Танец на крови

- -
- 100%
- +

«Их любовь была такой же страстной и отчаянной, как и этот город»
ДИСКЛЕЙМЕР
Книга содержит сцены, предназначенные для взрослой аудитории (18+), включает сцены насилия, ненормативную лексику, а также эпизоды, связанные с употреблением алкоголя и табака. Все подобные описания служат исключительно для раскрытия атмосферы эпохи и характеров персонажей, не являясь пропагандой или одобрением указанных явлений. Автор не пропагандирует и не одобряет подобные привычки, признавая их вред для здоровья.
Все имена персонажей, названия группировок, заведений и событий, связанные с личными судьбами героев, являются вымышленными и любые совпадения с реально существовавшими людьми, организациями или конкретными происшествиями – случайны и непреднамеренны.
Перед вами – художественное произведение, рожденное воображением автора. Все персонажи и события книги являются плодом фантазии. Любые совпадения имен, фамилий и обстоятельств с реальными людьми, живыми или ушедшими, – не более чем игра случая.
Единственными достоверными элементами в романе являются отдельные реалии города Владивостока того времени (названия улиц, районов, некоторые общеизвестные события), взятые из открытых источников, публицистики и средств массовой информации. Их использование служит исключительно для создания атмосферы эпохи и не претендует на исчерпывающую документальную точность. Однако и они поданы через призму художественного осмысления. Эта книга – не документальная хроника, а попытка поймать дух времени, вплетая судьбы придуманных героев в грубую ткань ушедшей эпохи.
Автор призывает читателей относиться к своему здоровью ответственно и напоминает, что курение, алкоголь и наркотики разрушают жизнь человека и его близких.
ПЛЕЙЛИСТ К КНИГЕ:
Татьяна Буланова – «Ледяное сердце»
Михаил Круг & Ирина Круг – «Тебе, моя последняя любовь»
Кино – «Любовь – это не шутка»
Ласковый Май – «Белые розы»
Наутилус Помпилиус – «Я хочу быть с тобой»
Сплин – «Выхода нет»
Михаил Круг – «Владимирский централ»
Сектор Газа – «Туман»
Михаил Шуфутинский – «Изгиб гитары жёлтой»
Лесоповал – «Волчонок»
Кино – «Группа крови»
Ирина Аллегрова – «Первая любовь – последняя любовь»
Владимир Высоцкий – «Диалог у телевизора»
Kaoma – «Lambada»
Алиса – «Время менять имена»
Кино – «Звезда по имени Солнце»
Наутилус Помпилиус – «Скованные одной цепью»
Кино – «Кончится лето»
Наташа Королёва – «Жёлтые тюльпаны»
Raul Di Blasio – «Otoñal»
Валерий Леонтьев – «Грешный путь»
Браво – «Это за окном рассвет»
Мираж – «Новый герой»
Алексей Глызин – «Ты не ангел»
Жанна Агузарова – «Мне хорошо с тобой»
Лесоповал – «Воруй, Россия!»
Владислав Агафонов – «Поздно»
Михаил Круг – «Девочка-пай»
Комиссар – «Ты уйдёшь»
Юрий Лоза – «Плот»
Юрий Шатунов – «Седая ночь»
Наутилус Помпилиус – «На берегу безымянной реки»
Шура – «Отшумели летние дожди»
Владислав Агафонов – «Поздно»
Наутилус Помпилиус – «Скованные одной цепью»
Наталья Ветлицкая – «Посмотри в глаза»
Кино – «Перемен»
Кино – «Любовь – это не шутка»
Владислав Агафонов – «Не верю»
Шифутинский – «Изгиб гитары жёлтой»
Михаил Круг – «Девочка-пай»
Пикник – «Мы как трепетные птицы»
Андрей Державин – «Катя-Катерина»
Евгений Осин – «Плачет девушка в автомате»
Александр Васильев – «Романс»
Агата Кристи – «Как на войне»
Владислав Агафонов – «Хулиган»
Scorpions – «Wind of Change»
Кино – «Нам с тобой»
Игорь Корнелюк – «Город, которого нет»
Сектор Газа – «Пора домой»
Олег Газманов – «Эскадрон»
Микаэл Таривердиев – «Семнадцать мгновений весны»
Ирина Аллегрова – «Младший лейтенант»
Ласковый Май – «Розовый вечер»
Андрей Державин – «Катя-Катерина»
Леонид Утёсов – «Утомлённое солнце»
Наутилус Помпилиус – «Я хочу быть с тобой»
Владимир Высоцкий – «Каждый вечер»
Високосный Год – «Небо без звёзд»
Мумий Тролль – «Владивосток 2000»
ПРОЛОГ
Лед в бухте Улисс был не зеркальным, как на столичных аренах, а матовым, испещренным шрамами от шин грузовиков и следами птичьих лап, будто гигантский, потрескавшийся лист слюды, брошенный к подножию ржавеющих портовых кранов. Воздух, морозный и густой, обжигал легкие, пах солеными водорослями, и сладковатым дымком от сжигаемого на свалке мусора где-то за сопками. Сюда, на этот дикий, никем не охраняемый каток, шестнадцатилетняя Катя Васильева сбегала на рассвете, когда город только просыпался, дребезжа разбитыми стеклами автобуса, везущего смену на судоремонтный завод, и криками торговцев с лотков у вокзала, где уже шла бойкая торговля китайским ширпотребом и ворованными патронами.
