Наследие графского рода

- -
- 100%
- +

Глава 1. Домой
Повозка подъезжала к дому ближе к полудню. Даже на постоялом дворе не удалось успокоить мающееся внутри нехорошее чувство: если крах, то уже непоправимый. Юра не сомкнул глаз больше двух суток, не мог, хоть убей. Не из-за тряски, не из-за ухабов, припечатывающих спину к жёсткой стенке. Спать сидя, стоя, под грохот орудий он давно научился. Но сейчас внутри всё дрожало мелкой, противной дрожью, будто перед решающей атакой, когда от твоего выстрела зависит всё, и ты ждёшь, замерев, целишься в темноту, а темнота не отвечает.
Все мысли снова только о доме. Не просто воспоминания, а жадные, лихорадочные запросы в пустоту: где они? Почему молчат?
Чем ближе была точка назначения, тем острее ожидание. Словно не было этих лет, когда надежда гасла с каждым новым бессодержательным ответом на его запросы.
Будто Юра не выбрался наконец из колодца войны, а возвращается на несколько лет назад, когда он всё ещё ждал отклика, весточки. И верил, что дотянется.
В то время, когда он отправлял письмо за письмом и не получал ни строчки в ответ. Ни единой: ни от матери, ни от Мари, ни от Володьки. И главное, из инстанций так и не было получено ни статуса «мёртв», ни «пропал без вести». Даже по родственникам. Что говорить о Мари, ведь и помолвки не было. Для любых чиновников любимая была лишь поводом для отписки.
Чистая, сводящая с ума неизвестность. Как если бы дорогих ему людей просто вычеркнули из всех списков, оставив только глухое молчание, в котором тонут любые сигналы. Это изводило сильнее любого ожидания боя: не знать, имеешь ли ты право уже скорбеть, или ещё нужно бороться. Гадать, ждут ли тебя, или твоя надежда лишь пустой звук, бьющийся о запертые двери.
Рука, травмированная на мортире, привычно ныла к перемене погоды, но пальцы слушались, не дрожали. А вот сердце колотилось где-то у самого горла, заглушая стук копыт. Это было не просто ожиданием, а голодом: по лицам, голосам и прикосновениям. Он почти физически ощущал, как сжимает ладонями плечи матери, как хлопает друга по плечу и прикасается к Мари, уткнувшись лицом в её волосы. Этого просто не может не случиться.
«Лишь бы они были живы. Пусть это молчание будет чудовищной ошибкой, нелепой бюрократической оплошностью, чем угодно, но только не финалом».
Он цеплялся за воспоминания, перебирая их, как чётки, и каждое отдавалось одновременно и теплом, и острой болью надежд, которые могут так и остаться неоправданными.
Вот мать берёт его под руку, вот Володька давится смехом над его шуткой. Мари… Её взгляд исподлобья, когда она говорила что-то серьёзное, а потом вдруг улыбалась, и любая неприятность трескалась по швам, а мир вокруг затапливался светом. Все эти годы на фронте любимые ему только снились. А теперь он почти дома, только протяни руку.
И это «почти» скручивало нервы в жгут, натягивало их до предела как тетиву лука. Казалось, внутри всё вибрирует, тронь и лопнет. Он не хотел больше ждать. Юра хотел разорвать пелену неизвестности зубами, если придётся. Убедиться, понять и найти.
Оба дома, их и Ершовых, показались из-за поворота. Юра вцепился взглядом в окна, высматривая хоть огонёк, хоть тень или малейшее движение. Но те стояли с закрытыми ставнями, в траве по колено, заброшенные. Ни дымка, ни отблеска лампы. В груди что-то оборвалось и зазвенело, но он не дал этому звону перерасти в погребальный.
«Нет. Неправда».
