День грядущий

- -
- 100%
- +
Николай Сергеевич не стал её жалеть. Он не сказал: «Что вы, голубушка» или «Всё пройдёт». Он просто посмотрел на неё — внимательно, серьёзно — и спросил:
— Отчего?
— Не знаю. — Она помолчала. — Всё есть. Муж есть. Работа есть. Квартира, собака, вот этот сад. А радости нет. Как будто я живу не свою жизнь, а чужую, и смотрю на неё со стороны, как в кино. И знаю: кино кончится, а я так и не войду в него.
Он кивнул. И в этом кивке было столько понимания, что ей стало не по себе — как будто он знал о ней больше, чем она сама.
— А вы знаете, — сказал он, — отчего это?
— Отчего?
— Оттого, что всё вокруг стало гладким. — Он обвёл рукой сад. — Раньше жизнь была шершавая. Она цеплялась за тебя. Она тебя царапала — вот тут, вот тут. И от этих царапин ты чувствовал, что живёшь. А теперь всё гладко. Всё правильно. Ты идёшь по жизни, как по этому асфальту, и не спотыкаешься — и не чувствуешь, что идёшь.
Анна Сергеевна молчала. Она смотрела на пруд, на уток, на Мусю, которая залезла в воду и стояла там по брюхо, и в глазах у неё что-то жгло.
— А что же делать? — спросила она.
— Не знаю, — сказал Николай Сергеевич честно. — Я тоже не знаю. Я старик, мне уже поздно. А вы... — он посмотрел на неё внимательно, — а вы ещё молодая. Вам-то что мешает?
— Не знаю.
— Ну вот, — сказал он и засмеялся — на этот раз по-настоящему, легко. — Все мы не знаем. И живём.
V
Мимо прошли люди — молодые, красивые, в спортивных костюмах, все в наушниках. Они шли быстро, не глядя по сторонам, и на лице у них было то особенное выражение, которое бывает у людей, бегущих не туда, куда хочется, а туда, куда сказано. Анна Сергеевна посмотрела им вслед.
— Вот они, — сказала она. — Молодые. Им хорошо.
— Думаете? — спросил Николай Сергеевич.
— Конечно. У них всё впереди.
— У них ничего не впереди, — сказал он спокойно. — У них всё уже есть. Им уже всё сказали — как жить, что делать, куда идти. Они родились в готовом мире. Им не надо ничего искать. А когда не надо искать — зачем жить?
Анна Сергеевна не сразу поняла, что он сказал. А когда поняла — вздрогнула. Ей вдруг вспомнился муж, который всю ночь не спал, и батарея, которая гудела на кухне, и свет, который был ровный, холодный, вечный. Ей вспомнилось, как она сказала: «Свет-то есть, а тепла нет». И теперь, сидя на этой скамейке, рядом с чужим стариком, она поняла, что вся её жизнь сделалась такой же батареей: работает безотказно, не садится, не ломается — и не греет.
Она заплакала. Тихо, без слёз на лице, — слёзы были внутри, и их никто не видел. Николай Сергеевич тоже сделал вид, что не видит. Он смотрел на уток. Утки плыли по пруду, оставляя за собой длинные, расходящиеся полосы, и эти полосы расплывались, исчезали, и вода снова становилась гладкой, как зеркало.
VI
— Знаете, что я вам скажу, Анна Сергеевна, — проговорил он наконец. — Я вам скажу одну простую вещь. Может, вы её и сами знаете, а может, и нет. Слушайте. Всё, что вокруг нас сейчас, — это не будущее. Это просто другое настоящее. Понимаете? Будущее — оно всегда казалось нам каким-то другим, не таким, как сейчас. Мы думали: вот придёт будущее, и всё изменится. Будут летающие машины, будут роботы, будет мир во всём мире. А оно пришло — а изменилось только то, что снаружи. Внутри всё осталось. Внутри по-прежнему пусто, и холодно, и хочется чего-то, чего нет.
— И что же?
— А ничего. Жить. — Он пожал плечами. — Любить. Гладить собаку. Смотреть на уток. Говорить с людьми — не по телефону, а вот так, на скамейке. Это, может быть, и есть то, что вы ищете. Не батарейка. Не летающая машина. А вот это.
Он показал на пруд. Там утка — большая, серая, — отряхнулась, и с её крыльев полетели брызги, и в этих брызгах, в косом свете солнца, загорелась радуга — маленькая, дрожащая, мгновенная. Она появилась на секунду и исчезла. Но Анна Сергеевна её увидела.
