- -
- 100%
- +
Лука моргнул.
— Что?!
— Покайся. Пока не поздно.
Он смотрел прямо в глаза командира, и Лука едва не сказал что-то в ответ, но вдруг почувствовал, что слова вязнут в горле. Он сплюнул, резко отвернулся и крикнул:
— Уходим!
Удары сапог сотрясали деревянные стены кузни, когда пришли Лука с солдатами.
— Где он?!
Старый кузнец, Стефан, стоял, опершись о наковальню. Его пальцы были чёрными от угля, а глаза — чёрными от гнева.
— Нет его.
Лука шагнул ближе.
— Не верю.
Удар. Кулак Луки вошёл в живот Стефана. Тот пошатнулся, но выстоял.
— Говори!
— Ничего не скажу, пёс!
Второй удар — в лицо. Кровь брызнула на пол. Солдаты повалили старика, били сапогами.
— Лука, его к стене! Пусть вспомнит! Стефан поднял голову.
— Вы, шакалы… Он вас переживёт…
Лука достал пистолет.
— Нет, не переживёт.
Выстрел оглушил всех. Кузнец осел на землю, схватившись за грудь. Кровь растеклась по каменному полу, смешавшись с золой. За дверью раздался женский крик. В проёме стояла мать Михаила, сжимая в пальцах передник.
— Господи…, что же вы делаете…
Лука бросил на неё равнодушный взгляд и сказал:
— Сжечь всё.
И вышел. После похорон Богдана в доме стоял затхлый запах углей, вечерней сырости, чуть горьковатый дух свежего хлеба. Но в воздухе висело что-то ещё — что-то нервное, гнетущее, невыразимое словами, как перед грозой.
— Ты должна забыть его, — глухо, почти срываясь на шёпот, сказал Радован.
Милена сидела у окна, глядя на потемневший за день пейзаж, не шевелясь, не отвечая.
— Ты слышишь меня? — Радован шагнул ближе, тяжело дыша. — Забудь!
Она сжала пальцы в кулаки, как будто боялась, что они начнут дрожать.
— Михаил… Он не мог…
— Он мог! — Радован взорвался, рванул со стола глиняный кувшин, и тот, с глухим звоном, разбился о пол. — Ты не понимаешь, что говоришь! Он бежал, Милена! Бежал, как последний трус, как убийца! А ты… ты будешь всю жизнь с ним? Ждать его взглядов? Ждать, когда в один день он посмотрит на тебя так же, как, возможно, смотрел на Богдана перед ударом?
Он замолчал, судорожно переводя дыхание. Милена всё так же сидела, опустив голову, тёмные пряди волос падали на лицо. А потом раздался тихий голос:
— Неужели ты сомневаешься в нём?
Это был Драган. Он стоял в углу комнаты, скрестив руки на груди, спокойно, задумчиво глядя на неё.
— Нет… — прошептала Милена.
— Тогда почему ты молчишь?
Она подняла на него глаза, в них было что-то измученное, оборванное.
— Я… не знаю.
Драган подошёл ближе, сел рядом.
— Если бы он был невиновен, разве бежал бы? — мягко, почти ласково сказал он. — Разве не остался бы, не доказал бы свою правду? А теперь… теперь что?
Он слегка склонил голову, чуть тронул её ладонь своей.
— Ты не виновата в его ошибках.
Она с силой выдернула руку, встала.
— Оставь меня.
Драган не удерживал. Он только смотрел ей вслед. Ночью Милена не спала. Она смотрела в потолок, слышала, как во дворе воет собака, и думала, думала… А утром ушла к отцу Симеону.
— Ты уверена? — священник посмотрел на неё долгим взглядом.
Она молчала, потом протянула руку. В раскрытой ладони лежало кольцо.
— Я не хочу выбрасывать его, но и носить не могу.
Отец Симеон взял её руку в свою, мягко сомкнул пальцы.