Он спешился, закинув сумку и планшет через плечо. Извозчик тронул, Юра даже не оглянулся, так и оставшись перед заросшими высокой порослью воротинами. Петербургский особняк казался богом забытой усадьбой где-нибудь в глухом уезде. Таких он тысячи видел по дороге: разрушенных или вот таких, покинутых и тихих.
«Они живы. Просто что-то случилось, дурацкое, но поправимое, то, что можно размотать, как спутанный клубок, если найти кончик нити. И я его найду. Нет других вариантов».
Калитка Ершовых была увенчана замком, выглядевшим намного новее самого дома. Юра вернулся взглядом к воротам Безруковых. Те были прикрыты; он толкнул их, и они проскрипели несмазанными петлями, словно старуха-гадалка, предвещающая путнику беду. Небольшой сад давно запущен. Окна первого этажа были закрыты ставнями, где-то забиты досками, а второго завешены, и тёмными дырами глазниц таращились на дождливый Питер и запоздалого визитёра.
Юра сглотнул нехорошее предчувствие вместе с комом, вставшим в горле при виде заколоченных окон, внутри что-то оборвалось, но он силой запихнул свою воющую тревогу куда-то глубоко. Вслед за этим тут же поднялась волна злости: он не отступит. Не для того он сюда добирался, чтобы испугаться забитых досок.
Сад был мокрым. Сапог, словно назло, угодил в глубокую лужу у крыльца. Холодная жижа тут же промочила портянку. Юра брезгливо сморщился и замер, глядя в мутное отражение, в котором угадывалось бледное пятно его лица. И вдруг, будто из самой глубины тёмной воды, всплыл зловещий обрывок из сказки Арины Петровны, той, где герою нельзя было смеяться:
«Не пей, забудешь слово. И помни, Юрочка, коли забудешь слово, то навек таким и станешься».
Голос няни, напряжённый, полный суеверного ужаса. Тогда Юра смеялся, слово-заклятье «мутабор» почему-то казалось ему слишком забавным, и когда оно звучало, он невольно прыскал. А няня шикала и читала дальше, пытаясь навеять на мальчишку должного ужаса.
Сейчас же, стоя у порога пустого дома, он понял этот ужас по-новому. Что, если он и вправду забыл слово? Забыл то самое, которое должно всё вернуть на круги своя. И теперь застрял в этом уродливом, неправильном превращении один, в глухой тишине под питерской послевоенной моросью.
Эта мысль на секунду обдала холодом, но он яростно тряхнул головой. Нет. Он ничего не забыл. Он всё ещё помнит каждое лицо, каждое имя, каждую мелочь. Никакой мистики, только правда, до которой нужно докопаться. Он отдёрнул ногу из лужи, и холодная вода чавкнула, отпуская. Хватит гадать.
Недолго думая, он нашёл ключ. Тот по-прежнему лежал под битым кирпичом, будто и не было этих восьми лет, ни окопной грязи, ни вони госпиталей, ни воя шрапнели, вырезавшей из памяти саму возможность тишины и размеренности. Замок не сменили, и это было хорошим знаком. Дом ждал своих.
Тяжёлая дубовая дверь со скрипом поддалась. Звук был таким громким в глухой тишине, что он инстинктивно шарахнулся в сторону, прижавшись к косяку, старая фронтовая привычка. В ответ только эхо, раскатившееся по пустым залам.
Юра отлип от косяка и резко шагнул внутрь.
Оказалось, победа имела горький вкус, с запахом плесени старых сундуков. Она пахла не парадным порохом, а густой пылью забвения. Луч сентябрьского солнца, пробившийся сквозь щель в ставне, освещал миллионы кружащих частиц — целый мир, живший своей жизнью в его отсутствие. На мраморном столике в прихожей лежала забытая перчатка.
Материнская.
Тончайшая лайка, покрытая серым налётом. Юра поднял её, и что-то в груди сжалось, но не глухо, а звонко, требовательно. Это была не точка, а знак вопроса. Знак того, что она была здесь. Что жизнь оборвалась не сама собой, её прервали.