Она выписывала дуги, одна за другой, слушая, как ее старые коньки, подаренные матерью, с тупым скрежетом вгрызаются в неровную поверхность, и этот звук был для нее музыкой – суровой, несовершенной, но единственно честной в этом городе сплошной лжи. Катя знала каждый выступ льда, каждую опасную трещину, чувствуя его душу сквозь тонкую кожу ботинок, и в эти мгновения, казалось, исчезало все: и вечно пустой холодильник в квартире, и молчаливая, запрятанная глубоко внутрь боль от потери родителей, и тревожные разговоры Анны Петровны о том, что секцию фигурного катания вот-вот закроют, потому что денег на уголь для ледозольной машины нет, а новые власти, пришедшие на смену рухнувшей империи, смотрят на спорт как на ненужную роскошь.
Она заложила троечный, готовясь к прыжку, всем телом ощущая нарастающую скорость, этот миг полета, когда земля уходит из-под ног, есть только невесомость и свист ветра в ушах. И в этот самый миг, вынеся вперед руки для толчка, она увидела его. На обледенелом обрыве, под которым угадывались очертания спящего города, стояла темная иномарка, а рядом, прислонившись к открытой двери, неподвижный силуэт человека в длинном пальто. Он не двигался, не кричал, просто смотрел, и даже на таком расстоянии Катя почувствовала на себе тяжесть этого взгляда – пристального, вычисляющего, лишенного простого человеческого любопытства. Он смотрел на нее, как смотрят на диковинную, редкую вещь, которую вдруг решили купить.
Он разбил пачку «Мальборо» о тыльную сторону ладони, и первая затяжка показалась ему слаще любого поцелуя – она жгла легкие, напоминая, что он еще жив, пока вокруг все умирало. Машина, черная праворульная «Тайота» с тонированными стеклами, стояла на смотровой площадке над бухтой Улисс, откуда как на ладони был виден весь город: гнилые крыши «брежневок» на Экипажной, тусклые огни порта, где краны замерли в немом удивлении, и темная масса острова Русский, словно гигантский страж, охранявший ворота в никуда.
Андрей Буров смотрел вниз, на фигурку, скользившую по первому, еще хрупкому льду залива, и чувствовал что-то странное в груди, будто кто-то сжимал его сердце в ледяном кулаке. Это была она, та самая девочка-фигуристка, о которой ему на днях прожужжала уши Люда, – пацанка с глазами, полными какой-то дореволюционной тоски, упрямо долбившая свои пируэты, когда весь город сходил с ума от безнадеги.
«Васильева Катя, – вспомнил он досье, которое ему принесли. – Сирота, живет с тренершей. Топчется тут каждый день, будто за даром. Мечтает на Олимпиаду, блядь…»
Мысль эта вызвала у него кривую усмешку. В его мире, мире «стрелок» на Спортивной гавани и разборок с «китайцами» на рынке «Спортивке», слово «мечта» звучало так же нелепо, как «коммунизм» из уст нового русского. Мир делился на тех, кто ел, и тех, кого ели. На тех, кто рулил в «Тихоокеанском», и тех, кто мыл там полы. И он, Бурый, уже выбрал свою сторону, залив ее бетоном в фундаменте своего первого казино и кровью того самого братана из «морговских», что полез на его территорию.