— Вот, — сказал Николай Сергеевич. — Вот видите. Это ничего не стоит. Это никому не нужно. И это — единственное, что есть.
Он встал. Опираясь на палку, посмотрел на неё, и в его старых, слезящихся глазах была та усмешка, которую она запомнит надолго.
— Ну, пойду. Мне пора. Врачи велят ходить, а ходить по кругу — скучно. Пойду по прямой. Может, заблужусь. И это будет хоть какое-то приключение.
Он приподнял шляпу и пошёл — не спеша, чуть пошатываясь, — по аллее. Скоро его серая фигура слилась с толпой, и Анна Сергеевна осталась одна.
VII
Она сидела ещё долго. Муся вылезла из пруда, отряхнулась, легла у её ног. Солнце уже клонилось к западу, и яблони отбрасывали длинные тени, и в саду потихоньку начинал зажигаться свет — ровный, белый, холодный, тот самый, что горел теперь во всех городах. Анна Сергеевна смотрела, как он зажигается, и думала о том, что ей сказал старик.
Она думала о том, что и правда: всё вокруг стало чистым, гладким, удобным — и в этой чистоте потерялось что-то живое. Она думала о своём муже, который делает вечную батарейку и не видит, что дома у него — тоже вечная, только она давно не работает. Она думала о себе — о том, что тридцать лет прожила, и всё это время чего-то ждала, а чего — не знает до сих пор.
Она встала. Взяла поводок. Пошла домой. По дороге она зашла в магазин, купила хлеба и сыра, и ещё — маленькую шоколадку, которую обычно не покупала, потому что берегла фигуру. Дома она сварила себе кофе, села у окна, погладила кота. И почувствовала, что ей — не хорошо, нет, — а просто немного легче. Как будто после долгой болезни впервые вышла на воздух.
Вечером позвонил муж. Сказал, что задержится, что опять испытания, что скоро закончит. Она сказала: «Хорошо». Она не сказала ему ничего из того, что собиралась. И когда он положил трубку, она вдруг поняла, что уже не ждёт его и не ждёт того разговора, который они так и не начали. Ждёт она чего-то другого. Чего — она не знала. Но знала, что это есть, потому что сегодня, на скамейке, в Нескучном саду, она его коснулась — на секунду, как коснулась радуга, которая вспыхнула и исчезла.
VIII
Ночью она не спала. Лежала, слушала, как дышит муж, и думала о том старике. О том, что он сказал: «Жизнь раньше была шершавая». О том, что она сама стала гладкой — как этот асфальт, как эта лампа, как эта вечная батарейка. И о том, что если так и дальше пойдёт, то она до самой смерти будет ходить по ровной дороге и не заметит, что идёт.
Она встала, прошла на кухню, налила воды. За окном горели фонари — ровные, белые. Она стояла и смотрела на них, и на душе у неё было смутно и тревожно, и в этой смуте было что-то новое — не тоска, а что-то похожее на надежду. Как будто в ней, в самой середине, где-то очень глубоко, затеплился маленький огонёк — не холодный, не белый, а тёплый, живой.
Она вернулась в постель. Муж спал, отвернувшись к стене. Она легла рядом. Закрыла глаза. И под утро заснула — впервые за долгое время спокойно.
Утром её разбудило солнце. Настоящее — не по программе, — просто солнце, которое пробилось через тучи и упало на пол, на кровать, на её руку. Она открыла глаза. Муж уже ушёл. Муся спала у её ног. Кот сидел на подоконнике и смотрел на улицу.
Анна Сергеевна встала, подошла к окну. Москва просыпалась. Машины ехали, люди шли, свет горел. Всё было как всегда. Но где-то далеко, в самой глубине этого обычного, гладкого, удобного мира, что-то было живое — и она это чувствовала.
— Ладно, — сказала она себе. — Поживём.
И пошла варить кофе.
Часть первая. Электрический сонГлава шестая. Гуманитарный груз
I
Была зима 2028 года, декабрь, и в городе, который назывался Ново-Степной, стояла оттепель. Оттепель в декабре — вещь странная, противоестественная, как смех на похоронах, и люди, жившие в этом городе, смотрели на мокрый снег, на лужи, на серое небо и молчали. Молчали они не от горя, а от какого-то общего, всем понятного недоумения: земля сходила с ума, и никто не знал, что с этим делать.