— Я сохраню его для вас, дитя моё.
— Вы вернёте его мне, если… если я попрошу?
— Конечно.
Она кивнула, отвела взгляд, потом вдруг порывисто развернулась и ушла, ссутулившись, будто несла тяжесть. Священник посмотрел ей вслед, вздохнул и медленно пошел в библиотеку. Он достал с полки книгу, свою любимую, которой увлекался еще до семинарии, и положил кольцо внутрь. Это был томик Александра Дюма “ Граф Монтекристо”.
МИЛАН
Родители приезжали редко. Осень, зима — раз в три месяца, а то и реже. Летом, когда дороги становились мягче, а в полях заканчивалась страда, могли навестить дважды. Чаще приезжала мать. Отец то хворал, то говорил, что в деревне и без него управиться некому. Мать привозила еду: круглые караваи с крепкой коркой, сушёные грибы, горстку орехов, иногда в холщовом мешочке — дюжину яблок, сморщенных, с тонким запахом осеннего сада. Милан ел мало, но брал всё, что она давала, не отказывался. Говорила только Анна. Он только слушал, кивая изредка, морща лоб, когда что-то удивляло, улыбаясь в редкие мгновения радости.
— Маринка, соседка наша, снова замуж собралась, — рассказывала она, растирая покрасневшие от холода пальцы. — Третий будет, веришь? А ведь клялась, что после второго в гроб ляжет, но не под венец. А тут гляди ж ты… Приезжий какой-то, сапожник. Ласковый, говорят. Может, на этот раз ей повезёт?
Милан качал головой.
— А Марьян, пастух, совсем старый стал, — продолжала мать. — Коров за реку гнать уже не может, ноги не держат. Сидит на лавке да ругается. «Эх, молодёжь! Ни коровы вам не слушаются, ни кнутом не махнёте как надо!» — передразнила она его голос, и глаза её на мгновение засветились лукавым весельем.
Милан улыбнулся уголком губ. Иногда приезжал и отец. Немногословный, усталый. Он не рассказывал деревенских сплетен, не любил пустой болтовни. В руках его всегда был посох — после ранения в войну без него он далеко не ходил. Сидел на жёстком монастырском стуле, молчал долго. Потом вдруг глухо говорил:
— В доме крыша течёт. Надо будет починить.
Милан кивал.
— А в поле мыши пошли, зерно жрут. Тебе бы там… пригодились твои руки.
Тут Милан опускал глаза. Пауза.
— Ладно, — вздыхал отец, поднимаясь. — Ты береги себя.
Но Милан чувствовал, что и в этих словах было больше заботы, чем в сотне маминых рассказов. Осень в тот год выдалась ранняя, дождливая. Сырость ползла по стенам, просачивалась в щели окон, туго набивалась в одежду. Вечерами, когда в монастыре зажигались свечи, в кельях пахло воском, старым деревом, немного дымом от чадящих лампад. Ветер нёсся по двору, гнал клочья мокрой листвы, бил в ставни, будто требовал впустить его внутрь. В келье было темно, только тонкая свеча дрожала в свете, отбрасывая длинные тени. Милан сидел, сгорбившись, у стола. Его взгляд был устремлён в одну точку, но ничего перед собой он не видел. Днём приезжала мать. Привезла хлеб, немного сушёного мяса, перевязь орехов. Говорила о деревне — что у соседки Дарьи пропала корова, что на кладбище теперь новые кресты.
— Отец не смог приехать, — сказала она тихо. — В больнице он. Совсем плохо ему.
Милан смотрел на неё, не мигая. Теперь, в этой ночной тишине, её слова жгли ему грудь. Когда дверь кельи заскрипела, он даже не поднял головы. Отец Симеон вошёл медленно, перекрестился перед образом. Потом сел рядом.
— Милан… — голос его был мягок, но глух, как удары колокола в ненастье.
Милан посмотрел на него.