Но глядя на эту девчонку, на ее одинокий, почти священный ритуал на льду, он ощущал необъяснимый трепет, похожий на то чувство, которое испытывал в детстве, украдкой глядя на старинные открытки с Владиком – городом парусов и надежд, а не ржавых «дизелей» и пустых портфелей «челноков».
Внезапно лед под ней с громким звуком, похожим на выстрел, покрылся паутиной трещин. Андрей вздрогнул, и сигарета сама выпала у него из пальцев, прочертив на лету короткую багровую дугу. Он видел, как она замерла, ее стройное тело напряглось, а затем, собрав всю свою волю, плавно и без паники, она перевела центр тяжести и поехала дальше, оставляя за собой узор из сломанных линий.
Сердце его бешено застучало, отдаваясь в висках глухой болью. В этом городе, пропитанном солью, мазутом и ложью, где даже родная мать могла продать тебя за пачку «Явы», эта девчонка сражалась с самой смертью – хрупкая, но несгибаемая. И в этот миг Андрей Буров, человек, делавший ставки только на верный результат, вдруг понял, что поставит все, что у него есть на нее. На эту льдинку с огнем внутри. Потому что в ее упрямстве он увидел отражение собственной ярости – ярости выжить любой ценой.
АКТ 1. ЛЕД И ПЕПЕЛ (1989-1990)
ВВЕДЕНИЕ
Владивосток стоял на обрыве мира, где асфальт заканчивался и начинался Тихий океан – бескрайний, равнодушный и чуждый. Город трещал по швам, расползаясь из-под красных флагов, которые теперь выцвели и трепались на ветру, словно старые бинты на ране. Воздух был густым коктейлем из запахов: вонючий мазут с котельных, сладковатая гниль рыбных портов, где воровато копошились «челноки» с перекошенными от тяжести коробками, и едкий, незнакомый дымок «Мальборо», который курили новые хозяева жизни, вышагивая в малиновых пиджаках мимо пустых витрин магазинов. А также, запах свежего бетона, которым «братки» из «центровых» заливали фундаменты своих первых коттеджей на Второй Речке, пока у подножия этих холмов, в обшарпанных хрущевках, люди меняли бабушкины сервизы на банки болгарской тушенки и пачки «Беломора».
Он дышал ей в затылок, этот город, влажным, соленым дыханием Японского моря, что вгрызалось в ржавые борта траулеров на рейде Золотого Рога и въедалось в потрескавшуюся штукатурку «сталинок» на Светланской. Владивосток. Даже имя его было обманкой, парадоксом: «Владей Востоком» – но к зиме 1989-го здесь и своей-то жизнью владеть уже не получалось ни у кого.
Эпоха была на грани краха, а ее предсмертный хрип был похож на звук разрываемой в клочья партбилета – шелест бумаги, за которым следовал грохот пустых витрин в «Гастрономе №1». По улицам, где когда-то маршировали роты Тихоокеанского флота, теперь сновали «кооператоры» с клетчатыми сумками, набитыми кассетами «Сплин» и «Наутилуса», а из окон японских и немецких иномарок, принадлежавших какому-нибудь «авторитету», гремел голос Михаила Круга, рассказывающий о своей «Владивостоцкой прописке».
Город жил на разрыве, на стыке эпох, словно корабль, застрявший между двумя штормами: один, советский, уже отбушевал, оставив после себя щемящую тишину заводских гудков и пылящиеся на пирсах ящики с невывезенным оборудованием; другой, дикий и бандитский, только набирал силу, и его предвестниками были не гром и молнии, а глухие хлопки выстрелов ночью в районе Миллионки и наглый смех из окон джипов, давивших лужи на Первой Морской.
И в этом хаосе, в этом городе-порте, где все было товаром – от крабовых палочек до человеческой верности, именно здесь, где выстрелы являлись нормой, а в подворотнях пахло мочой и надеждой, пересеклись две линии, две абсолютно разные жизни. Одна – хрупкая, как ледяной кристалл, с фигурами высшего пилотажа, выверенными до миллиметра, с болью от старых травм и свистом ветра в висках на взлете перед прыжком. Другая – тяжелая, как свинцовая пудра, с расчетливой жестокостью, запахом смерти, смешанным с порохом, и неумолимой логикой улиц, где за каждый шаг нужно было платить деньгами, кровью или предательством..
Ее мечта парила над грязным снегом дворовых коробок, над вонью переполненных автобусов, над криками пацанов с района под ее окнами. Она верила, что лед – это единственное, что осталось честным в этом городе, что он не лжет, а лишь трескается под давлением. Но она еще не знала, что в мире, где правит «закон шпаны», даже лед можно купить. Или подмять под себя.