Город Ново-Степной был построен в семидесятых, в степи, при комбинате, который потом закрылся, а потом снова открылся, но уже не как комбинат, а как «экологический кластер». Вокруг города стояли поля, которые когда-то родили пшеницу, а теперь не родили ничего, потому что дождей не было третий год, и колодцы высохли, и скот давно продали, и остались только ветер, пыль и дома — длинные, серые, пятиэтажные, с пустыми окнами, где ещё лет десять назад жили люди.
А потом пришла вода. Не дождь, не ливень, а именно вода — с севера, с гор, от растаявших ледников, которые таяли теперь не по расписанию, а как хотели. Вода пришла в ноябре, ночью, и залила три деревни, и перерезала дорогу, и увела с собой мост, и теперь город сидел без связи, без подвоза, без ничего — как отрезанный ломоть.
В такие города посылали гуманитарные грузы. Грузы состояли из еды, воды, лекарств и «умных таблеток» — тех самых, которые продлевали жизнь, очищали кровь, восстанавливали клетки. Таблетки эти были новейшим достижением, гордостью эпохи, и государство распределяло их бесплатно, потому что они были символом — символом того, что человечество наконец победило старость.
II
Курьера звали Аркадий Ковалёв. Ему было двадцать шесть лет, он был высок, худ, с длинными руками и той особенной, чуть сутулой осанкой, которая бывает у людей, много времени проводящих за рулём. Он работал в службе доставки — в той самой, где всё делали машины, но где всё ещё оставались люди для тех случаев, когда машина не справлялась.
Он вёз груз в Ново-Степной уже второй день. Дорога была плохая — размытая, местами перекопанная, — и приходилось объезжать, и он ночевал в машине, укутавшись в куртку, и просыпался от холода и от того, что где-то в темноте капала вода. Машина была новая, беспилотная, но он вёл сам — вернее, держал руки на руле, хотя руль был бутафорией, а на самом деле машина ехала сама, — потому что ему так было спокойнее. Ему казалось, что если он будет держать руки на руле, то ничего дурного не случится.
Аркадий был человеком простым. Он не читал книг, не думал о вечном, не задавался вопросами. Он родился в девятом году, вырос в мире, где всё было устроено, где всё работало, где не было войн и не было голода, и потому не понимал, отчего старики, которых он встречал, всегда чем-то недовольны. Он думал: им дали всё, а они ворчат. Он не любил ворчунов. И всё-таки, когда он ехал по этой размытой дороге, среди полей, в которых ничего не росло, и видел впереди серые, мокрые, мёртвые дома, ему становилось не по себе. Не потому, что ему было страшно. А потому, что он не понимал, зачем здесь живут люди, и не понимал, отчего они не уехали.
III
В город он приехал к вечеру. Его встретил человек из администрации — низенький, в мокром пальто, с папкой под мышкой, — и сказал, что груз надо разгрузить у клуба, там будет выдача, и что народу собралось много, и что надо бы поскорее, потому что люди ждут с утра.
Аркадий вышел из машины. Он размял ноги, посмотрел вокруг. Клуб был старое здание — с колоннами, облупленное, с выбитыми окнами на втором этаже. Перед ним стояла толпа. Человек двести, может быть, триста — старики, женщины, дети, — все в чёрных, серых, бурых пальто, все мокрые, все с одинаковыми, серыми, усталыми лицами. Они стояли молча. Никто не разговаривал. Только дети иногда переступали с ноги на ногу, и под ними хлюпала вода.
Аркадий открыл фургон, стал выгружать коробки. Работал он быстро, привычно. Ящики с едой, ящики с водой, ящики с лекарствами. И отдельно — маленькие, белые, с красным крестом, — ящики с таблетками. Эти он выгружал осторожно, отдельно, потому что знал, что за них люди готовы на всё.
Люди смотрели на коробки. Молча. И в этом молчании было что-то такое, отчего Аркадию стало неуютно. Он работал и не поднимал глаз. Он чувствовал на себе эти взгляды — сотни взглядов, — и ему казалось, что его самого сейчас разберут на части, как эти коробки.
IV
Раздача началась в шесть. Люди выстроились в очередь — длинную, извилистую, как река. У входа в клуб стоял стол, за столом сидела женщина — из администрации, — и рядом с ней два охранника, которых, впрочем, было не нужно, потому что никто не буянил. Пока не буянил.