— Отец твой… умер.
Свеча треснула, будто не выдержала этих слов. Тишина, пронзительная, ледяная, пронеслась между ними. Милан не моргал. Только его пальцы медленно сжались в кулак. …Но он же был сильный, упрямый, как вол.… Разве может умереть такой? Он поднял руку, коротко показал жест — когда?
— Ночью.
Милан кивнул. Ни звука. Только медленно провёл ладонью по лицу.
«Один?» —жестом спросил он.
— Нет. Мать твоя была с ним.
Он снова кивнул. Долго сидел, глядя в темноту. Милан пытался нащупать в себе горе — но его не было. Вместо него поднималось что-то другое — тёмное, необъяснимое, давящее. Грусть? Да, была. Жалость? Да. Все-таки отец… Но вместе с этим было и облегчение. Тайна, висевшая над ним, затянувшая в петлю его язык, больше не существовала. Она умерла вместе с этим человеком. И теперь он снова мог дышать. Отец Симеон молчал. Он видел всё. Не спрашивал. Просто сидел рядом. Милан поднял глаза, встретил его взгляд полный понимания и сочувствия. Дорога в деревню была разбита дождями. Грязь тянулась за ногами, липла к сапогам, будто сама пыталась его задержать. Дом встретил его темнотой окон. Он толкнул дверь. Мать сидела у стола. Лицо её было пустым, точно высохший колодец. В пальцах она мяла край платка. Когда Милан вошёл, она подняла глаза.
— Милан…
Она открыла рот, но слов не нашлось. Тогда он шагнул вперёд. Медленно опустился перед ней на колени. Она вздрогнула, когда он коснулся её рук. Но не отдёрнула. Он сжал её пальцы в своих — крепко, сильно. Как когда-то сжимал его отец. И мать вдруг закрыла глаза. И заплакала. А Милан, не произнеся ни звука, прижал её ладонь к своему лицу. На кладбище пахло осенью — влажной, терпкой, медленно оседающей в складках одежды. Люди стояли плотным полукругом, кто-то украдкой утирал носами длинных платков красные от ветра лица, кто-то бормотал молитвы, переглядывался, кивал. В этом печальном сборище было что-то от привычного деревенского вечера — сплочённость, тихое уважение к смерти, жёсткая уверенность в том, что она приходит ко всем. Михаил лежал в гробу, и в этой неподвижности, в окончательной, бесспорной его неотвратимости было что-то ужасающее. Выступали бывшие партизаны — суровые, обветренные, с потемневшими щеками, с морщинами, прорезавшими лица, как топографические отметки битв. Говорили о мужестве, о долге, о том, что Михаил умер напрасно, но честно. А потом выступил Драган. Драган стоял у могилы, немного впереди, с выпрямленной спиной, как подобает руководителю, но в голосе его не было ни важности, ни нарочитой силы — только тёплая, едва сдерживаемая дрожь. — Мы с Михаилом знали друг друга с детства. Мы бегали босиком по этой земле, ловили головастиков в речке, строили шалаши в орешнике. И каждый раз, когда кто-то из нас падал или сбивался с пути, Михаил первым подавал руку. Такой он был — прямой, как наковальня, и тёплый, как хлеб из печи. Он родился в семье кузнецов, и будто сам металл был в его крови. Не просто ремесло — дар, что передавался от деда к отцу, от отца к нему. И Михаил нес этот дар с гордостью. Работал без усталости, с огнём в сердце и тихим упрямством в глазах. Молот в его руке звучал, как музыка — крепко, верно, без фальши. Но, знаете… Он был не только руками сильный. У него было сердце, способное вместить больше, чем любое слово. Он не боялся говорить правду, не боялся стоять за друга. Мы мечтали когда-то построить кузницу на двоих — чтобы в одном углу молотил он, а в другом — я. Мечтали. И смеялись. Тогда, когда всё