Он уже не верил ни в честность, ни в мечты. Он вышел из той же серости, но предпочел не пробивать ее лбом, а разбить кулаком. Его мир был полон «пацанских понятий», вип-зоны в «Тихоокеанском», где за столиками из красного дерева решались судьбы кораблей и людей, и запаха дорогого одеколона, который не мог перебить запах крови. Он был не монстром, а продуктом среды – расчетливым, жестоким, но с осколком того самого льда в груди, который когда-то был его собственной мечтой.
Их пути должны были пересечься, как сходятся в заданной точке два корабля в тумане – неизбежно и с грохотом. Он стал бы для нее инвестором, она для него – напоминанием о том, что он потерял. Их история не была бы романом; это была бы сделка, война, болезнь и, возможно, спасение. Это была бы история о том, как в городе, где честность стала роскошью, а любовь – смертельным риском, можно было победить, лишь потеряв всё, что имел.
Это история о том, как лед встречается с огнем, но вместо пара и шипения рождается нечто третье – страсть, что обжигает хуже пламени, и предательство, что холоднее самой глубины бухты Улисс. Это история о Кате и Буром. История о том, что даже в самое безнадежное время, в самом криминальном городе России, можно было попытаться выписать на льду что-то красивое и нужное, от которого на миг перехватывало дыхание у всего мира. Но за каждый такой миг приходилось платить свою, особо высокую цену.
ГЛАВА 1
Владивосток входил в нее не через глаза, а через дом, во дворе которого, каждый вечер парни-бунтари включали Сектор Газа, и обшарпанный подъезд на улице Набережной, где пахло сырым бетоном, дешевым портвейном «13» и тухлой капустой из подвала; Катя Васильева, шестнадцати лет от роду, знала этот запах лучше, чем аромат материнских духов, стершийся из памяти за четыре года сиротства.
Их двухкомнатная квартира, «распашонка» в панельной пятиэтажке, была музеем ушедшей эпохи: стенка из светлого дуба, доставшаяся Анне Петровне еще от родителей, устало скрипела под тяжестью книг по фигурному катанию и сервиз «Мадонна» за стеклом; на кухне, заставленной банками с моченой черемухой и огурцами, вечно стоял пар от кастрюль с пустыми макаронами, а на стене висел ковер с орнаментом, скрывавший пятна сырости, проступавшие сквозь обои с коричневыми вертикальными полосками.
Катя двигалась по этому пространству с тихой, отточенной грацией, будто это был не дом, а еще одна тренировочная площадка: она обходила трещащую плитку на кухне, знала, какой угол дивана лучше не трогать, чтобы не уколоться о пружину, и каждый раз, проходя мимо запертой двери в ту самую комнату – кладовку, в которой остались вещи родителей, и которую Анна Петровна использовала для хранения старого инвентаря, – ее сердце, этот поврежденный, хрупкий механизм с пороком, заработанным в той роковой аварии на скользкой дороге под городом, сжималось, заставляя делать мелкий, прерывистый вдох. Тот самый сервиз, немой свидетель былого благополучия инженерской семьи, которое уплыло вместе со ржавым «Москвичом» в кювет под Уссурийском. Катя помнила все, до последней мелочи: пронзительный визг тормозов, превратившийся в оглушительный удар, затем тишину, такую густую и тягучую, что ею можно было подавиться, а после бесконечный коридор больницы, где пахло хлоркой и страхом, и слова врача: «Девочка выжила, но с сердцем… проблемы, нагрузки исключить». Это был приговор, вычеркивающий ее из того мира, который она знала, мира льда и полетов, что начался для нее еще в четыре года.
«Не думай, – приказывала она себе, отворачиваясь от двери и глядя в запотевшее окно, за которым маячили ржавые балконы-скворечники. – Двигайся вперед. Только вперед».
Теперь Анна Петровна, ее тренер, а после трагедии – опекун, была единственным буфером между Катей и безразличным миром, они жили вдвоем. В одной комнате висел семейный портрет, с которых на Катю смотрели ее же, еще не прожитые глаза, а в другой царил порядок спортивного быта: банки с витаминами, аккуратно разложенные на тумбочке бинты «Ветроны», и всегда стоящий на плите чайник, готовый зашипеть в любой момент, чтобы заварить крутой кипяток для согревающего чая после тренировки.