— Никого, — прошептал он голосом, осипшим от табака и молчания.
Не крикнул, не позвал. Просто констатировал. Дом был мёртв.
И эта смерть была страшнее любой, виденной им на фронте. Там она была громкой, очевидной. Здесь она была тихой, коварной, въевшейся в портьеры и паркет. Там смерть забирала жизнь. Здесь у него украли смысл, ради которого он тащил эту жизнь через все круги ада.
Юра сжал перчатку в кулаке. Лайка тихо хрустнула, и этот ничтожный звук вернул его в реальность.
«Вот уже нет. Люди не исчезают, оставив фамильное серебро и лайковые перчатки у входа. Что-то случилось. И разбираться надо не в прихожей, а там, где отец хранил всё самое важное».
Он быстро пересёк холл и направился в кабинет отца.
Глава 2. Кабинет отца
Он вошёл, ожидая увидеть священный порядок под благородным слоем пыли, замершую во времени, непоколебимую крепость.
Но мозг на секунду отказался складывать картинку.
Комната была выпотрошена.
На стенах остались яркие прямоугольники от снятых карт, гвоздики торчали, как обломки рёбер. Книжные шкафы зияли пустотой: ни собраний исторических монографий, которыми отец так гордился, ни книг по юриспруденции, ни подшивок журналов. Полки были пусты и вымыты до белизны. С витрины для наград исчезло всё, даже бархатные подушечки. Остались лишь несколько жутковатых светлых пятен.
Отец не просто ушёл. Он демонстративно, до последней медали, вывез себя из этой жизни.
Но посреди этого опустошения царил жалкий, вымученный порядок. На голом столе лежала одинокая, идеально ровная стопка бумаг, исписанные материнским почерком листы, прижатые дешёвым мраморным пресс-папье, не отцовским тяжёлым бронзовым орлом. Рядом стояла склянка с желтоватой жидкостью и лежала засохшая тряпка. В воздухе висел едкий шлейф мыла, уксуса и… отчаяния.
Мать.
Она не просто заняла кабинет. Она вела здесь свою тихую войну на уничтожение. Мыла, скребла, вытравливала каждый атом его присутствия. Но её собственная жизнь не заполнила пустоту, а лишь обнажила её, как убогий лазарет после сражения.
Юра машинально взял верхний лист.
Домовая книга. «Безруков Александр Петрович. Выбыл…» Адрес. Дата.
Под ней были счета, расчёты, жалованье прислуге. Бюджет выживания одинокой женщины.
А под пачкой векселей лежал конверт, притягивающий взгляд. Почерк он узнал сразу:
Контора поверенного Р. Л. фон Берга…
Юра побежал глазами по строчкам.
«…очередного полугодового содержания… согласно приложенному табелю расходов… напоминаем об установленном вашим супругом ежемесячном лимите в триста рублей на сугубо личные нужды… всякое превышение потребует отдельного письменного ходатайства с подробным обоснованием необходимости… дабы не обременять Александра Петровича…»
Лимит.
Отец установил лимит своей жене. Как малолетней наследнице или несостоятельной должнице. И делал это через поверенного, даже не удосужившись писать ей сам.
«Дабы не обременять…»
Жёстко. Даже слишком.
Что же такое мать могла совершить, чтобы быть так наказанной? Он ведь её любил. «Моя Аня» — Юра помнил. Откуда тогда эта канцелярская казнь? Со временем нежности могли уйти, но чтобы вот так…
Голова отказывалась складывать внятный сценарий её вины. А что, если вины и не было? Если причина была не в ней, а… в ком-то другом?
Взгляд сам собой дёрнулся к окну угрюмого дома Ершовых.
«Нет. Бред».