было просто. Он не гнался за почестями. Он просто жил, по совести. И каждый, кто знал Михаила, знал: на него можно опереться. Я потерял не просто друга. Я потерял часть себя. И пусть земля будет ему пухом. Пусть огонь его сердца не погаснет в нашей памяти. Он говорил, а Милену, стоявшую рядом, качало, как от слабости. Она слушала, не слыша, она смотрела, не видя. Анна плакала. Милан стоял рядом, сжав кулаки так, что костяшки выбелились, как камушки, выточенные течением. Когда всё закончилось, люди начали расходиться, медленно, степенно. Только Милан не ушёл. Он стоял перед Миленой, глядя на неё глазами бездонными, тёмными, как сама земля, что только что приняла в себя тело Михаила. И протянул руку. На раскрытой ладони блестело кольцо. Милена посмотрела на него. Потом — на Милана. Потом снова на кольцо. И вдруг, пошатнувшись, сделала шаг назад, другой, опустилась на скрипучую, чуть влажную скамейку, и закрыла лицо. Тишина вокруг сгустилась, стянулась в точку. И вдруг разверзлась. Милена завыла — пронзительно, страшно, так, как воют осенью потерявшиеся псы, уткнув морды в холодную землю. Кольцо, обжигая кожу, лежало на её ладони, и в этот миг весь мир сжался до одного имени, до одного голоса, которого больше не было. Михаил. Осенний лес задрожал в ответ на этот крик боли и отчаянья, это был тот же лес, где всё только начиналось. Тот же запах мокрой листвы. Те же деревья, согнувшиеся над тропой, будто свидетели чужих шагов. Только время было другое. И человек другой — моложе, но с тем же упрямым светом в глазах.
Глава
МИХАИЛ
Юрек шел впереди, осторожно ставя ноги на мягкую, пружинистую подстилку из опавших буковых листьев. Тропка петляла среди деревьев, исчезала под ветвями, появлялась вновь, словно сама природа прятала её от постороннего глаза. Влажный лесной воздух был пропитан терпким запахом хвои и гниющих коряг, где-то вдалеке одиноко прокричала сова, и снова все погрузилось в тишину, наполненную лишь звуком шагов.
— Осторожно, здесь скользко, — бросил Юрек через плечо, чуть обернувшись. Михаил кивнул, но ничего не ответил. Его одежда была вся в грязи, в волосах запутались листья, щеки ввалились от усталости. Еще вчера он был в темном монастырском подвале, а теперь брел вслед за мальчишкой, уходя все дальше от прошлого, от себя самого. Они добрались до расщелины, заваленной колючим кустарником, Юрек ловко раздвинул ветки и, пригнувшись, нырнул в темноту. Михаил замер, задержал дыхание. Запах сырой земли, дыма и пряных трав ударил в лицо. Он шагнул вперед — и вдруг оказался в другом мире. Пространство расширялось, уходило вглубь каменными сводами, отовсюду сочились тонкие струйки воды, лениво стекая по закопчённым стенам. В нескольких местах тлели костры, у них, в теплом, пляшущем свете, сидели партизаны — молчаливые, бородатые, исхудавшие. Женщины, с закатанными до локтя рукавами, мешали что-то в тяжелом, черном казане, откуда шел густой запах варева, щекочущий ноздри.
— Опять привел кого-то? — буркнул один из мужчин, не поднимая головы.
Юрек пожал плечами.
— Человек свой.
— А у нас своих хватает.
Михаил промолчал. Он смотрел на людей вокруг, их утомленные лица, усталые, но цепкие взгляды. В дальнем углу кто-то сидел на грубо сколоченной из досок скамье и точил нож — осторожно, методично, длинными движениями, от себя. Женщина у котла обернулась. В её лице было что-то знакомое, что-то, что сразу бросалось в глаза — жесткая, тонкая линия губ, руки, крепкие, жилистые, привыкшие работать.