Аркадий стоял в стороне. Ему нечего было делать. Груз он сдал, документы подписал, и теперь ждал только расписки, чтобы ехать обратно. Он курил — он курил редко, но здесь, в этой серой, мокрой, чужой степи, ему захотелось, — и смотрел, как идёт выдача.
Первыми шли старики. Они подходили к столу медленно, опираясь на палки или на руки детей, и получали пакеты — с крупой, с маслом, с консервами, — и отходили, кланяясь. Никто не улыбался. Никто не говорил спасибо. Только кивали — коротко, сухо, как кивают люди, которые привыкли получать не от щедрости, а по праву, и права этого не чувствуют, потому что оно давно перестало быть радостью.
Потом пошли женщины с детьми. Потом — все остальные. И вот тут началось.
V
Сначала ничего не было. Просто одна женщина — полная, в платке, с красным, распаренным лицом — подошла к столу и сказала, что ей надо две порции таблеток, потому что у неё сын и мать. Женщина за столом сказала: одна порция на человека. Плакала полная: а мать лежачая, ей надо больше. Ей сказали: всем надо. Она сказала: вы не понимаете. Ей сказали: следующая.
И тут полная женщина не отошла. Она стояла у стола и говорила. Она говорила громко, и голос у неё дрожал, и в этом голосе было столько обиды, столько усталости, столько всего, что накопилось за годы, что люди в очереди начали оборачиваться.
— Вам легко говорить! — кричала она. — Вы тут сидите, вам тепло, вам привезли, а мы тут живём, как собаки! У меня мать лежит, она не встаёт! Она не встаёт, понимаете вы или нет?
— Гражданка, отойдите, — сказал охранник.
— Не отойду! Я за мать! Мне за мать надо! Вы тут сидите, а мы... — Она заплакала. — Мы тут всю жизнь живём. Мы тут родились. Мы никуда не уехали. Мы вас ждали. А вы...
Что «вы» — она не договорила. Она махнула рукой и отошла, утирая лицо платком. Но в очереди уже поднялся гул. И этот гул был страшнее её крика.
VI
Потом началась драка. Не настоящая, не с кровью, — а та мелкая, липкая, унизительная драка, которая бывает в очередях, на вокзалах, в больницах. Двое мужчин — немолодых, в телогрейках, — схватили друг друга за грудки из-за коробки консервов, которая упала на землю. Один кричал: «Ты взял моё!» Другой кричал: «Ничего я не брал!» Их растащили. Консервы подобрали. Коробку раздавили.
Аркадий смотрел на это и не мог двинуться с места. Он стоял с сигаретой в руке, и сигарета догорела до пальцев, и он не заметил. Он видел, как женщина за столом, устав от всего этого, стала выдавать по две, по три порции, только чтобы быстрее, только чтобы все ушли. Он видел, как охранники отвернулись и смотрели в сторону. Он видел, как люди хватали таблетки и прятали их за пазуху, озираясь, как воры.
И он думал: вот. Вот эти самые таблетки. Они продлевают жизнь. Они лечат. Они — победа над смертью. Их делают в институтах, где сидят умные люди в белых халатах, и эти люди уверены, что творят добро. А здесь, в этой степи, в этом мокром клубе с выбитыми окнами, эти таблетки стали поводом для драки, и никто не думает о том, что они лечат. Все думают только о том, чтобы взять больше. И это — люди. И это — будущее. И это — конец истории.
Он бросил окурок в лужу. Окурок зашипел и погас.
VII
Он пошёл к машине. По дороге его остановила старуха — маленькая, сухая, в чёрном платке, с лицом тёмным и сморщенным, как земля в засуху. Она держала его за рукав.
— Сынок, — сказала она. — Ты не сердись на них.
— Я не сержусь, — сказал Аркадий.
— Сердишься. Я вижу. Ты думаешь: вот дикие люди, вот хамки. А ты не думай так. Ты не жил тут. Ты не знаешь.
— Я не думаю.
— Думаешь. — Она смотрела на него, и глаза у неё были ясные, молодые, не такие, как лицо. — Ты думаешь: чего они дерутся из-за каких-то таблеток. А ты не знаешь, что тут было. Тут три года воды не было. Три года! Мы копали колодцы — сухо. Мы просили дождь — не было дождя. Мы продали коров, продали овец, продали всё. А потом пришла вода — и всё смыла. Всё, что осталось. И вот вы привезли таблетки. А зачем мне таблетки, сынок? Мне не таблетки нужны. Мне нужен мой дом. Мой дом, который смыло. И корова, которую я продала. И муж, который умер, потому что пить было нечего. Вот что мне нужно. А таблетки... — Она махнула рукой. — Таблетки — они что? Они жизнь продлевают. А какая это жизнь? Ты видел, какая это жизнь?