Но именно в этот момент Мари ударила в память так остро, будто стояла у него за спиной. Она к этому кабинету не имела никакого отношения. Никогда не бывала здесь. Но её отсутствие чувствовалось сейчас острее всего, как единственная настоящая, необъяснимая боль в этом бумажном, аккуратном, мёртвом аду.
Где она в этой бухгалтерии разрыва? В какой графе? «Выбыла»? Или её имя было тем, что вообще не попало ни в одну ведомость? Тем, о чём в этом доме старались не думать и не писать?
Он представил её не здесь, а там, в соседнем доме, который маячил за окном тёмным, слепым пятном. Она должна была быть там. Услышать стук колёс, выглянуть…
Рука сама потянулась к внутреннему карману, где лежала её записка.
«Прочти, потом обсудим».
И память, вероломная и спасительная, выбросила его из ледяного кабинета в лето, полное жары и смеха.
Мари в детстве была хоть и округлой, но невообразимо живой. Миловидность обманчива, характер — нет. В отсутствие матери она не сломалась, а закалилась. Ей было лет четырнадцать, и дворовые девчонки уже пытались её уколоть: мол, нижняя часть тяжела, не прыгнет.
Мари не спорила. Подошла к дереву, пригляделась, закинула ногу на нижнюю ветку и вспорхнула на верхнюю так, как не смогла бы длинноногая жилистая Катька, дочь конюха. Соскочила, не стесняясь, сделала смешливый реверанс, сморщила нос, высунула язык и расхохоталась, запрокинув голову.
Друг сиял, как начищенная монета.
«Съели!» — фыркнул Володька, брат всегда сестрой гордился.
А Юра уже шёл к ней с ромашками, нарванными заранее. Тогда ему просто хотелось, чтобы в любом случае ей не было грустно или обидно. О том, что он всё-таки сцепился с Катькиным братом из-за неё, он тогда говорить не стал, как бы больна рука ни ныла.
Взгляд снова упал на бумаги, и яркая вспышка живой памяти рассы́палась.
«Обсудим».
Идиотское, прекрасное слово. Оно предполагало будущее, разговор, общий смысл. Всё то, чего не было в этой комнате, где формой общения стали циркуляры о лимитах и подписи под денежными переводами.
А если и их с Мари письма стали такой же «неучтённой статьёй расходов»? Если их, как отцовские книги, просто вынесли и выбросили, потому что они нарушали новый порядок?
Юра бросил бумаги на стол. Те, шурша, упали.
Вот, значит, материнское оружие. Не слёзы, не скандал. Уксус и мыло. И бессильная ярость, с которой она тёрла эти полки, пытаясь стереть не столько отца, сколько собственный позор.
А его оружие?
У него не было тряпки. Только записка в кармане и невысказанные слова, которые жгли горло, как тот самый уксус.
Он проверил ящики стола. Перья. Писчая бумага. Промокашки. Какой-то мелкий мусор, который раньше без разговоров выбрасывался, а теперь был аккуратно сложен в стопочку.
— Мелочь, вдруг пригодится? — недобро усмехнулся он пустой комнате.
На дне последнего ящика, под слоем промокашек, лежал лист.
На нём крупным, но странно неровным почерком было выведено сухое, казённое:
«Матери и брату не пишу по причинам, которые они поймут. Остаюсь здесь. Не ищите. Пётр».
Юра замер.
Сердце коротко, глухо ёкнуло. Значит, брат жив? Не сгинул в чекистских подвалах? «Остаюсь здесь». Где здесь? И почему эта ледяная, чужая строчка вместо всего, что можно было написать?
Он вздрогнул, вспомнив тот выбор наименьшего ужаса из имевшихся, перед которым стоял сам, в свою бытность военспецом. И разозлился на себя, на реакции своего тела, на память и рефлексы: он усилием разжал кулаки.