Их быт был расписан по минутам, как сводка новостей по «Вести-Дальний Восток»: подъем затемно, пока город еще спал, завтрак из овсянки на воде, которую Анна Петровна сдабривала ложкой сгущенки «для энергии», и дорога на тренировку в КДФ (Краевой Дом Физкультуры) – тот самый спорткомплекс, где лед часто был рыхлым из-за вечных перебоев с электричеством, а в раздевалках пахло хлоркой и потом.
Дорога занимала полчаса на раздолбанном автобусе, в давке, пахнущей перегаром и дешевым одеколоном «Саша», мимо заколоченных киосков «Союзпечати» и новых, утыканных железными прутьями, ларьков с кричащими вывесками «АЛКОГОЛЬ 24 ЧАСА». Спорткомплекс, когда-то гордость города, сейчас больше походил на гигантский холодильник с отключенным светом: в раздевалке вечно текло с потолка, оставляя на стенах безобразные ржавые подтеки, а лед на арене был неровным, с проталинами у бортов, потому что угля для ледорезки не хватало, и тренеры воровали его ведрами из котельной, рискуя не только работой, но и свободой, ведь «крыша» у спорткомитета была уже не государственная, а от какой-то новой, пахнущей деньгами и угрозой конторы.
Именно здесь, в полумраке пустой ледовой арены, под шипение старых динамиков, она чувствовала себя живой. Коньки «Гаги», подаренные ей матерью, были единственной роскошью; их лезвия, сточенные почти до основания, цеплялись за неровный лед, но Катя парила, вжимаясь в виражи, ее тело помнило каждое движение, каждую связку, которую они отрабатывали с мамой и папой, когда те, уставшие после смены с военно-промышленного комлекса, все же находили силы везти ее на каток.
Хрустальная мечта о большом спорте, об Олимпиаде, о полете, который заберет ее прочь от этого гнеющего города, была тем топливом, что гнало кровь по ее сомневающемуся сердцу, заставляя его биться в ритме троечных и дупелей. Она знала каждый опасный выступ, каждую мягкую порцию льда, и ее тело, худое, еще не оформившееся, но уже пронизанное стальными мышцами, жило своей отдельной, дикой и прекрасной жизнью, пока она крутила многооборотные прыжки, слушая, как эхо от ее скольжения отражается от пустых трибун.
«Врач сказал, что с твоим сердцем никакого большого спорта, птица моя, – вспомнился ей голос Анны Петровны, мягкий, но непреклонный. – Но мы будем осторожны. Мы будем умнее болезни».
Мечта ее была простой и безумной, как прыжок в пропасть. Это была не просто мечта, это был пакт, который она заключила с призраками родителей, – выжить, чтобы оправдать их жертву, чтобы ее сердце, едва не остановившееся тогда, в кровавом месиве искореженного «Москвича», забилось в такт с гимном на пьедестале.
Очередное раннее, и уже обыденное, утро. Анна Петровна встречала на кухне, и вся ее фигура, некогда подтянутая и стремительная, а теперь чуть сутулившаяся под грузом лет и забот, казалась воплощением самой этой квартиры – прочной, но истончившейся от времени; ее руки, покрытые сеточкой морщин и вечными царапинами от точилки для коньков, разминали на столе тесто для пельменей, и этот ритмичный, убаюкивающий звук был симфонией.
«Она похожа на ту самую лиственницу, что растет на обрыве у маяка, – думала Катя, молча ставя чайник на комфорку, – которую все ветра ломают, а она стоит, корнями вцепившись в камни».
Анна Петровна, женщина с лицом, которое жизнь высекала, словно скульптор, – резкими морщинами у глаз, от постоянного вглядывания в даль ледовых арен, и твердым, почти неподвижным ртом, – когда-то была надеждой советского фигурного катания, а потом, как и все в этой стране, стала просто выживающей; ее принципы, однако, остались прежними, выкованными из стали советской закалки: она отказывалась от лестных предложений тренерской работы в Канаде и Швеции, говоря, что ее место здесь, в этом забытом городе, среди таких же, как она, «упрямых льдинок», хотя в голодные 92-93 годы это упрямство стоило ей пары золотых коронок и хронического гастрита.
– Птица моя, соль, кажется, на антресолях, – голос ее был хриплым, но в нем таилась нежность, которую она прятала, как прячут самое ценное. – Сегодня, видать, опять со светом проблемы были на тренировках? Вижу, ты вся взмыленная.