— Кушать хочешь? — спросила она, не улыбаясь.
Михаил чуть заметно кивнул.
— Подожди, скоро будет готово.
Юрек сел рядом с ним, протянул к огню руки, с наслаждением потянулся.
— Здесь хорошо, — сказал он тихо. — Сперва холодно, а потом привыкаешь.
Михаил снова ничего не ответил. Он чувствовал, как за ним наблюдают, как оценивают его, взвешивают. Эти люди знали цену словам, знали цену каждому новому лицу, и доверять здесь не спешили. Где-то над головой, в глубине пещеры, раздалось быстрое, сухое хлопанье — летучая мышь сорвалась с потолка, пронеслась в темноте и исчезла. Партизаны продолжали говорить, говорить медленно, вполголоса, словно в этих стенах даже воздух был пропитан опасностью.
— Лука опять кого-то повесил в деревне.
— Говорят, пятерых.
— Среди них был старик Павле…
— А может, и больше будет.
Михаил закрыл глаза. Он знал, что теперь пути назад уже нет. Женщина подошла к Михаилу спокойно, поставила перед ним миску с похлёбкой. Представилась.
— Я Анна, Анна Фишер, ешь, — сказала она. Голос у неё был низкий, хрипловатый. — Тут не перебирают.
Михаил смотрел в одну точку, руки сжаты, взгляд стеклянный. Анна опустилась рядом, прищурилась. В отблесках огня её лицо казалось резче, губы чуть кривились в полуулыбке.
— Замёрз? Я принесу одежду, а эту постираю. Тут хоть и партизанщина, но в грязи не живём.
Он молча кивнул. Она встала, прошла в темноту, вернулась с узлом.
— Держи. Переоденься.
Михаил встал, неловко стал стаскивать с себя прилипшую и пропитавшуюся угольной пылью рубаху. Анна с едва скрытым любопытством смотрела на молодое и хорошо сложенное тело Михаила. Отблески пламени костра подчеркивали рельефность мышц молодого кузнеца. Анна взяла мокрую рубаху, встряхнула её, присвистнула. — Ну и видок. Тебя, кажется, по всей округе гнали. Она засмеялась, коротко, чуть хрипло, будто нечасто себе позволяла такое, затем резко встала и ушла, не оборачиваясь в глубь пещеры. Михаил стал жадно кушать горячую, обжигающую похлебку постукивая ложкой по металлической миске. Тепло растеклось по телу понемногу успокоив внутреннюю дрожью. Михаил стал искать глазами Анну чтобы поблагодарить, но вдруг наткнулся на знакомый взгляд. Он встал и подошел. У стены, вжавшись в нее сидел Лазарь, второй кузнец в кузне отца. Он громко и с хрипом стонал, голова была разбита, из губы сочилась кровь. По всему было видно, что он только что прибежал.
—Михаил, кузню твою сожгли. Сказал Лазарь задыхаясь
Михаил резко поднял голову.
— Что?!
— Лука с людьми своими. Ничего не оставили. Ни стен, ни крыши — одни угли.
Где-то внутри Михаила всё сжалось, холодной тяжестью навалилось на грудь.
— Отца твоего… Стефана… Лука застрелил. Прямо у кузни.
Михаил сжал зубы, пытаясь не закричать. Но вдруг плечи его вздрогнули, губы задрожали, и он закрыл лицо руками. Рывки тяжёлые, судорожные, больные — рыдания били его, выворачивали изнутри, заставляли дрожать всем телом. Подошла Анна. Стояла и смотрела молча. Потом сказала:
— Послушай. Поплачь немного, если нужно - это естественно. Но потом вытри слёзы и приготовься держаться. Здесь долго жалеть не будет. У меня вся семья погибла, осталась только я. Трудно, знаю. Но надо жить дальше.