Что-то царапнуло память, когда он вгляделся в эти строки, но Юра так и не понял, что именно. Записка была сложена пополам, на ней не было ни адреса, ни даты, ни должной подписи: из ниоткуда в никуда. Бумага была той же самой, фирменной, с водяным гербом Безруковых, что и счета в стопке на столе, будто кто-то взял листок из отцовского блокнота и написал на нём чужой, ледяной приговор.
Пальцы сами потянулись к бумаге. Он взял её, и странное ощущение скользнуло под кожей: это был не голос брата. «Матери и брату» — не «маме и Юрке». Не письмо. Не записка. Справка об отказе от родства. Бумага с похоронным оттенком.
Юра ещё раз прочёл. Нет. Так Петя не писал бы никогда.
Он сложил листок и убрал его во внутренний карман, туда же, где лежала записка Мари. Два клочка бумаги. Две пропажи. Одна была с надеждой на «обсудим». Другая с приговором «не ищите».
Воздуха в лёгких не хватало. Он резко выпрямился.
Все нити в этом доме либо вели в никуда, либо к ней, к единственному, что не поддавалось ни бухгалтерии, ни вытравливанию.
— Чёрта с два, — выдохнул он в тишину.
Нельзя исчезнуть бесследно. Люди — не книги с полки. Особенно она.
Он развернулся и вышел из кабинета. Теперь ему было мало правды. Хотелось найти и наказать за всё невысказанное, за всё сломанное, за этот бумажный, ледяной ад. Первым пунктом был сосед. Тот должен был видеть. И тот должен был знать.
Глава 3. Старик
Юра распахнул соседскую калитку, такую же скрипучую, как их собственная. Сад встретил его бурьяном и сыростью, но в двух окнах у Вороховых горел свет.
Дверь открыла девочка лет тринадцати в простом платье и фартуке. Испуганно скользнула взглядом по незнакомому военному.
— Юрий Безруков, ваш сосед. Я к Василию Игоревичу.
Она коротко кивнула и махнула рукой в сторону приоткрытой двери в комнату на первом этаже, откуда лился свет.
«Дочка кухарки, — догадался Юра. — И никого из самих Вороховых. Негусто. Старик совсем один?»
Из кухни донёсся стук крышки кастрюли. Аромат похлёбки смешался с запахами старого дерева, пожелтевших газет и лекарственной настойкой.
Юра толкнул плечом дверь.
Василий Игоревич сидел в кресле у потухающего камина, укрытый клетчатым пледом. На столике рядом стоял недопитый чай, и лежали очки с одним треснувшим стеклом. Мужчина не обернулся, только глухо произнёс, будто продолжая давний разговор с самим собой:
— Уехали все. Все… к чертям… на рога…
Юра замер на пороге. Слова падали в тишину, как камни в колодец. Господи, только бы он был в уме.
— Василий Игоревич, — позвал он.
Старик медленно повернул голову. Мутные от катаракты глаза долго искали фокус. Потом в них мелькнуло узнавание, а за ним уже облегчение.
— Юра?.. Живёхонек, командир?
В этот момент в комнату вошла девчонка.
— Василий Игоревич, я закончила. Завтра утром приду попозже, через рынок, но всё успею.
Она скользнула взглядом по Юре и тут же опустила глаза.
Старик махнул рукой:
— Катя. Соседская. Мать её на фабрике сгибается, а она мне похлёбку да пол подмести. За пятак. С неё одной и вести бывают… Дочка-то моя с мужем под Ригу подалась, фельдшерицей. А он, зять-то, там и остался… Вот и доживаю... Как песок на отливе. Всё выносит, всё уносит…
Мысль Юры на миг отлетела от собственных бед. Как тот берег на Балтике, голый, источенный, пахнущий тиной и гнилью. И ждёт прилива, который смоет эту грязь и залижет раны. Только прилива этого всё нет и нет. И таких «берегов» по всей стране миллионы. Война не просто забирает молодых, она обездоливает стариков, оставляет их умирать в пустых домах с чужой девочкой у порога.
