Она заговорила о побеге, и ярость оказалась сильнее похоти. В имении меня остановили раны. Может, останься мы вдвоём ещё на неделю, я показал бы, чем отличаюсь от её мужа.
— Ты остановился бы, — сказал Глеб.
— Откуда знаешь?
— Потому что остановился уже тогда, когда мог не останавливаться. Ты грубый, ревнивый, неуправляемый ублюдок, но женщину силой не брал.
— Какая безупречная характеристика для жениха.
— А кто сказал, что из тебя выйдет хороший муж?
Я рассмеялся и вдруг почувствовал, как по щеке скользнула слеза. Одна. Горячая, унизительная. Я быстро стёр её окровавленным пальцем, оставив красный след от скулы до подбородка.
— Вот она сказала. Хотела стать моей женой.
— Значит, видела в тебе что-то ещё.
— Теперь разглядела лучше.
Волков тяжело поднялся, подошёл к столику и налил мне воды. Не вина — воды. Протянул стакан.
— Выпей.
— Не хочу.
— Это не предложение, желторотик.
Я взял стакан. Холодное стекло скользило в мокрых пальцах. Сделал глоток, и вода встала поперёк горла. Меня затошнило от воспоминания, как совсем недавно пил из её рук, как Катя дула на ложку с бульоном и ворчала, что я хуже капризного ребёнка.
«Гриша мой».
Всего два слова. Когда-то они превращали меня в самого сильного мужчину на земле. Теперь в письме стояло холодное «Григорий Сергеевич», и я вдруг понял, что имя человека тоже можно отнять, не меняя ни одной буквы. Достаточно перестать произносить его с любовью.
Стакан треснул в моей руке.
Осколок рассёк ладонь. Кровь потекла на белую скатерть. Глеб выругался, вырвал стекло и прижал к ране салфетку.
— Ты совсем обезумел?
— Нет. Кажется, наконец пришёл в себя.
— Если это ты в здравом уме, верните мне пьяницу. Он хотя бы попадал рвотой на пол, а не кровью на мебель.
Я позволил перевязать руку. Белая ткань быстро пропиталась алым. Где-то сейчас Катя, возможно, тоже носила повязки на моих следах и следах Потоцкого. Только её раны нанесены чужими руками, а свои я открывал сам.
— Это её почерк? — спросил Волков.
— Да, — ответил я.
— Значит, дрянь.
Глеб поднял голову.
— Замолчи.
— Что замолчи? Мы тут планы дома достаём, людей подкупаем, этот желторотик чуть себя не пропил, а она уже следующего жениха примеряет. Хоть бы постель после мужа остыла.
Я ударил Волкова.
Кулак вошёл в его челюсть, как в каменную стену. Василий качнулся, сплюнул кровь, но не ответил. Только вытер рот тыльной стороной ладони.
— Ещё раз назовёшь её дрянью — убью.
— Она тебя растоптала, а ты защищаешь.
— Имею право. Ты — нет.
— Прекрасно. Тогда сам называй.
— Хватит! — Глеб ударил ладонью по столу. — Оба заткнулись.
Он поднёс письмо ближе к свече.
— Мне не нравится.
Я рассмеялся. Смех разодрал горло.
— Мне тоже, брат. Особенно место, где она собирается за него замуж.
— Не содержание. Письмо.
— Почерк её.
— Я вижу.
— Лепесток из её сада. Запах её духов. То, о чём знали только мы.
— Именно. Здесь слишком много доказательств подлинности. Будто автор заранее знал, что мы усомнимся.
Я вырвал письмо.
— Ты сам велел мне узнать правду. Вот она.
— Это бумага.
— Написанная её рукой!
— Рука может писать под угрозой.
— Она отдельно подчёркивает, что угрозы не было.
— Что и написал бы человек под угрозой.
Я швырнул письмо на стол.
— Тогда любая её фраза станет доказательством твоей правоты! Если пишет, что любит — верим. Если пишет, что не любит — значит заставили. Удобно.
— Ты хочешь поверить, потому что ненавидеть её легче, чем надеяться.
— Я надеялся дважды. В третий раз это уже не надежда, а слабоумие.
Глеб взял засушенный лепесток. Потёр между пальцами, понюхал.
— Белые розы не цветут в декабре.
— Засушенный.
— Значит, кто-то хранил его несколько месяцев именно для такого письма?
Я хотел ответить, но слова застряли.
Возможно, лепесток лежал у неё среди вещей. Возможно, Катя сама сохранила его после нашей встречи. Или Чернышев побывал в её доме и забрал.
Сомнение шевельнулось, но тут же я снова увидел строки: «другому такому же».
Ни Чернышев, ни его люди не могли знать, как я обращался с ней на корабле. Катя написала сама. Даже если он приказал отправить письмо, слова выбрала она.
— Я не пойду туда, — сказал я.
Глеб резко поднял голову.
— Что?
— Она просит оставить её. Оставлю.
Произнести это оказалось больнее, чем вырвать из себя сердце голыми руками. Я взял план дома Чернышева, поднёс к свече. Огонь побежал по краю, заглатывая южную стену, сад, служебный вход, лестницу, по которой собирался подняться к ней.