Михаил молча кивнул. Он не заплакал. Но в груди что-то дрогнуло — не от слов, а от тона. В голосе девушки не было ни жалости, ни высокомерия. Только правда, от которой не отвернёшься. Они сидели у костра в каменной нише под уступом в форме голову орла. Ветра не было, и дым медленно рассеивался под звёздами. Анна грела руки у огня, молчала. Михаил молчал тоже, но не от усталости — внутри у него всё гудело, будто слова, давно спрятанные, теперь рвались наружу. — Я раньше умел смеяться. Голос Михаила был тихим, будто он боялся спугнуть что-то внутри себя. — Легко, по-настоящему. Просыпался с рассветом, знал, что день будет таким же простым, как работа в кузнице. Гудел молот, пахло железом и жаром, отец рядом... Анна взглянула на него вопросительно, но не перебила.
— Я был просто сыном кузнеца. Отец — Стефан Савич — строгий, но добрый. Мы работали вместе. У нас была своя кузня. Всё в жизни было понятно: железо гнётся от огня и силы, люди — от уважения и правды. Он замолчал, бросил в огонь сухую ветку. Та вспыхнула сразу, осветив его лицо: серьёзное, с какой-то усталостью, не свойственной его возрасту.
— А потом… А потом появилась она. — вдруг сказал он. — Милена.
Анна слегка склонила голову набок. Михаил продолжал, глядя на пламя:
— Я её любил, с детства, наверное. Она — как солнце. Гордая, смелая, не такая, как все. А я был просто парень из кузни. Но она всё равно смотрела на меня. Смеялась моим шуткам. Ходила за водой, если знал, что я там буду. Мы почти не говорили — и всё было ясно.
— А потом?
— Потом я пришёл просить её руки. К отцу, к Радовану. Он мне грубо отказал, а брат ее Богдан, посмеялся надо мной, назвал голодранцем, и мы подрались. А наутро его нашли мёртвым. Прямо в лесу. Его убили, и никто не знал как. Или… не хотел говорить. Но через день вся деревня смотрела на меня, как на прокажённого.
— И ты сбежал?
— Я сбежал. Не потому, что был виноват. А потому что понял — это конец. Они бы меня разорвали, даже если бы суд оправдал.
Анна молчала. Долго. А потом тихо сказала:
— Теперь я понимаю, откуда в тебе эта боль.
Михаил только кивнул. Он вдруг почувствовал, что ему стало легче. Будто нож вынули из старой раны. Лес вокруг, казалось, слушал их. Здесь не слышно было громов, не видно огней городов — только дыхание деревьев и тихий шелест ветра, похожий на вздохи тех, кто ушёл. Со следующего утра всё пошло иначе. Он начал вставать раньше, до рассвета, вместе с Анной. Они бегали вдоль хребта, по лесным склонам, скользили по узким тропам, где один неверный шаг мог стать последним. Анна показывала, как бесшумно двигаться по лесу, как слушать его, угадывать опасность по крику птицы, по резкому молчанию белки. Михаил слушал и запоминал. Лес был влажным, тёмным, пропитанным запахами хвои и мокрой земли. Михаил тяжело дышал, пригнувшись за стволом дерева. В руках — холодная рукоять ножа. Анна стояла напротив, её лицо было непроницаемо. Она не улыбалась и не подбадривала его, только кивнула:
— Попробуй ещё раз.
Михаил шагнул вперёд, взмахнул рукой, но Анна с лёгкостью ушла в сторону, толчком опрокинула его в мокрый мох.
— Ты мёртв, — сказала она. — Ещё раз.
Потом — стрельба. Старый «Маузер», тяжёлый, с потрёпанной деревянной рукоятью. Он промахивался сначала — снова и снова. А она не смеялась. Просто молча подавала патроны и снова ставила банку на пень.
— Ты научишься, — говорила. — У тебя хватит воли.
