- -
- 100%
- +

Редактор Игорь Германович Топоров
Дизайнер обложки Игорь Германович Топоров
Корректор Игорь Германович Топоров
Составитель Игорь Германович Топоров
© Адриан Топоров, 2026
© Игорь Германович Топоров, дизайн обложки, 2026
© Игорь Германович Топоров, составитель, 2026
ISBN 978-5-0070-0764-1
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

А. М. Топоров, 1971 г. (Wikimedia Commons: автор фотографии неизвестен). Из архива семьи Топоровых
Первый и единственный в мире
А. М. Топоров (1891—1984) — просветитель, педагог, писатель, языковед, тонкий знаток многих видов искусств. Родом из беднейшей крестьянской семьи на Старооскольщине, он окончил Каплинскую второклассную учительскую школу и преподавал в Курской губернии, на Алтае, Урале и в Подмосковье. Последние 35 лет жизни провёл на Украине, в Николаеве, где в 2000-м году был назван земляками одним из десяти наиболее выдающихся горожан XX века — наряду с поэтом М. С. Лисянским и адмиралом С. О. Макаровым.
Имя Топорова упоминается в энциклопедиях; его личные фонды хранятся в Институте мировой литературы РАН, Пушкинском доме, государственных архивах, библиотеках и музеях Новосибирска, Белгорода, Курска, Старого Оскола, Ставрополя, Николаева, Алтайского и Пермского краёв. Оно отмечено и в фундаментальном издании Истории СССР (т. VIII, М.: Наука, 1967, с. 353). О Топорове продолжают писать книги и научные работы, снимать фильмы, говорить на литературно-общественных чтениях.
Причина неизменного интереса связана прежде всего с главным делом его жизни. Молодой сельский учитель Адриан Топоров в созданной им коммуне «Майское утро» близ Барнаула с 1920 по 1932 год ежедневно проводил читки мировой и отечественной художественной литературы для малограмотных и неграмотных крестьян. Он сумел побудить сибиряков, обычно немногословных в быту, высказываться о каждом произведении.
Диапазон прочитанного был поразительным: от «Орлеанской девы» Ф. Шиллера и К. Гамсуна — до пьес В. В. Иванова и К. А. Тренёва; от античных поэтов, А. С. Пушкина и А. А. Блока — до Демьяна Бедного и В. В. Маяковского; от Л. Н. Толстого и Н. В. Гоголя — до В. Я. Зазубрина и А. С. Серафимовича.
Атмосферу тех читок прекрасно иллюстрируют слова самого Адриана Митрофановича:
«Как сейчас помню, читал я со сцены Пушкина, видел замерший зал, ощущал сотни воткнутых в меня глаз, и от этого в душе было сияние и легкий взлет»1.
Высказывания коммунаров настолько поразили Топорова, что он стал стенографически их фиксировать. С 1927 года его записи публиковались в бийской газете «Звезда Алтая» и журнале «Сибирские огни». В 1930 году в Москве вышла отдельная книга «Крестьяне о писателях», получившая восторженные отзывы А. М. Горького, В. В. Вересаева, А. В. Луначарского, Н. А. Рубакина, позднее — А. Т. Твардовского, М. В. Исаковского, В. А. Сухомлинского.
Одновременно книга вызвала ожесточённую критику со стороны окололитературных деятелей, что и понятно, ибо на страницах «Крестьян», к примеру, «черным по белому» утверждалось, что
«Гомер или Л. Н. Толстой по языку ближе крестьянам, чем все советские авторы вместе взятые»2.
Неудивительно, что инициативы, исходившие из коммуны «Майское утро», вызвали раздражение местных властей. В одной из проверочных справок утверждалось:
«Чтением, тоскливыми скрипичными мелодиями Чайковского и Римского-Корсакова учитель Топоров расслабляет революционную волю трудящихся и отвлекает их от текущих политических и экономических задач3.
В 1937 году Топоров был незаконно репрессирован и до 1943 года находился в лагерях ГУЛАГа в Архангельской области. Книга фигурировала на суде как вещественное доказательство его «вины».
