Лётчик-испытатель

- -
- 100%
- +
Я долго смотрел на закрывшиеся ворота ангара. Потом достал из сумки свой старый блокнот, открыл чистую страницу и написал вверху дату.
Ниже — одно слово: «Гроза».
Рука сама задержалась над бумагой. Я хотел добавить что-нибудь ещё: предположение, ощущение, первую мысль. Но понял, что пока рано. Самолёт, как и человек, не раскрывается при первой встрече. Особенно если он создан, чтобы выживать там, где другие сгорают.
Я закрыл блокнот. Лёг, не раздеваясь до конца, и уставился в потолок. За стеной глухо работала вентиляция. Где-то далеко по громкой связи передали короткую команду. Ночь на испытательном аэродроме не была похожа на ночь в учебной части. Там люди спали между занятиями. Здесь — между тайнами.
Я подумал о Борисоглебске. О Васькине, который наверняка опять спорит с тренажёром. Об Ордынцеве с его вечной кружкой. О полковнике Романове, сказавшем: «Заставь её уважать пилота».
Потом подумал о себе.
Тихон Тихонович Пайк. Двадцать восемь лет. Майор. Один из тех, кого называли неубиваемыми. Человек, который слишком много раз возвращался из неба, чтобы верить в случайность, и слишком хорошо знал смерть, чтобы считать себя бессмертным.
Завтра мне предстояло снова доказать, что я имею право подняться выше. А за стенами ангара ждала «Гроза».
Глава 2. Комиссия
Утро на «Сармат-Востоке» начиналось не с подъёма и не с команды дежурного. Оно начиналось с гула. Не громкого, не тревожного — скорее постоянного, глубинного, будто под бетонными плитами аэродрома работало сердце. Где-то запускали силовую установку. Где-то прогревали стенд. Где-то по рулёжной дорожке тянули очередную машину, укрытую серым чехлом так, словно самолёт был не техникой, а секретом, которому ещё рано показывать лицо.
Я проснулся за минуту до сигнала будильника. Так, бывало, почти всегда. Организм, выдрессированный годами службы, не доверял часам. Он сам знал, когда нужно открыть глаза, оценить потолок, прислушаться к шумам за стеной и понять: жив, цел, не в воздухе, не под обстрелом, не в аварийном снижении.
Комната была чужой. Стены — слишком чистые. Окно — узкое. На столе лежал мой блокнот, а рядом папка с правилами режима. На верхнем листе крупными буквами было напечатано: «Программа «Гроза». Доступ ограничен».
Я несколько секунд смотрел на эту надпись. Вчера вечером я видел её только как слово. Сегодня она стала реальностью.
Я быстро привёл себя в порядок, надел форму, проверил документы и вышел в коридор. В общежитии испытателей было тихо. Тишина здесь отличалась от казарменной. В казарме тишина всегда временная, полная чьего-то сопения, шагов, скрипа кроватей и приглушённого шёпота. Здесь тишина была деловой. Люди, которые жили за этими дверями, умели экономить звуки так же, как топливо на последнем участке маршрута.
У входа в административный блок меня уже ждал полковник Артемьев. Он стоял у окна с планшетом в руке и говорил с кем-то по внутренней связи. Лицо у него было спокойным, но я сразу заметил: спокойствие это было натянуто поверх срочности, как лётный комбинезон поверх термобелья. Взгляд — быстрый. Движения — собранные. Такие люди не суетятся, но вокруг них всегда чувствуется, что время ускорилось.
Увидев меня, Артемьев завершил разговор.
— Майор Пайк.
— Товарищ полковник.
— Как спалось?
— Достаточно.
Он чуть приподнял бровь.
— Хороший ответ. Не «отлично», не «плохо», а «достаточно». Запомню.
Я промолчал. Артемьев убрал планшет под мышку и кивнул в сторону коридора.
— Перед комиссией надо кое-что сказать. Я временно покидаю лётно-испытательную группу.
Я посмотрел на него внимательнее.
— Случилось что-то серьёзное?
— В нашей работе несерьёзного не случается, майор. Меня на пару недель отзывают в другой город. Там уже начинаются совсем другие испытания. Я должен быть там.
Он говорил ровно, но за словами чувствовалось: объяснил он ровно столько, сколько имел право. Ни больше, ни меньше.
— Кто принимает группу?