Так начиналась его новая жизнь. Не мщение, не ненависть. А — взросление. Боль в мышцах, хруст в костях, сорванные ладони. И взгляд Анны, который становился всё внимательнее. Они тренировались часами. Михаил чувствовал, как ноют мышцы, как пальцы с трудом сжимают рукоять ножа. Он бросал камни, представляя их гранатами, ползал по сырой земле, взбирался на деревья. Анна показывала, как закладывать мины, как разбирать и собирать автомат с завязанными глазами. Она не жалела его. Так шли их занятия. Дни тянулись через кровь и пот. Через полгода Михаил научился распознавать момент смерти в глазах противника, ощущать вес оружия в руке, вставать, когда силы уже давно оставили его. Он изучал анатомию человека по книге, которую принесли из сожжённой школы, — знал теперь, куда вонзить нож, чтобы человек не закричал. Партизанский лагерь жил по суровым, негласным законам войны — каждый день здесь начинался с приказов и заканчивался списками потерь. Кто-то уходил на разведку и не возвращался, кто-то ночами минировал дороги, кто-то под обстрелом таскал мешки с мукой из захваченного склада. Михаил быстро стал своим: ловкий, молчаливый, с твёрдым взглядом и руками, знающими работу. Он редко говорил, но всегда слушал. С Анной они были как тень и дыхание — неразлучны в бою, едины в молчании. Они выносили раненых, поджигали вражеские грузовики, ползли по сырой листве в ночи, не зная, доживут ли до утра. Но однажды случилось то, что изменило всё. И это уже была не просто война. Трава была высокой, влажной, пахла прелостью. Михаил лежал, чувствуя, как влага пробирается сквозь одежду, но не двигался. Юрек чуть дальше, вытянувшись на самой дороге, время от времени тихо всхлипывал. Он был мал, и его худые плечи вздрагивали в слабом предрассветном свете. Вдали показались повозки. Медленно катились по выбитой дороге, колесо в одной из них поскрипывало, лошади шагали лениво. Три телеги. В каждой – по два усташа, винтовки в телегах, рядом только пистолеты. Михаил видел всё ясно: неподвижные спины, руки на коленях, тусклый блеск оружия. Они устали, расслабились. Так проще. Юрек зашевелился, потом вскочил. Схватился за живот, застонал. Упал. Заплакал, скорчился. Телеги остановились. Один из усташей спрыгнул с первой повозки, подошёл, опустился на одно колено. В этот же миг Юрек резко дёрнулся. Блеснул клинок — тонкий, короткий, блестящий, как змея. Лезвие вошло в шею усташа, точно в ямку между ключицей и горлом. Он захрипел, схватился за рану, но кровь уже хлестала, тёмная, густая. Михаил уже двигался. Он выскочил из травы, метнул нож. Острый клинок вошёл в грудь второго солдата. Тот не успел даже вскрикнуть. Вторая повозка заходила ходуном – усташи рванулись к винтовкам, но Михаил уже был на них, тяжёлый кулак обрушился на голову одного, второй, отчаянно выкрикивая что-то по-хорватски, бросился в лес. Исчез между деревьев. Радован остался один. Он стиснул поводья, лицо его дёрнулось в судороге. Он медленно поднял глаза на Михаила. И узнал его. Узнал, несмотря на платок, закрывающий лицо, несмотря на тень, падавшую на скулы. Узнал и усмехнулся — грязной, искажённой усмешкой, словно от боли.
— Убей меня, убей! — выкрикнул он. — Всё равно тебе Милены не видать, голодранец! Она выходит замуж! Замуж, слышишь?!
Михаил занёс руку. В глазах Радована вспыхнула тень страха, но она тут же сменилась презрением. Михаил стиснул кулаки. Ему хотелось вонзить нож в это лицо, в эту надменную ухмылку, стереть её раз и навсегда. Но что-то остановило его. Вместо этого он схватил, Радована за ворот, рывком столкнул его с телеги. Тот ударился о землю, захрипел.