Судьба последующих томов оказалась трагичной: Госиздат отказал в публикации второго и третьего томов, рукописи были уничтожены, последний экземпляр погиб во время оккупации Старого Оскола. Позднее «Крестьяне» были включены Главлитом в Аннотированные списки политически вредных книг (№10, М., 1951; возвращены в 1958 году) с формулировкой:
«Книга засорена положительными упоминаниями врагов народа: Аросева, Пильняка, Кольцова. На с. 264—266 приведены положительные отзывы об Орешине и его творчестве»4.
Интерес к книге возобновился после реабилитации автора (1958) и космического полёта Г. С. Титова (1961), который называл Топорова своим «духовным дедом» — родители космонавта были его учениками в коммуне. Но и тогда за независимость мышления и принципиальную беспартийность Топорова не жаловали: наград не давали, а в Союз писателей СССР приняли лишь в 88 лет.
Тем не менее книга выдержала несколько изданий и обрела читателей далеко за пределами страны — в США, Австралии, Швейцарии, Польше и др. Её хранят тысячи библиотек — от Николаева, Белгорода и Барнаула до Российской государственной библиотеки и Библиотеки Конгресса США. «Крестьян» продолжают обсуждать на телевидении, в журналах, на научных конференциях и чтениях.
Настоящее издание с некоторыми незначительными исправлениями подготовлено по тексту: Топоров А. М. Крестьяне о писателях. — М.: Common Place, 2016. В него также, как и ранее, включены доселе не публиковавшиеся главы о произведениях С. А. Есенина, М. М. Зощенко, А. Л. Курса и В. Я. Шишкова и материалы, исключённые по цензурным причинам после Великой Отечественной войны (обсуждение произведений И. Э. Бабеля, Ю. К. Олеши, П. М. Орешина, Б. Л. Пастернака).
Уверен, что очередная публикация книги «Крестьяне о писателях» станет настоящим подарком для читающей и думающей русскоязычной публики. Это прекрасный повод вновь обратиться к роли печатного слова в обществе, а также вспомнить остающийся единственным в мире литературоведческий опыт «последнего рыцаря культуры XX века», как называли Топорова его современники.
Игорь Топоров5Генрих Гейне и Глафира6
Была сильная вьюга.
Помещение, в которое я попал, оказалось квартирой ночного сторожа. Старик долго кряхтел, помогая мне стащить заиндевевшую шубу, и, отчаявшись справиться, кликнул дочурку лет четырнадцати.
— Глафира!
Девочка вскочила с полатей и кинулась на помощь. В одной руке книжка, другой тянет рукав шубы.
— Что вы читаете? — спрашиваю, чтобы как-нибудь войти в разговор.
Девочка краснеет и говорит:
— Генриха Гейне… Ах, нет, простите! Генриха Ибсена…
Я потрясен обмолвкой и, не находя слов, только покачал головой.
— Поживи у нас, голубчик, не то узнаешь, — вмешивается старик. — Тут старые бабы — и те Ибсена знают.
Я в пяти тысячах километров от Москвы, в глухом сибирском хуторе, и вдруг такой сюрприз! Четырнадцатилетняя дочь ночного сторожа коммуны «Майское утро» знает обоих великих Генрихов… Даже семидесятилетний старик правильно выговорил имя Ибсена.
Но вот я обогрелся немного и знакомлюсь ближе с Глафирой. Она достала свои учебники, она окружила меня арсеналом тетрадей и демонстрирует школьные успехи.
Перелистываю общую тетрадь и читаю:
«Кто за мир и кто за войну?» (Сочинение.)
— Хотя заголовок у меня с вопросом, — подсказывает Глафира, — на вопрос этот можно сразу ответить, кто знает хоть немножко политграмоту.
— Правильно, товарищ Глафира.
«Не по-советски».
— Это фельетон, — продолжает ориентировать меня Глафира, — как в селе Лосиха милиционер, товарищ Сиглов, напился восьмого ноября и чуть не убил мальчика.
«Отношение русской буржуазии к Октябрю». По роману Н. Ляшко «В разлом». (Сочинение.)
«Когда Гришка уходил на фронт к белым, начинается сочинение, — то я в это время думала: чтобы Гришку где-нибудь придушило!»
«Курсы животноводства прошли успешно». (Отчет.)
«Разводите английских свиней». «Почему у нас затруднения с хлебом?»
— Глафира, в какой вы группе?