— На время моего отсутствия временно исполнять обязанности будет полковник Беркут. Анна Андреевна Беркут.
Имя я услышал впервые. Но по тому, как Артемьев произнёс его, понял: человек непростой.
— Как пройдёшь комиссию, тебя проводят в кабинет к полковнику, — сказал Артемьев. — Ты будешь полностью в распоряжении полковника на две недели. Так что дерзай, майор.
— Есть, товарищ полковник.
Он задержал на мне взгляд.
— И ещё. Медкомиссия здесь не формальность. Они будут смотреть не только давление и рефлексы. Они будут искать трещины. Иногда человек сам не знает, где у него трещина, пока его не поставят под нагрузку.
— Понимаю.
— Хорошо если так. Тогда покажи им не легенду о «неубиваемом», а пилота. Легенды нам не нужны. Они плохо заполняют протоколы и ещё хуже управляют опытными машинами.
Это мне понравилось.
— Постараюсь не разочаровать.
— Не старайся. Работай, майор.
На этом разговор закончился. Меня передали старшему прапорщику медицинской службы — невысокому сухому человеку с фамилией Крамаренко, который не улыбался даже глазами. Он сверил мой допуск, карточку, направление, потом коротко сказал:
— За мной.
Медицинский корпус находился в отдельном здании, соединённом с главным блоком крытым переходом. Внутри пахло спиртом, пластиком, кофе и чем-то электрическим — таким запахом обладают помещения, где много приборов и мало случайных людей.
Комиссия началась с обычного. Кровь. Давление. Зрение. Слух. Вестибулярная устойчивость. Реакция на световые сигналы. Проверка координации. Нагрузочная проба. Кардиограмма в покое и после упражнения. Дыхание. Невролог смотрел на меня так, словно надеялся обнаружить хотя бы один маленький сбой, который оправдал бы его строгую репутацию.
Не обнаружил.
— Жалобы? — спросил он, делая пометку.
— Нет.
— Головные боли?
— После перегрузок, бывало. В пределах нормы. Последние полгода — нет.
— Потери сознания?
— Нет.
— Провалы памяти?
— Нет.
— Сны тревожные?
— Это к психиатру, товарищ подполковник.
Невролог поднял глаза. Я ожидал замечания, но он лишь хмыкнул.
— Умный?
— Обучаемый.
Он снова что-то записал. После физических обследований меня отправили в кабинет психофизиологической оценки. Там уже сидели двое.
Психиатр — полковник медицинской службы Виктор Львович Дорофеев. Возраст около шестидесяти. Седые волосы, крупные руки, тяжёлый взгляд человека, который видел слишком много попыток казаться нормальным.
Психолог — майор медицинской службы Инна Марковна Ясенева. Лет тридцать пять, может, чуть больше. Аккуратная, спокойная, с тонкой папкой перед собой. Её взгляд был мягче, чем у Дорофеева, но опаснее. Полковник смотрел прямо, как прожектор. Она — сбоку, будто отмечала не только слова, но и паузы между ними.
— Присаживайтесь, майор Пайк, — сказал Дорофеев.
Я сел. На столе не было ничего лишнего: диктофон, папка, два карандаша, стакан воды. Окно выходило на внутренний двор, где росла одинокая акация. Почему-то именно это дерево показалось мне самым странным предметом в комнате.
— Вы понимаете цель беседы? — спросила Ясенева.
— Оценить мою пригодность к испытательным полётам по психическому и психологическому состоянию.
— И как вы сами оцениваете своё состояние?
— Рабочее.
Дорофеев чуть усмехнулся.
— Все лётчики говорят «рабочее». Даже те, кто спит по два часа и разговаривает с погибшими ведомыми.
Я посмотрел на него.
— Тогда уточню. Сон достаточный. Реакция стабильная. Навязчивых состояний нет. Эмоциональные всплески контролируемые. С погибшими не разговариваю. Помню их — да. Спорить с ними не имею привычки.
Ясенева впервые подняла глаза от листа.
— Интересная формулировка. «Спорить с ними».
— Мёртвые всегда правы, если начинаешь с ними спорить. Поэтому лучше не начинать.
Она что-то записала. Дорофеев откинулся на спинку стула.
— Хорошо. Тогда начнём без долгих вступлений. Вы участвовали во многих боевых вылетах. В одном из них, согласно материалам, уничтожили десять вражеских боевых машин. Опытные пилоты. Вы помните их?