— Не делай этого, — сказал Глеб.
— Почему? Не умею уважать женские решения? Теперь научусь.
— Хотя бы поговори с ней лично.
— Чтобы она повторила это мне в лицо? Нет. Такого удовольствия я ей не доставлю.
Пламя лизнуло пальцы. Я не отпустил сразу, позволяя боли впиться в кожу. Потом бросил горящий лист в камин.
Дом Чернышева исчезал в огне.
Вместе с последней дорогой к Кате.
— Значит, всё? — тихо спросил Волков.
Я смотрел, как чернеют линии окон её новой тюрьмы.
— Всё.
Солгал так же легко, как она в письме.
Потом снял со спинки кресла белый мундир, надел его и застегнул до самого горла. Серебряное шитьё сверкало в утреннем свете, сапоги были начищены, волосы снова собраны чёрной лентой. В зеркале стоял прежний граф Никитин — красивый, надменный, холодный. Только глаза принадлежали человеку, которого заживо выпотрошили и аккуратно зашили, чтобы никто не заметил пустоты.
— Куда ты? — спросил Глеб.
— На службу.
— А вечером?
Я взял со стола приглашение, присланное несколько недель назад. Имя Татьяны Завадской было выведено золотом.
— Вечером я докажу Екатерине Павловне, что умею исполнять её последние желания.
Глава 5
Чернила не смывались.
Я тёрла пальцы пемзой до тех пор, пока кожа не стала алой, потом сунула руки в горячую воду и продолжила скрести ногтями, словно проклятые слова впитались не в подушечки пальцев, а проникли глубже — в кровь, сухожилия, кости. Вода в фарфоровой чаше окрасилась розовым. Марта стояла рядом, держала полотенце и плакала молча, не решаясь остановить меня.
Я написала Грише, что он похож на Николая.
Написала, что позволила Чернышеву прикасаться ко мне. Что рядом с ним мне спокойно. Что собираюсь стать его женой.
Каждая буква выходила из-под пера, как вырванный ноготь. Я нарочно дрожала, надеялась, что Гриша увидит неровные строки, почувствует ложь, вспомнит первое письмо Потоцкого. Но Чернышев заставлял переписывать. Трижды. Первый лист показался ему слишком холодным, второй — недостаточно убедительным. На третьем он встал за моей спиной, накрыл ладонью мою руку и подсказывал, куда ударить больнее.
«Напишите о корабле».
«Сравните его с мужем».
«Мужчины охотнее верят жестокости, когда она подтверждает их тайный страх».
Я отказалась. Тогда он велел привести Лизу и Марту. Лизе приготовили бумаги об увольнении, Марте — дорожный сундук и приказ отправить в опечатанное имение, где её могли арестовать как сообщницу Потоцких.
Пришлось выбирать, чьё сердце разрезать пером.
Я выбрала сердце Григория.
Когда письмо было закончено, Чернышев прочёл его от начала до конца, не выпуская моей руки из своей. Я чувствовала, как под его пальцами бьётся жилка на запястье, и ненавидела это предательское биение: тело продолжало цепляться за жизнь даже тогда, когда душу заставляли собственноручно вырыть себе могилу.
— Подпишите, — сказал он.
Я вывела: «Екатерина Соболевская».
Чернышев посмотрел, затем спокойно разорвал лист пополам.
— Что вы делаете?!
— Ваш возлюбленный знает, что официально вы княгиня Потоцкая. Подпись Соболевской покажется ему призывом о помощи.
— Она и есть призыв о помощи.
— Поэтому я её не приму.
Он положил передо мной новый лист. Я смотрела на белую бумагу, и меня тошнило от её чистоты. Она ещё не знала, во что мы её превратим.
— Я не стану переписывать.
— Тогда Марта уедет до наступления темноты.
— Вы не посмеете.
— Я делаю множество вещей, которые вы считаете невозможными. Вам пора расширить представления обо мне.
Я снова взяла перо. На последней строке рука отказалась двигаться. Написать фамилию Николая после того, как его голова покатилась по песку, казалось новым венчанием с мертвецом. Чернышев встал позади, вложил перо между моих пальцев и прижал ладонь к бумаге.
— Потоцкая, — произнёс он возле самого уха. — Именно эта подпись убедит Никитина, что вы сами выбрали прошлое вместо него.
— Когда-нибудь я заставлю вас проглотить каждое слово.
— Буду ждать с интересом.
Мы написали фамилию вместе. Его сильная рука направляла мою, и от этого последнее слово стало похоже на клеймо, которое ставят раскалённым железом на беглой каторжнице. Потом Чернышев прижал к воску печать без герба и вложил засушенный лепесток белой розы.
— Откуда он у вас?
— Из вашего имения.
— Вы были там?
— Мои люди были везде, где вы оставили часть жизни.
Тогда я впервые поняла, что он собирал меня задолго до нашей встречи: письма, вещи, слухи, цветы, чужие воспоминания. Не спаситель случайно увидел красивую пленницу. Охотник наконец забрал добычу, по следу которой шёл неизвестно сколько времени.
— Хватит, — прошептала Марта, поймав моё запястье. — Ты уже до мяса стёрла.
— Там остались чернила.
— Нет там ничего.