— У нас школа… — запнулась, — трехгрупповая…
***
Представьте поселок, в котором ежедневно, начиная с шести часов вечера и кончая одиннадцатью часами, нельзя застать в домах ни одной живой души, даже грудных детей. Представьте далее клуб, в котором на заставленных столах, выстланных мохнатыми сибирскими шубами, спят рядышком десять-двенадцать детишек…
Тишина. Мерно тикают часы. На сцене при свете лампы читают…
«Виринею»…
Но вот зачитана последняя страница, и книга тихо закрывается. В полутемном клубе шевелятся седые бороды, мохнатые шапки, платки…
— Та-а-к… — вздыхает ситцевый платок. — Ничего она не стремилась для общего дела. Ломалась, ковылялась, а все для своего положения.
— То-то, — замечает сосед, — ей, главное дело, нужен был самец и ребенок. За Павлом она шла так, попросту, по-бабьи. Пойди Павел за белыми, и она бы за ним.
— Верно, верно! — вмешивается третий. — Не случись греха с приходом казаков, она бы жила себе да жила с Павлом. Наметала бы ему с полдюжины ребят, сделалась бы такой же, как все, мамехой — и ша! И вся ее геройства ханула бы.
— Дивлюсь, за что эту «Виринею» прославили? Ничего в ней ятного нет. Не довел писатель до конца, до большого дела Виринею. Запутался. Что делать с Виринеей? Взял — да трахнул ее об скребушку…
Вы приходите в клуб через день-два.
Те же столы с ребятишками, та же дисциплина, те же блестящие глаза слушателей.
Судят «Правонарушителей».
— Не знаю, с какого края начать разговор, потому что везде у ней тут комар носу не подточит. Написано на отделку! Мартынов — настоящий грузило. Вот это молодец! Это любую стенку лбом прошибет. Всякую бюрократию развоюет. Самый нужный по жизни человек.
— Этот рассказ, — замечает другой, — совсем не родня «Виринее». Вот и возьми: с одной головы, да не одни мысли. Изменилась она, когда писала это. Если этот рассказ писан после «Виринеи», то авторша поумнела, а если прежде — она рехнулась.
— Позволь мне сказать, вскакивает следующий. — Я считаю равносильным смерти, что рядом с «Правонарушителями» она написала «Виринею». Так и хочется сказать: «Да, товарищ Сейфуллина, у тебя есть талант, но ты обращаешься с ним бессовестно. Не топчи, черт тебя возьми, свой талант по тротуарам Москвы, а поезжай туда, где ты писала о Григории Пескове и о Мартынове. Они у тебя хороши, народ их любит. Подобных Мартынову и Пескову людей в СССР непочатые углы, и твоя обязанность…»
Все это я видел и переживал в Сибири, в коммуне «Майское утро» в пятнадцати километрах от села Косихи Барнаульского округа, в пяти тысячах километров от Москвы.
— Поживи у нас, голубчик, не то увидишь…
Живу, смотрю, вижу, но обнять все видимое и переживаемое не могу. Не вяжется это с тем, что я знал до сих пор о нашей деревне!
Вот и сейчас. Человек пятнадцать — коммунаров и коммунарок — сидят в конторе коммуны. Мы беседуем на литературные темы.
— Конечно, паря, конечно! — горячился столяр Шитиков. — Была наша Русь темная, молилась за этих сукиных сынов всю жизнь, а теперь амба! Тоже хотим попробовать ученой ухи.
И они начинают называть перечитанных авторов, подробно перечисляя все разобранные коммуной произведения.
Лев Толстой: «Воскресение», «Отец Сергий», «Дьявол», «Власть тьмы», «Живой труп», «Исповедь», «Плоды просвещения», «От нее все качества».
Тургенев: «Накануне», «Отцы и дети», «Записки охотника», «Безденежье», «Месяц в деревне».
Лесков, Горький, Щедрин, Лермонтов, Гоголь…
— Весь Гоголь! — кричит кто-то. — Так и пиши — весь Гоголь, весь Пушкин, весь Чехов, весь Островский!
Я не успеваю записывать. Не потому, что диктуют быстро, а потому, что трудно примириться с тем, что называют эти фамилии «темные» сибирские партизаны, о которых я не могу даже сказать, когда они научились читать по-русски.
— Короленко, Некрасов, Успенский, Бунин, Писемский, Чириков, Помяловский, Муйжель, Леонид Андреев, Григорович…
Чтобы как-нибудь собраться с духом, я пытаюсь перейти на абстрактные темы: о классиках, о старой русской литературе, о народниках…
— Зачем? — обижается кто-то, не поняв меня. — Мы и на новую напираем.