— Как цели — да. Как людей — нет.
— Удобное разделение?
— Не удобное. Необходимое.
— Объясните.
Я сцепил руки на коленях.
— В бою передо мной не человек, а угроза. Машина с вооружением, скоростью, тактическим намерением и вероятностью поражения меня или тех, кого я прикрываю. Если в момент решения я начну представлять его лицо, семью, биографию — я опоздаю. А если после боя буду убеждать себя, что там вообще никого не было, — начну врать самому себе. Поэтому в бою он цель. После боя — человек, которого я победил. Или убил. Зависит от того, насколько честно мы называем вещи.
В кабинете стало тише. Психиатр перестал крутить карандаш.
— Вы считаете себя убийцей? — спросил он.
— Нет.
— Почему?
— Потому что убийство — это лишение жизни вне необходимости и вне долга. Я выполнял боевую задачу. Но если вопрос в том, понимаю ли я, что мои действия приводили к смерти людей, — да, понимаю.
Ясенева посмотрела на меня внимательно.
— И как вы с этим живёте?
— Не украшаю. Не оправдываюсь лишний раз. Не превращаю в подвиг для застольных рассказов. Помню, что цена решения в небе всегда реальная. И стараюсь учить других так, чтобы им реже приходилось платить эту цену.
Она медленно кивнула, но по лицу было видно: такого ответа она не ждала. Возможно, ожидала бравады. Или сухого «приказ есть приказ». Или, наоборот, надлома.
Я не дал ей ни того, ни другого. Дорофеев открыл папку.
— Следующий вопрос. Почему вы согласились на испытания нового истребителя?
— Потому что умею чувствовать машину в предельных режимах и быстро передавать инженерам то, что происходит. Потому что имею боевой опыт против сильного противника. Потому что, если эту машину однажды передадут в части, лучше выявить её слабые места сейчас, чем потом — в бою.
— Патриотизм не назовёте?
— Назову, если потребуется для протокола. Но патриотизм без профессионализма — шум. А испытания не терпят шума.
У Ясеневой снова дрогнул карандаш. Дорофеев прищурился.
— Вы всегда так отвечаете?
— Когда спрашивают прямо — стараюсь отвечать прямо.
— Тогда прямо. Вам не кажется, что после войны вы ищете возможность снова оказаться в опасности?
Я ожидал этого вопроса. Наверное, Артемьев был прав: они искали трещины.
— Кажется, — сказал я.
Оба врача одновременно посмотрели на меня. Я продолжил:
— Такая возможность существует. У многих боевых пилотов после интенсивных действий меняется восприятие нормы. Тишина кажется пустой, обычная служба — замедленной, отсутствие угрозы — чем-то подозрительным. Я это знаю. Поэтому и отслеживаю. Если бы я искал опасность ради опасности, я бы не пошёл в испытатели. Я нашёл бы способ попасть туда, где больше хаоса и меньше контроля. А здесь контроль максимальный. Каждый шаг фиксируется, каждый параметр проверяется, каждый сбой разбирается. Это не бегство к риску. Это работа с риском в дисциплинированной форме.
Психолог чуть заметно изменилась в лице. Не смягчилась — нет. Скорее поняла, что перед ней человек, который уже задавал себе эти вопросы раньше и не испугался ответов.
— Вы допускаете, что можете погибнуть во время испытаний? — спросила она.
— Допускаю.
— И это вас не пугает?
— Пугает.
— Но вы сказали это без эмоций.
— Страх не обязан размахивать руками, чтобы быть настоящим.
Дорофеев впервые улыбнулся — коротко, почти незаметно.
— Что вы делаете со страхом?
— Проверяю, что именно он сообщает. Если страх говорит: «опасно» — это бесполезно, я и так знаю. Если страх говорит: «ты не учёл вот этот фактор» — я слушаю. Если страх начинает командовать вместо меня — прекращаю действие или передаю управление, если ситуация позволяет. В воздухе страх должен быть датчиком, а не командиром.
Некоторое время они молчали. Затем Ясенева задала вопрос совсем другим тоном:
— Представьте ситуацию. На опытном самолёте происходит сбой системы управления. У вас есть шанс катапультироваться, но тогда машина упадёт на жилой сектор. Есть шанс увести её в сторону, но вероятность вашей гибели резко возрастает. Ваши действия?