Но жалость была роскошью, которую он сейчас не мог себе позволить.
— Жив, — коротко бросил он, делая шаг в комнату. — Где все?
— Мамка твоя не хотела, — прошептал Ворохов, опускаясь обратно в кресло. — Да коли Саша сказал, ты же понимаешь, не поперечишь…
В груди у Юры что-то ёкнуло. «Саша». Так по-свойски отца называли только в прежние, давно ушедшие времена.
— А куда уехали? В имение? — Мысль вырвалась сама собой, последний оплот здравого смысла. Конечно, в имение. Спасаться от войны, от беспорядка…
Старик качнул головой.
— Да кто куда…
Терпение Юры, и без того натянутое, как струна, лопнуло. Он подошёл ближе, и его тень накрыла кресло Ворохова.
— Василий Игоревич, — он произнёс каждое слово с ледяной чёткостью, за которой кипела ярость. — Кто. Куда. Уехал? Мне нужно знать всё. Об отце. О матери.
Он не произнёс имени Мари. Оно застряло в горле горячим комком. Но старик, кажется, и без того услышал.
— Матушка твоя… жива. На Ласточкином острове. Одна.
Слово повисло в воздухе.
— Одна? — тихо переспросил Юра. — А отец?
Старик сжался в кресле, будто его ударили.
— Не мне тебе это рассказывать, капитан. Доедешь — узнаешь сам…
Юра наклонился, поставив руки на подлокотники кресла.
— Как есть говори, Василий. Чай не сахарный. Что знаешь?
Под этим взглядом, под этой сдержанной силой, сопротивление старика дрогнуло.
— Мать твоя… убежала, — прошептал он. — Дали шанс, вот она и убежала. Жалко мне её. Добрая гордячка, сильная. Всё равно вас с Петькой ждёт. Эх, знать бы ей, что жив…
Вот это и доконало Юру.
— Что значит — жив?! — вырвалось у него. — Я писал! Писал, считай, каждый день! Где они, эти письма?! Где, я спрашиваю?! Ни одного ответа! Почему никто ни разу не ответил?!
Он кричал не на старика. Он кричал в пустоту, в прошлое, в восемь лет тишины. Слова вылетели оружейным залпом, и тело будто обмякло. Юра вздохнул. Давно он так не срывался.
Василий Игоревич съёжился, но не от страха — от жалости.
— Юр, не кричи… Опечатаны поместья, оба. А здесь же, сам видишь, никто не жил.
Прокля́тая, железная логика. Но она не объясняла главного.
— Так письма-то?..
Старик отвёл глаза.
— Видел, как достают. Раз в седмицу. В дом уносят. Там слуга пришлый, не наш. Больше ничего не знаю. В соседнем доме тоже пришлый Сенька шастает, раз в семь — десять дней. Проверяет, не растащили ли.
У Юры внутри что-то щёлкнуло.
Не случайность. Система.
— А Мари Ершова? — выдохнул он. — Вы её не видели? После того как…
Старик покачал головой, и в его глазах промелькнуло что-то похожее на понимание. Он помнил, как эти дети смотрели друг на друга. Дураку было понятно.
— Вольдемар-то… Володька твой… тогда же, как и ты, с эшелоном отбыл. А дом… С тех пор, как Мари с Сергеем Мироновичем умчали, свету не было. Кроме пришлого Сеньки, никто не являлся.
Умчали.
Не уехала. Не вышла замуж. Не перебралась.
Умчали.
Василий Игоревич вздохнул, собираясь с мыслями, и посмотрел на Юру прямо, будто прекрасно всё видел, насквозь, с усталой мудростью старого человека, который понял, что другому больно.
— Не гоняйся за тенями, командир. Поезжай к матери. Она одна тебе всё скажет. Коли захочет. А я что… старый пень. Что девчонка с улицы услышит, то и мне перескажет.