И снова дождь фамилий:
— Всеволод Иванов, Сейфуллина, Завадовский, Лидин, Катаев, Джон Рид, Бабель, Демьян Бедный, Безыменский, Есенин, Шишков, Леонов, Новиков-Прибой, Уткин…
— Когда вы все это успели? — вскрикиваю я.
— Восемь лет, паря! Восемь лет изо дня в день, каждый вечер в клубе.
И я снова пишу, Они обступили меня со всех сторон. Они тычут мозолистыми крестьянскими пальцами в мою тетрадь, они диктуют, а я, «московский писарь» со всеми моими гимназиями и университетами, чувствую себя в этой нахлынувшей волне щепкой…
— Мольер, Ибсен, Гюго, Гейне, Гауптман, Мопассан, Метерлинк.
— Пиши, пиши еще!
Белинские в лаптях!
Невероятно, но факт. В сибирской глуши есть хуторок, жители которого прочли огромную часть иностранной и русской классической и новейшей литературы. Не только прочли, а имеют о каждой книге суждение, разбираются в литературных направлениях, зло ругают одних авторов, одни книги, отметая их, как ненужный вредный сор, и горячо хвалят и превозносят других авторов, словом, являются не только активными читателями, но строгими критиками и ценителями.
Мне рассказывали любопытный случай, характеризующий самостоятельность этих суждений и литературных вкусов. Не понравился как-то в коммуне писатель М. Пришвин: ему вынесли суровый приговор. Когда крестьянам указали, что сам Горький хвалит Пришвина, они ответили:
— Ну, пущай ему Пришвин нравится. А вот нам сам Горький нравится, а Пришвин — нет…
Элементарная справедливость требует, чтобы было сказано хотя бы несколько слов о руководителе культурной жизни коммуны, о человеке, которому мы обязаны за этот изумительный сюрприз.
Это — учитель. Работает он в коммуне беспрерывно восемь лет и так же беспрерывно уделяет все свободное от занятий в школе время читкам газет и книг в клубе. До коммуны он учительствовал много лет в той деревне, из которой вышли коммунары. Вместе с деревней он участвовал в партизанских отрядах против Колчака, вместе с коммунарами он оставил насиженное место, чтобы, перейдя в «Майское утро», продолжать двигать культуру дальше. Вначале за шестнадцать рублей в месяц, затем за девятнадцать, двадцать четыре, двадцать восемь и, наконец, начиная с 1927 года, за тридцать два рубля в месяц.
Происходит учитель из крестьян Курской губернии; образование — церковно-учительская приходская школа.
Впрочем, чтобы не затруднять читателя подробностями из биографии учителя, несколько слов о нем из местной газеты.
«Барин, который не может забыть старого. Хитрый классовый враг, умело окопавшийся и неустанно подтачивающий нашу работу. Одиночка-реакционер. Ожегся на открытой борьбе, теперь ведет ее исподтишка…» И в этом духе — полполосы, пятьсот ядовитых строк!
За что? В чем дело? Почему низвергли в бездну грязи на редкость заслуженного сельского интеллигента, вместо того чтобы поставить его в пример остальной нашей интеллигенции?! Почему?
Потому… что творить революцию в окружении головотяпов чертовски трудно, потому что героев окружают завистники, потому что невежество и бюрократизм не терпят ничего смелого, революционного, живого. Вот и все. Разве этого недостаточно, чтобы был задушен заброшенный в тайгу одинокий революционер-культурник?
Статья совпала как раз с моим приездом в «Майское утро». Коммуна нервничала, возмущалась, болела. Трогали изумленные детские лица школьников-воспитанников обруганного учителя, волновали коммунары своими бесконечными вопросами: «За что?» Но что больше всего трогало, — так это поведение самого учителя. Он был спокоен, как никто.
— Кто травит? — говорил он коммунарам. — Мертвые души! За что травят? За живую советскую работу! Значит, никакой паники.
И только в редкие минуты, когда мы оставались одни, он открывал всю свою душу и давал волю жалобам.