— Недостаточно данных.
Она подняла брови.
— Уточните.
— Высота, скорость, остаток управляемости, время до столкновения, плотность застройки, наличие второго пилота, состояние катапультного кресла, тип сбоя, возможность отключения автоматики, наличие открытого участка, боекомплект или его отсутствие. Без этих данных ответ «я героически уведу самолёт» — литература, а не решение.
— Хорошо. Данных мало. Времени тоже мало.
— Тогда действую по приоритету минимизации ущерба. Сначала пытаюсь восстановить управление или перевести машину в предсказуемый режим. Если есть возможность увести от людей и катапультироваться — делаю это. Если выбор строго между моей жизнью и жизнью гражданских — увожу от гражданских.
— Почему?
— Потому что я сел в опытный истребитель добровольно. Они под ним жить добровольно не соглашались.
Ясенева перестала писать. Дорофеев смотрел на меня уже без испытующего нажима. Теперь в его взгляде было нечто другое — профессиональный интерес.
— Вы не склонны к саморазрушению, майор? — спросил он.
— Нет.
— Но готовы погибнуть.
— Готовность погибнуть при необходимости и желание погибнуть — разные вещи. Первое требуется офицеру. Второе требует лечения.
В этот раз он не скрывал улыбки.
— Чётко.
— Вы просили прямо.
Потом были тесты. Не те детские картинки, о которых любят рассказывать в курилках, а жёсткие, многоуровневые задачи на внимание, переключение, устойчивость к помехам, оценку ложных сигналов. На экране вспыхивали символы, цифры, силуэты, предупреждения. Надо было принимать решения быстро, но не поддаваться провокации скорости. Иногда правильным решением было ничего не нажимать. Это всегда сложнее, чем действовать.
Затем — серия вопросов на моральные предпочтения. Не абстрактных, а грязных, как реальная жизнь.
«Вы можете спасти ведомого, нарушив приказ и сорвав основную задачу. Что выберете?»
«Зависит от задачи, — ответил я. — Если срыв задачи приведёт к большим потерям, ведомый должен знать цену строя. Если задача допускает отклонение — спасаю. Приказ не отменяет мышления, но мышление не должно маскировать слабость».
«Командир отдаёт приказ, который вы считаете ошибочным. Ваши действия?»
«Если есть время — докладываю возражения и аргументы. Если времени нет, а приказ ведёт к очевидной катастрофе, беру ответственность и действую по обстановке. После — отвечаю».
«Вас признают героем за эпизод, где на самом деле успех обеспечила ошибка противника. Примете награду?»
«Награды принимает не только человек, но и подразделение. Но в отчёте укажу реальную причину успеха. Ложный анализ опаснее ложной скромности».
На этом вопросе Ясенева посмотрела на Дорофеева. Он едва заметно кивнул.
Последним был разговор без протокольной сухости.
— Чего вы хотите добиться в испытательной группе? — спросила она.
Я подумал.
— Понять самолёт раньше, чем он попытается убить пилота.
— Сильная фраза.
— Это не фраза. Любая новая машина сначала говорит неразборчиво. Задача испытателя — научиться её языку и перевести инженерам без поэзии.
Дорофеев закрыл папку.
— У меня вопросов нет.
Ясенева ещё несколько секунд смотрела на свои записи, потом сказала:
— У меня тоже.
Меня попросили подождать в коридоре. Я вышел и сел на жёсткий стул у стены. На противоположной стороне висел плакат о профилактике переутомления. На нём улыбающийся лётчик смотрел в голубое небо с таким выражением, будто никогда не проходил настоящей медкомиссии.
Минут через пятнадцать дверь открылась. Крамаренко выглянул в коридор.
— Майор Пайк, зайдите.
В кабинете теперь сидела вся комиссия: терапевт, невролог, кардиолог, офтальмолог, Дорофеев, Ясенева и председатель — генерал-майор медицинской службы Лазарев, сухой пожилой человек с голосом, похожим на щелчок замка.
Он поднял лист.
— Майор Пайк Тихон Тихонович. По результатам медицинского, психофизиологического и психологического обследования комиссия единогласно признаёт вас годным к испытательным полётам на перспективных авиационных комплексах. С ограничением: обязательный ежедневный контроль состояния в период первичной адаптации к программе.