Юра долго стоял, переваривая. Здесь больше не было ответов. Только указатель.
Он кивнул, больше себе, чем старику.
— Спасибо, Василий Игоревич.
Уже у двери взгляд упал на чай, треснувшие очки, бедную похлёбку. Хоть старость и не лечится, но семейного врача вызвать можно. И девчонке за хлопоты помочь хоть продуктами.
— Я к матери съезжу, — сказал он уже спокойнее. — Вернусь, зайду. Договорились?
— Договорились, командир… — В голосе старика прозвучала слабая искорка благодарности. — И удачи тебе, Юр.
Когда он прикрыл за собой дверь, холодный воздух ударил в лицо, как пощёчина, зато внутри уже горел чёткий план: Ласточкин остров — мать — правда. А потом он найдёт и пришлого Сеньку, и того слугу, что забирал почту. Ниточка за ниточкой. Ему был нужен адрес. И он его получил. А ещё он получил подтверждение: здесь, в этом доме, действовала система. Кто-то забирал почту. Кто-то опечатывал поместья. Кто-то «давал шанс» его матери сбежать.
Отец? Или кто-то другой?
Он бросил последний взгляд на дом Ершовых. «Надолго никто не возвращался».
«Но я вернулся, — подумал он, закуривая. — И теперь я не успокоюсь, пока всё не узнаю. Особенно о тебе, Мари».
Глава 4. Перед дорогой
До Ласточкина острова несколько дней пути. Вернувшись в пустой дом, Юра не стал медлить. Надо было действовать привычно: разведка, связь, план.
Он поднялся в кабинет, сел за отцовский, теперь уже свой, стол, достал писчую бумагу, нашёл чудом не высохшие чернила и написал три письма.
Три выстрела в неизвестность.
Первое — в контору Р. Л. фон Берга. Сухой, чёткий запрос: состояние имущества, статус членов семьи, известные адреса, необходимые действия по факту его возвращения. Он сообщил о чине и факте возвращения, приложил копии документов. Пусть знают, с кем имеют дело.
Второе — в городскую канцелярию. Уведомление о прибытии, запрос по статусу дома. И хитрый ход, родившийся из фронтовой смекалки: соседнее владение Ершовых, не является ли оно городской собственностью? Если нет, то кто подписант для купчей? Это был не настоящий интерес к покупке, а попытка раскрутить клубок, получив хоть какие-то зацепки.
Третье письмо — главное. Не официальное.
Он написал его быстро, почти без помарок, тем самым почерком, которым на фронте писали срочные донесения.
Серёжа.
Не зря оставил мне адрес. Надеюсь, застану тебя протрезвевшим, сытым и в сапогах. Прости наш юмор.
Ты мне нужен, со всеми твоими ребятами.
Ситуация: вернулся — дома никого. Отец ушёл первым, оставив мать на бюрократическом пайке. Мать сбежала следом. Дома опечатаны. Почту восемь лет системно изымали. Сосед дал адрес матери — Ласточкин остров. У Ершовых та же пустота.
Надо найти брата, мать, Мари и Владимира Ершовых.
Что сделал: подаю официальные запросы, но от них жду мало. Основная надежда на тебя.
К матери еду сейчас. Долго не задержусь, если только обстоятельства не изменятся. Пиши мне до востребования на главпочтамт. Заберу по возвращении и сразу в твою контору.
Все расходы мои. В этом не сомневайся.
P.S. Не против стать моим поверенным? По старой дружбе и новому делу.
Желаю женщин, вина и чтоб голова не болела. Юра Б.
Он отложил перо.
Последние годы изменили его. Один в поле не воин. Эту простую вещь он усвоил слишком хорошо. Ему нужны были все ресурсы: законники, сыщики, связи, люди. Хватит бегать по опустевшим комнатам и выпытывать правду у полуслепых стариков. Пора воевать за свою жизнь другими методами.