— Восемь лет… Понимаете? Восемь лет они учиняют самое жуткое головотяпство, восемь лет они отбивают меня от любимого дела, восемь лет извращенно толкуют мою деятельность… Ведь это, как хотите, хоть кого может привести к убеждению, что надо меньше работать, и тогда жизнь будет спокойнее. Отвратительное убеждение! Не правда ли? И я все время отбрасываю его. Неужели мне не удастся взять себя в руки на этот раз?..
Учитель реабилитирован. К сожалению, на это понадобилось слишком много месяцев и слишком больших трудов. Но в той же газете появились иные пятьсот строк, иная статья, в которой партия вернула учителю его честное, незапятнанное имя, а заодно всенародно разоблачила головотяпов и преследователей.
Корни издевательства оказались — в зависти, невежестве и в боязни перед учителем, ибо выяснилось, что он — один из лучших и старейших сибирских селькоров! Учитель получил в 1925 году на конкурсе селькоров первую премию за «наибольшее число наиболее хороших и имевших наибольшие практические результаты корреспонденций». Как это ни странно, в невольном блоке с обиженными жертвами учителя-селькора оказалась сама краевая газета.
Но кто старое вспомянет… Давайте лучше начнем сначала. В те дни, когда партией и советской общественностью объявлен культурный поход в рабочие и крестьянские жилища, в те дни, когда центральной задачей становится внедрение азбуки в цехи и клубы — в это время в пяти тысячах километров от Москвы, в Сибири, в небольшом хуторке расцветает подлинная культурная революция. И творится она — волей нашей партии — руками скромного, незаметного, никому неизвестного беспартийного сельского учителя. Он оказался сильнее десятков бюрократов, головотяпов, он победил их, и коммуна «Майское утро» входит в первую фалангу бойцов на социалистическом культурном фронте!
Давайте же запомним имя учителя:
Адриан Митрофанович Т О П О Р О В.
А. Аграновский7КРЕСТЬЯНЕ О ПИСАТЕЛЯХ
О ПУШКИНЕ
Произведения Пушкина — источник большой радости для слушателя и читателя.
ЖЕЛЕЗНИКОВА Т. Ф. Пушкин шибко радует меня… Как ребенок радуюсь на читке. Слушаю — и радуюсь и радуюсь. И хоть где печальное у него написано, а после на душе все-таки приятность. И даже где непонятное для меня немного — и то я чуяла ублаготворение. Как ровно вокруг меня был праздник, люди, цветы и музыка. Так гластилось.
СУСЛИКОВ Т. И. Стихами Пушкина не налюбуешься!
БАЕВ О. М. (по прочтении первой половины «Дубровского» неотступно приставал ко мне. — А. Т.). Расскажи ты мне, пожалуйста, что дальше-то будет! А то, понимаешь, завтра меня назначают работать на мельнице. Вернусь не скоро, а охота шибко узнать, как дело-то кончится.
ХОРОХОРДИН М. Ф. (обращаясь ко мне. — А. Т.). Я был на хлебозаготовках. В школе в эти дни не был, а тут, говорят, без меня прочитали какую-то «Пиковую даму». Все хвалят. Нельзя ли мне сейчас достать эту книжку на дом? Я бы догнал тех, кто слышал ее на общей читке…
Я ни разу не мог утолить жадности крестьян на пушкинские читки, а читал каждый раз до изнеможения. Тем не менее, закрывая книгу. Я всегда слышал умоляющие голоса:
— Читайте, читайте, пожалуйста, еще!
— Товарищ Топоров, ну хоть главку еще!
— Эх, только до сласти дошли — и бросили!
— Порвали на самом интересном месте.
— Жалко, что кончилась книга!
— Не шел бы домой!
СТЕКАЧЕВ Т. В. Для меня была беда при чтении Пушкина. Шут ее знает, как быть! Старухе моей надо слушать Пушкина, Ваське с Нюркой тоже надо и мне надо! А дома некому за маленькими глядеть. Никто не хочет домоседить. Оставить маленьких одних нельзя: чего-нибудь напрокудят. В прошлом году оставили Динку одну, она проснулась да на двор. И обморозилась. Так уж я нынче так делаю: усыплю маленьких, хату на замок — и в школу.
ПУШКИНА А. Т. Желаешь на чтении, чтобы книжка Пушкина дольше протянулась.
БЛИНОВ Е. С. (по прочтении «Дубровского»). Смотрите: не уходит публика. Все от интересу обалдели — и не идут из школы.