Аркадий молчал. Он не знал, что сказать. Он никогда об этом не думал. Он думал, что жизнь — это хорошо, что жизнь — это главное, что продлевать её — это добро. А теперь, стоя перед этой старухой, он вдруг понял, что не понимает ничего.
— Вы извините, — сказал он. — Я не знал.
— Ничего, — сказала старуха. — Ты молодой. Ты не виноват. Ты привёз — и уедешь. А мы останемся.
Она отпустила его рукав. Пошла к клубу — маленькая, сухая, согнутая. Аркадий смотрел ей вслед, и ему хотелось что-то сделать — дать ей денег, отдать свою порцию, что-нибудь, — но он не знал, что именно, и потому ничего не сделал. Он сел в машину и закрыл дверь.
VIII
Он поехал обратно ночью. Дорога была та же — размытая, тёмная, — и машина ехала сама, ровно, спокойно, а он сидел и смотрел в окно. За окном была степь — чёрная, мокрая, мёртвая. Ни огонька, ни деревца, ни звезды. Только время от времени — далёкий, одинокий свет, который тут же пропадал.
Он думал о старухе. О её словах. О том, что таблетки продлевают жизнь, но не возвращают её. О том, что он вёз этим людям будущее, а будущее оказалось им не нужно, потому что у них нет настоящего. Он думал о том, что в мире, где он вырос, всё было гладко и хорошо, и в этом мире никому не приходило в голову, что можно кричать, драться, хватать за грудки из-за коробки консервов. А здесь — кричали. И он вдруг понял, что здесь — настоящее, а там, где он жил, — декорация.
Он включил радио. По радио играла музыка — тихая, спокойная, — и голос диктора говорил о том, что человечество достигло новых успехов, что продолжительность жизни увеличена, что экология улучшилась, что будущее — светло. Аркадий выключил радио. Он вдруг почувствовал, что не может больше это слушать. Не потому, что это было ложью. А потому, что это было правдой — и правдой ненужной, правдой, которая ничего не значила для тех, кто мёрз в очереди у клуба.
IX
Он приехал в Москву утром. Город был чистый, светлый, счастливый. Машины ехали беззвучно, люди шли улыбаясь, дроны летали над крышами. Всё работало. Всё было хорошо. Аркадий остановил машину у своего дома, вышел, потянулся. Он был уставший, грязный, голодный. Он хотел спать.
Дома его встретила мать — женщина лет пятидесяти, полная, добрая, в фартуке, — и сразу начала говорить: где ты был, почему не звонил, я волновалась, я не спала, у тебя лицо серое, ты похудел, садись есть.
Он сел есть. Она подала суп, котлеты, чай. Он ел и слушал, как она рассказывает — о соседке, о ценах, о том, что в подъезде починили лифт. Обычные слова. Обычный день. Обычная жизнь.
— Ты чего молчишь? — спросила она.
— Устал.
— Ну поспи. Поспи, сынок. Завтра отдохнёшь.
Он лёг. Закрыл глаза. И заснул — сразу, как провалился. И во сне он снова ехал по этой степи, по мокрой, мёртвой дороге, и впереди был город с выбитыми окнами, и у клуба стояла толпа, и все молчали, и в этом молчании было что-то страшное — не злоба, а что-то большее, что-то, чему он не знал имени.
X
Проснулся он вечером. В комнате было темно. За окном горели фонари — ровные, белые, вечные. Он лежал и смотрел в потолок. И думал о том, что он вёз этим людям жизнь — в коробках, с красным крестом, — и что эта жизнь никого не спасла. Он думал о том, что технологии научились продлевать жизнь, но не научились делать её сносной. Что они победили смерть, но не победили хамство, не победили одиночество, не победили тоску. И что, может быть, это самое главное, а всё остальное — только коробки, которые он возит по размытым дорогам.
Он встал. Прошёл на кухню. Мать спала. Он налил себе воды, выпил. Потом подошёл к окну. Москва светилась — вся, до самого горизонта. Где-то там, далеко, за этими огнями, была степь. И город Ново-Степной. И старуха в чёрном платке. И очередь у клуба. И таблетки, которые никто не ценил, потому что жизнь, которую они продлевали, была не нужна.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