Катя кивнула, отводя глаза к запотевшему окну, за которым проступали огни из окон соседних домов; И в этот момент, когда чайник начал закипать, издавая тонкий, свистящий звук, из прихожей донеслись сдержанные, но оттого еще более четкие голоса – Анна Петровна говорила по телефону-диску, черному, тяжелому, как булыжник.
– …Понимаю, Николай Иванович, но эти протезы для ботинок… Да, я знаю, что без них она не сможет отрабатывать тройные… – голос Анны Петровны понизился, стал просящим, и Катя замерла, как замирает дикий зверек, почуяв опасность. – Тысяча… нет, даже пятьсот баксов… Я пробовала, в федерации пусто, как и в наших карманах… Зарплату за три месяца не платят… Коммуналку, свет… Да, я знаю про «центровых», но я не могу к ним идти, ты же понимаешь…
Слово «центровые», название самой могущественной группировки, контролировавшей город, прозвучало как приговор. Катя видела, как спина Анны Петровны, всегда такая прямая, сгорбилась, будто на нее взвалили невидимый мешок с углем; ее пальцы, испачканные мукой, сжали трубку так, что костяшки побелели.
«Так вот какова цена моим полетам, – пронеслось в голове у Кати, и сердце, ее больное, предательское сердце, сжалось от стыда и боли. – Пока я парю в своих мечтах, она здесь, в этой пропахшей капустой кухне, унижается, чтобы купить мне кусок пластика и стали».
Она больше не слышала слов, только этот сдавленный, отчаянный шёпот, который врезался в нее острее, чем лезвие конька. В этот миг ее мечта об Олимпиаде, такая чистая и далекая, вдруг обрела вес – тяжелый, меркантильный, долларовый. И Катя поняла, что лед, на котором она скользила, был не только из воды, но и из слез Анны Петровны.
Дорога от дома до спорткомплекса КДФ была путешествием сквозь слои времени: от серых панельных пятиэтажек с облупленным сайдингом, где на лавочках сидели бабушки в ватных фуфайках, до внезапно возникавших, словно мираж, особняков «новых русских» с зелеными черепичными крышами и золотыми вставками на воротах – эти дома, которые местные звали «халупами», строили те самые «центровые», о которых шепталась Анна Петровна.
Сам КДФ напоминал раненого зверя. Ледовая арена работала урывками, и сегодня, свет снова выключили по графику веерных отключений; огромное помещение тонуло в полумраке, который разрывали лишь редкие лучи из высоких окон, ложившиеся на неровный, рыхлый, и уже растаявший лед, словно пролитое молоко.
Именно здесь, в этом царстве тлена и надежды, ее ждали Женя и Лера – два полюса ее жизни, два разных взгляда на этот рушащийся мир.
Женя, долговязый парень семнадцати лет, короткостриженный, с карими глазами и вечными следами клея на пальцах (он собирал модели кораблей, единственное, что можно было купить в «Детском мире»), отогревал руки под мышками, встав на коньки с полозьями, заклепанными еще его отцом. Его любовь к Кате была такой же неловкой и молчаливой, как эти коньки; он тайно собирал вырезки о ней из газеты «Красное знамя», где иногда мелькали заметки о спортивных успехах, мечтал разбогатеть, и однажды увезти ее отсюда на белой иномарке.
– Опять темнота, как в трюме, – прохрипел он, подкатывая к Кате, его дыхание превращалось в облачко пара. – Может, пошли на коробку в твоем дворе? Там хоть народ, не так зябко.
Лера, девушка возраста Кати, напротив, даже в старом тренировочном костюме выглядела так, будто только что сошла с обложки «Бурды»: ее волосы были убраны в высокий «хвост» с бантом, купленным на рынке «Спортивка» у «челноков», а движения были полны не спортивной резкости, а томной грации, которую она оттачивала, глядя на западные фильмы о богатых жизнях. Она мечтала не об Олимпиаде, а о палубе яхты под флагом какой-нибудь экзотической страны, и фигурное катание было для нее лишь билетом в тот мир, где мужчины носят часы «Ролекс» и пахнут не махоркой, а деньгами.
– Жень, ну что ты как маленький, – она крутанулась на месте, и лед жалобно скрипел под ее коньками, не хуже Катиных. – Посмотри на Катю, она же даже в потёмках пашет. Вот это – характер. Таким заграничные принцы и аплодируют.