БОЧАРОВА А. П. Как только скажут, бывало, что книгу Пушкина будут читать, так и сумлеваешься: ох, пойти бы! Ведь знаешь, что у Пушкина пустяков не будет. И до чего ж чтение Пушкина помнится!.. Неохота уходить с этого чтенья. Моя Марина намедни бросила ужинать и побежала на чтенье. Да еще что было! Лидочка, внучка, плачет, а Марина ей говорит: «Дочка милая, да побудь ты без меня, а то я пропущу Пушкина чтенье».
В своем опыте я заметил крайне любопытное явление: ни один из современных советских писателей не накаляет так классовую ярость крестьян против всех и всяческих деспотов, как это делает Пушкин. Он для моих слушателей — глашатай свободы, неистовый. Неуемный и бесстрашный обличитель произвола и гнета.
БОЧАРОВА А. П. Эх, посмотрели бы, какое дроженье в народе было, когда читали «Дубровского»! Я как пришла домой с чтенья, так сама не в себе была. Досадно мне сделалось, рвала и метала вокруг себя. Ровно потеряла что. Не усидела дома, к сватье Алене в полночь ушла. Попадись мне этот проклятый баринишка (говорит про князя Верейского. — А. Т.), так я бы его вот тут раздернула! Кот как!
ТУБОЛЬЦЕВ И. Т. (о «Вольности»). Как же царь это пускал в печать?!
ТИТОВ Н. И. Ведь тут Пушкин клеймит царей и буржуев всего мира.
НОСОВ И. А. (о стихотв. «Деревня», «К Чаадаеву», «Лицинию», «В Сибирь»). Теперь уж так жарко никто не пишет. Ничего не боится Пушкин. Режет напрямик!
ПРОНКИН И. П. (о стихотв. «Послание к цензору»). Одновременно Пушкин ножами цензора режет, и в то же время приходится смеяться над жалкой фигурой цензора… Таких революционеров (как Пушкин. — А. Т.) история выковывает веками, из миллионов, по одному. Как Ленин для наших времен, так Пушкин для своего времени… Если бы я был на месте мужика времен Пушкина, то, несомненно, неоднократно организовал бы выступления против тогдашнего строя…
КОРЛЯКОВ И. Ф. Острее этих стихов к цензорам нельзя написать!
ШИТИКОВ Д. С. Эх, наверное, и много же у Пушкина было зла против цензоров!
ГОЛОСА:
— Теперь уж так никто не пишет!
— Только один Демьян Бедный!
— Это потому, что он за Пушкина держится!
— Оттого у него все ловко выходит!
НОСОВ И. А. Тут язык у Пушкина — огонь и бритва!
СУСЛИКОВ Т. И. Ну и жиганул Пушкин цензора!
ЭДУАРД К. К. Этот цензор был механической куклой!
СТЕКАЧЕВА П. Ф. Весь царский строй срамил тут Пушкин!
ЛОМАКИН Т. Н. Веревки вил Пушкин из дурака цензора!
БОЧАРОВ Ф. З. (о «Деревне»). И как эту «Деревню» цари не исхитили! Кто пропускал тогда этот стих, тот ни черта не понимал. Думал, что «так, ничего». Или: «раб не поймет». Для нашей молодежи это особенно полезно знать. Она увидит, как раньше крестьянину жилось. Ленин — и тот, поди, этот стих несколько раз читал.
БОЧАРОВА А. И. Зажигает он всего человека!
БОЧАРОВ Ф. З. Пушкин вон какие мысли открывал! Взойдет ли, говорит, наконец, свободная заря?! А «по манию царя» — это ни черта! Это он маскировался, подделывался. В «деревне» два слова про «манию», а сто против «мании». В этом вся и штука!
ЗАЙЦЕВ А. А. Пушкин не сказал «восстание», а собрал шайку «разбойников». Но это убеждает: идите, ребята, берите колья и лупите барскую сволочь! Прочитал я как-то давно «Деревню» и стал высоко ценить Пушкина за его смелые революционные выражения. В «Деревне» Пушкин хотел сказать: пора обуздать бездельников и негодяев. Но в то время ему нельзя было говорить яснее.
ШИТИКОВ Д. С. В «Дубровском» черт знает сколько революционных мыслей! Ленин брал эти мысли.