— Есть, товарищ генерал-майор.
— Не «есть», а выполняйте. У нас тут не строевой смотр, майор. Здесь люди иногда погибают не потому, что слабы, а потому что вовремя не сказали врачу о мелочи.
— Понял. Выполнять буду.
Он поставил подпись. Потом ещё одну. Печать ударила по бумаге глухо и окончательно. Так я получил допуск. Но допуск — это только разрешение приблизиться к двери. За дверью начиналась настоящая работа. После комиссии меня отвели в инженерный корпус.
Если медицинское здание пахло спиртом и приборами, то здесь пахло металлом, озоном, горячей изоляцией, кофе и усталостью. Коридоры были заполнены людьми, которые двигались быстро, говорили вполголоса и носили папки так, будто в них лежали не документы, а детали будущего.
В переговорной меня ждали инженеры проекта. Главным среди них оказался ведущий конструктор по лётным системам — Сергей Павлович Неретин. Высокий, худой, с острым носом и глазами человека, который спал мало, но думал много. Рядом сидела специалист по бортовой электронике капитан инженерной службы Лидия Черкасова — собранная, строгая, с короткой стрижкой. Ещё двое занимались силовой установкой и системой диагностики: подполковник Гущин и гражданский инженер с допуском, представившийся Аркадием Мельником.
На столе лежала схема самолёта, но часть её была закрыта серыми прямоугольниками допуска. Даже мне, уже признанному годным, показывали не всё.
— Майор Пайк, — сказал Неретин, — поздравляю с прохождением комиссии. Теперь плохая новость: самолёт не обязан вас любить.
— Я тоже не обязан любить самолёт, Сергей Павлович. Но обязан понять.
Он внимательно посмотрел на меня и кивнул.
— Правильный подход.
Лидия Черкасова включила экран. На нём появился силуэт истребителя под индексом «Гроза-1М». Не фотография. Схематическое изображение. Но даже по нему было видно: машина была иной. Ломаные плоскости, утопленные воздухозаборники, сложная хвостовая часть, необычные управляющие поверхности. Самолёт будто был собран из скорости, тени и угрозы.
— Это не серийный истребитель, — сказала Черкасова. — Это опытный комплекс. Бортовая система управления имеет адаптивный контур. Часть решений она предлагает пилоту на основе текущей обстановки, но окончательный приоритет остаётся за человеком.
— «Предлагает» — значит вмешивается?
— Может вмешиваться в рамках допуска режимов.
— А если пилот не согласен?
— Пилот может отменить рекомендацию.
— А если система считает отмену ошибкой?
Черкасова чуть заметно улыбнулась.
— Вот поэтому вы здесь, майор.
Неретин подался вперёд.
— Нам нужен не просто пилот, который умеет красиво летать. Нам нужен человек, способный мгновенно заметить отклонение и описать его. Не «что-то не так», не «машина странная», а: когда, где, после какого действия, на какой фазе, с какой вибрацией, с каким звуком, с каким запаздыванием. Вы понимаете?
— Понимаю.
— Тогда договоримся сразу. Любой сбой, любое отклонение, любое ощущение, которое отличается от ожидаемого, вы безотлагательно сообщаете нам по выделенной связи. Даже если вам кажется, что это мелочь.
— Особенно если кажется, что мелочь, — добавил Гущин. — Крупные аварии любят начинаться с мелочей.
Я кивнул.
— Условие принимаю. Но встречное.
Неретин прищурился.
— Слушаю.
— Если вы знаете о проблеме, которая может проявиться в полёте, я узнаю о ней до вылета. Не после. Не в виде успокаивающей формулировки. А прямо.
Инженеры переглянулись. Мельник тихо хмыкнул.
— Боевой, — сказал он.
— Живой, — поправил я. — И хотел бы сохранить это состояние.
Неретин не улыбнулся. Но уважение в его взгляде появилось.
— Согласен. В рамках допуска пилота к информации — всё, что влияет на безопасность и управление, будет доводиться до вас до вылета.
— Формулировка «в рамках допуска» меня настораживает.
— Она всех настораживает, майор. Но мы живём не в идеальном мире.
— В идеальном мире испытатели не нужны.
На этом мы, кажется, окончательно договорились. Мне выдали персональный канал связи с инженерной группой — не обычную радиостанцию, а защищённый блок с гарнитурой, привязанный к моему допуску и биометрии. Назывался он сухо: «Линия технического контроля». Неретин назвал его проще:
— Наш пуповинный кабель. Если «Гроза» чихнёт — мы должны услышать ваш голос раньше, чем увидим скачок на графике.
— Услышите.
После инженерной встречи меня отправили на тренажёры. Тренажёрный комплекс занимал отдельный зал без окон. Внутри стояла полутьма, подсвеченная экранами и индикаторами. Центральное место занимала кабина, закреплённая на подвижной платформе. Вокруг — обзорные панели, имитация приборов, система обратной нагрузки, блоки записи. Это был не учебный тренажёр для курсантов, где многое прощается ради методики. Это была почти машина. Без неба, но с его намерениями.
Инструктор тренажёрного комплекса — майор Авдеев — сухо объяснил:
— Первый цикл ознакомительный. Ваша задача — не показать героизм, а привыкнуть к логике интерфейса.
— Принял.
— Второй цикл — нештатные ситуации.
— Принял.
— Третий — боевой сценарий с перегрузкой каналов информации.
— Тоже принял.
Он посмотрел на меня с сомнением. Наверное, многие перед тренажёром говорили «принял». А потом начинали бороться не с задачей, а с собственным самолюбием.
Я сел в кабину.
Первое ощущение было странным. Всё знакомо — и всё не так. Ручка управления лежала под рукой правильно, но отклик в системе был другой. Индикаторы размещались непривычно. Часть данных выводилась не туда, куда привык глаз. Бортовой помощник говорил короткими фразами, слишком спокойным голосом, от которого поначалу хотелось приказать ему замолчать.
Я не стал спешить. Провёл ладонью по подлокотнику, проверил ход ручки, педали, положение тумблеров. Посидел несколько секунд с закрытыми глазами. Представил не зал, не инженеров за стеклом, а полосу. Разбег. Отрыв. Воздух.
— Майор Пайк, готовность? — спросил Авдеев.
— Готов.
Первый цикл начался мягко. Взлёт. Набор высоты. Развороты. Переходы по режимам. Работа с подсказками системы. Имитация порывистого ветра. Посадка. Потом снова взлёт, уже с изменёнными параметрами. Тренажёр не обманывал грубо, он проверял тонко. Чуть задерживал отклик. Чуть менял сопротивление. Подкидывал мелкие несоответствия между визуальной картиной и приборной информацией.
Я видел их. Не все сразу, но достаточно быстро.
— На четвёртой минуте отклик по крену запаздывает на долю, — сказал я в микрофон. — Не критично, но после коррекции система возвращает резче, чем должна. Похоже на перерегулирование в адаптивном контуре.
За стеклом кто-то поднял голову. Через минуту:
— При переходе на снижение подсказка по тяге запаздывает относительно фактической скорости. Если пилот поверит ей вслепую, зайдёт выше расчётного профиля.
Потом:
— Визуальная маркировка угрозы слишком яркая. Забивает вторичный параметр по высоте. В бою это будет раздражать.
Авдеев молчал. Только после завершения первого цикла сказал:
— Для ознакомительного неплохо.
Я снял шлем и посмотрел через стекло.
— Это было «неплохо» или «вы не хотите хвалить заранее»?
— Второе.
— Тогда продолжаем.
Второй цикл оказался жёстче. Отказ датчика скорости. Ложное предупреждение о перегреве. Частичная потеря канала связи. Разбалансировка тяги. Сбой в автоматической стабилизации на малой высоте. Тренажёр пытался заставить меня поверить лишнему, испугаться нужного, пропустить главное. Не вышло.
Я действовал так, как годами выбивал из курсантов: сначала самолёт, потом проблема, потом эмоции. Не наоборот.
Когда отказал основной канал индикации, я перешёл на резервный не сразу — сначала проверил, не пытаются ли меня загнать в шаблон. Когда система выдала рекомендацию на преждевременную катапульту, я отменил её и стабилизировал машину на ручном контуре. Когда в сценарии появился «пожар» двигателя, я не бросился тушить его по первому сигналу, а сверил температуру, тягу и вибрацию. Сигнал оказался ложным.
— Почему не отработали пожар сразу? — спросил Авдеев после остановки.
— Потому что пожар без температуры, без падения тяги и без вибрации — это не пожар, а сообщение. Сообщения иногда врут.



